Book: Лагуна Ностра



Лагуна Ностра

Доминика Мюллер

«Лагуна Ностра»

Никола Ганджи-Кажалю, венецианцу мира

1

ВЧЕРА

Вчера шел снег. В ноябре в Лагуне такое бывает нечасто, но север накрыло мощным валом непогоды, парализовавшим весь регион, от гор до равнины. Его волны докатились до самой Адриатики, зима выбелила облака, закрасила молочной мутью водные поверхности. Небо над Венецией, которое в осеннюю пору робко прячется, распуская во всю ширь свои реющие паруса, сплошь затянулось густым, пастозным слоем свинцово-серой краски. По ту сторону моста Свободы, на материке, в Местре, люди, ежедневно отправляющиеся на работу в исторический центр, испытали на себе все прелести неожиданного похолодания: задержку транспорта, пробки на дорогах и развязках, отмену пригородных поездов, неразбериху на станциях. Здесь же хаос растворился в медленных водах каналов, увяз в илистых берегах островов, разбился о кирпичную кладку фасадов. В непогоду камни утрачивают свой золотистый отблеск и с мрачной покорностью погружаются в дремоту, передавая свое настроение горожанам. С середины утра снег сменился дождем, вернув венецианцев в обычный для поздней осени туманный понедельник, весь пропитанный влагой, от которой кое-как защищают капюшоны, сапоги и зонтики, имеющиеся во множестве у каждого. Эти аксессуары частично возмещают отсутствие автомобилей с уютными кабинами. Наши колеса — это наши ноги. Мы обуваем их в резину и, как следует закутавшись и нахлобучив шапки, идем навстречу непогоде. Тут, в Венеции, знают, как перехитрить стужу, ветер и дождь. У нас нет выбора, а потому мы научились применяться к ним, как это делают моряки и крестьяне. В детстве мы с братом с особым нетерпением ждали, когда пойдет снег, чтобы не ходить в школу, пока отец не заставил нас прочитать написанные на местном диалекте записки, которые их автор, Марино Санудо[1], посвятил одному из прежних Кампана. «В тот день дождь и ветер устроили между собой большой спор, и случилась большая вода, чрезвычайно затруднившая выход на улицу и выполнение каких-либо дел, столь недружелюбны к людям оказались вода, дождь и ветер. Туман, пронизавший нас, когда мы отправились исполнить возложенные на нас обязанности, казалось, можно было осязать». Мы усвоили этот урок, датированный 16 октября 1521 года. Прилежные маленькие венецианцы быстро научаются стойко сносить груз своих ранцев и превратности судьбы.

По улицам в эту пору слоняются только плохо экипированные туристы. В ноябре это в основном люди небогатые, пожилые, пенсионеры, пользующиеся скидками межсезонья. Их легко узнать по особой манере, с какой они изучают вывешенные перед ресторанами меню, а потом уходят прочь. Им неведомо высокомерие богачей, которые, возмущаясь дождем, требуют, чтобы за их деньги им было предоставлено такое же ослепительное солнце, как на рекламных буклетах. Эти рады бродить под открытым небом в поисках красот, которые они усердно снимают на свои цифровые фотоаппараты, разглядывать в витринах карнавальные маски и стекляшки азиатского производства. С покорностью тех, кто научился умерять свои потребности, они держатся в стороне от шикарных магазинов и дорогих кафе площади Сан-Марко, отступая на периферию сети прославленных улиц и площадей. Они выглядят так, словно v них нет иных планов и желании, кроме как получить удовольствие.

Я проснулась с такой же пустотой в голове, как у этих туристов, и тоже не строила никаких планов на день, с удовольствием глядя в окно на дождь, на прохожих, спешивших через площадь среди взметенного порывом ветра мусора, на чаек, с насмешливыми криками торопившихся на пир. Не знаю, почему чайки не летают, а бегают по мостовой, семеня своими тонкими ножками. Если бы у меня были крылья, мне кажется, я бы ими пользовалась.

Мне достаточно было всего лишь перейти мост, чтобы попасть в Государственный архив, расположенный справа от моего дома, рядом с базиликой. Еще больше сведений о венецианских живописцах восемнадцатого века, расписывавших плафоны, я нашла бы в библиотеке Кверини Стампалия или в Музее Коррер, но моего отца рядом не было, и никто не стоял у меня за спиной, вынуждая идти навстречу разбушевавшейся стихии через Большой канал к площади Сан-Марко или Санта-Мария Формоза. После того как Кьяра заменила старую отопительную систему, в самых отдаленных уголках нашего палаццо царит приятное тепло. А когда глядишь на дождь и торопливую поступь прохожих, радость оттого, что сама ты сидишь дома, в своей библиотеке, только удваивается. Смотреть свысока на чудеса, увидеть которые мечтает весь мир, — это особый венецианский шик, и я смакую его с еще большим наслаждением, когда дует ледяная зимняя бора{1}[2], как это было вчера.

Я встала, взглянула на налипший на стекла снег и снова легла в кровать. Покрывало шелкового бархата с пурпурными (тициановскими) и темно-зелеными (веронской зелени) узорами, которое Кьяра подарила мне на прошлое Рождество, кажется мне несколько претенциозным. Но оно стеганое, на ватине, и мягкое, как гнездышко; когда небеса обрушивают на землю весь свой гнев, под ним тихо и спокойно, как в посольстве нейтральной страны в разгар войны. Я дремала, когда в спальню ко мне вошел брат. Поскольку он вошел без стука, ссору начала я. Он ответил, упрекнув меня в беспричинной усталости, противопоставив ей свое хроническое недосыпание и постоянные звонки, которые будят его среди ночи.

Да уж. С тех пор как Альвизе девять лет назад вернулся в Венецию, он постоянно сравнивает свою бурную деятельность и мою бездеятельность. Данаиды, наполняющие водой бездонную бочку, Прометей, прикованный к скале, Геракл со всеми своими двенадцатью подвигами — это он, а я — это «Паломничество на остров Киферу» и «Одалиска, принимающая ванну». Он говорит, говорит, зачитывает мне свой послужной список — как будто я начальник отдела кадров. После Бари, Флоренции и Вероны он получил назначение в свой родной город, с повышением по службе и престижной женой в качестве приложения. В нашем фамильном жилище хватило бы места для всех поколений семейства Кампана — от самых корней генеалогического древа, изображенного на стене андрона{2}, и до его вершины, — если бы им вдруг вздумалось собраться там, наподобие персонажей «Страшного суда», и зажить всем вместе. В этом огромном палаццо мои родители занимали бельэтаж, на третьем этаже разместились дядюшки, а сама я устроилась и двух комнатах в антресоли окнами на площадь и канал с мостом. Когда же Альвизе явился в наш дом вместе с содержимым трех грузовых лодок и своей величественной супругой, обладательницей пышных белокурых кудрей и непоколебимой уверенности в себе, дом наш словно уменьшился в размерах. Наши родители, связанные дальним родством, оба родились в этом доме, на разных этажах. Отец вырос в крыле, где жили Кампана-основатели, куда из андрона ведет парадная лестница; мать, принадлежавшая к боковой ветви Партибон, — в более поздней задней пристройке, выходящей в сад. Они поженились, вырастили нас и собирались мирно состариться, а затем и умереть в этих стенах, отмеченных печатью стольких семейных воспоминаний. К грудам источенной жучком мебели, потемневших от времени томных портретов, устаревших безделушек и старых фотографий добавлялись накопленные за долгую праздную жизнь коллекции моей матушки: костяные распялки для перчаток, серебряные табакерки, театральные сумочки из муранского бисера. Перепуганные приездом единственного сына, родители капитулировали ровно через месяц после того, как отец вышел на пенсию. Они забрали все свои сокровища и убрались на виллу Партибон, в Фалькаде, неподалеку от Беллуно[3], предоставив Кьяре, жене Альвизе, полную свободу в ее бурной деятельности, направленной на модернизацию нашего палаццо, сногсшибательные чертежи и сметы которой она им показала. Кьяра — психотерапевт, она родом из Рима и не разделяет свойственной венецианцам привязанности к прошлому. Она невзлюбила наш дом в первый же день, после того как под ней обрушилось кресло. Думаю, если бы не запрет Управления по охране памятников, она не преминула бы и вовсе перестроить наш обшарпанный палаццо под лофт и превратить его в гигантскую арт-галерею, уставленную инсталляциями ее друзей — «художников-пластиков». В тот день, когда рухнуло кресло, мама подарила невестке, умудрившейся между делом разбить кофейную чашку из парадного сервиза с гербами, бриллианты одной из прабабок. Кьяра немедленно нацепила их, и я готова поспорить, что вид фамильного украшения, покачивающегося на ее атлетическом бюсте, ускорил бегство родителей в Фалькаде. Я тогда как раз получила место в университете Ка’Фоскари, который только что окончила. Это стремительное перемещение со студенческой скамьи на преподавательскую кафедру было таким неожиданным, что я даже не подумала переехать со своей антресоли, хотя к тому времени брат с невесткой захватили сначала бельэтаж, а потом и весь дом. Сейчас причин для перемещений в пространственно-временном континууме, как сказала бы Кьяра, взявшая на себя обеспечение внутрисемейной гармонии, у нас было не больше, чем раньше. Если не считать удивительной способности моего брата заполнять собой все пространство и время, где бы он ни находился.

Я — его младшая сестра, тридцатилетняя девчонка, за которой он постоянно присматривает и которой пытается руководить. Я не замужем, и Альвизе считает меня старой девой, которой не хватает любящего, солидного, мудрого мужчины, которого он и пытается мне заменить. Стучать при входе в мою комнату — это никак не сочетается с его не тронутым временем представлением о вечном детстве, когда мы плескались с ним голышом в «лягушатнике» в глубине нашего сада.

Прежде чем получить назначение в Венецию в должности комиссара — самого молодого комиссара в государственной полиции, — Альвизе пахал как вол в Бари, Флоренции и Вероне. О чем он и напомнил мне вчера утром. Он вкалывает как негр. Будущее принадлежит тем, кто встает раньше тех, кому кажется, что они встают рано, а вовсе не тем, кто валяется в постели, не имея иных целей и устремлений, кроме как таскаться по библиотекам, откапывая в них следы художников, чьи росписи уже давно осыпались.

Злиться он начал еще в воскресенье. Я должна была поехать с ним и Кьярой по залитым солнцем дорогам провинции Беллуно на «родительский день» в Фалькаде, где мама с папой уже подпрыгивали на месте от нетерпения. Это же так здорово — побыть на свежем воздухе, заняться спортом, проветрить мои прокуренные легкие. Но я осталась дома, маяться дурью в компании моих дядюшек, о которых Альвизе уже мог мне ничего не говорить: я и так знала, что он о них думает. Близнецы Игорь и Борис Кампана — дети младшей сестры моего деда. Она так и не вышла замуж из-за испорченной смолоду репутации, а в сорок лет ее соблазнил, обрюхатил и бросил какой-то художник-декоратор родом из России. В нашей семье она всегда была примером того, как не надо себя вести, жертвой классического для буржуазии пятидесятых годов проступка. Я не знала свою двоюродную бабку, поскольку ее тогда же отправили из Венеции куда подальше. Эта чудачка поехала рожать в Пондишерн, где затем основала общину просвещенных интеллектуалов-индуистов. В этой среде и выросли ее мальчики. В Венецию они вернулись в двадцатилетием возрасте при неясных обстоятельствах, о которых у нас не принято было говорить, после смерти их матери, о которой говорить тоже было не принято. Лишенные средств и какого бы то ни было определенного будущего, блудные сыновья были приняты моими родителями в семейном палаццо, восприняв свой «перевод в низшую лигу» как завидную долю. С самого раннего детства дядюшки составляют часть моего привычного пейзажа. Игорь целыми днями записывает на компьютере путаные плоды своих медитаций. Борис скупает и пытается продавать старые картины безымянных мастеров, утверждая, что это — неизвестные шедевры, открытие которых произведет переворот в истории искусств. Оба они совершенно нищие, оба — мечтатели, и я их очень люблю.

У них-то, на третьем этаже, среди нагромождения разных индийских штучек и святых с возведенными к Небу глазами, я и провела свое воскресенье, слушая то доказательства Бориса, то философские построения Игоря. Один потрясал у меня перед носом «Юдифью с головой Олоферна», утверждая, что она принадлежит кисти самого Меризи[4], то есть Караваджо. Другой нежным голосом зачитывал свои рассуждения об аватарах. Эта парочка только и делает, что устраивает между собой состязания, пуская друг другу пыль в глаза: с этого они начинают каждый свой день, этим занимаются всю жизнь. Мне никак не понять, кто же они на самом деле: гении или сумасшедшие. Будучи близнецами, они дополняют друг друга, как элементы детского пазла, и мне нравится это, как нравятся их перепалки, их примирения, их нерушимая солидарность — солидарность ущербных существ, противостоящих враждебности окружающего мира. У маленького, толстенького, одетого в какие-то лохмотья Игоря и у высокого, худого, элегантного, как лорд, Бориса на двоих одно печальное лицо, один ясный взгляд, удивленно взирающий на нынешние неудачи и исполненный надежды на лучезарное будущее. Оба моих дядюшки, ни разу в жизни не видевшие ни своего русского отца, ни России, убеждены, что являются носителями славянской души, что проявляется в их презрении к прозе жизни и любви к крепким напиткам. В это воскресенье к вечеру мы успели опустошить все имевшиеся в нашем распоряжении недопитые бутылки, после чего я даже под пыткой не смогла бы сказать, каким образом мне удалось добраться до своей антресоли, не сломав на лестнице ногу, и что я делала после нашей попойки. Во всяком случае, ничего, что смогло бы заставить меня вылезти из постели в понедельник утром и что стоило бы рассказать Альвизе, для которого наши дядюшки — это парочка тронутых.

Сам он вместе с Кьярой провел благопристойное и скучное воскресенье у наших родителей. Я не раз присутствовала на таких обедах и отлично знаю, что ни папа, ни мама не могут чувствовать себя в своей тарелке в присутствии сына и его супруги, для которой каждая проблема имеет свое логическое решение. Мы же обычно сохраняем осторожность, ведем себя со светской чопорностью, как на приемах, устраиваемых для соседей, стараясь не затрагивать глубоких тем. Мы беседуем о погоде, о том, что пора бы сменить в палаццо электросчетчик, о загрязнении окружающей среды, о повышении цен на дизельное топливо для лодок, о непомерных ценах на жилье, из-за которых многие мелкие торговцы вынуждены закрывать свои лавочки. Сидя в столовой в Фалькаде, ни Альвизе, ни Кьяра никогда не заводят разговор о полиции или о психоанализе, как будто мы — малые дети, не способные ничего понять в их делах, или только и ждем, когда они раскроют свои профессиональные тайны, чтобы тут же разболтать их всему свету. На обратном пути, когда они ехали по региональной дороге номер 346, их «вольво» сбил оленя: Кьяра успела только заметить раскидистые оленьи рога. Мерзкое животное как будто специально поджидало в кустах эту парочку, чтобы броситься им под колеса. Самец весом в полтора центнера был убит наповал, а машина — надежнейший «универсал» — окончательно выведена из строя. Пришлось вызывать полицию и эвакуаторов — долгая история. Они вернулись домой уже после полуночи, издерганные, замерзшие и вымотанные, но сохранившие достаточно наблюдательности, чтобы заметить, как сказал Альвизе, глядя на меня с выражением записного сыщика, что кто-то прикладывался в их баре к бутылкам. Не знаю, может, они с Кьярой их пересчитывают, но, во всяком случае, они заметили, что кто-то брал ключ от бельэтажа с доски в андроне. После того как в каморке Игоря от жертвенной свечи загорелась кашемировая штора, Альвизе велел сделать дубликаты всех ключей и поместить их при входе на случай пожара или наводнения. Благодаря этому нововведению я никогда не отправляюсь наверх, к дядюшкам, не заглянув прежде в бельэтаж и не прихватив там из бара бутылочку сливовицы, которой прислуга-словенка регулярно снабжает своих хозяев. И хотя ни Альвизе, ни Кьяра не притрагиваются к этому плебейскому пойлу, брат произнес по этому поводу целую речь, с пафосом евангелического телепроповедника обличая воров, которых он пригрел на своей груди.

А потом зазвонил телефон. И Альвизе пришлось среди ночи уйти из дому. Я поняла, что его упреки — всего лишь разминка, прелюдия к главному разговору. Обычно для большей убедительности мой брат принимает выражение, какое бывает у персонажей жанровых сцен, типа «Задвижка» или «Блудная сестра», по-фрагонаровски или по-давидовски раскинув руки в стороны. Я хотела было сказать ему, что ночной вызов на работу не так и страшен, когда ты все равно не спишь из-за «Похищения сливовицы», и что, если он хочет, чтобы его не беспокоили, ему всего-навсего надо вовремя отключать мобильник, но удержалась.



Во время отлива в канале Сан-Агостино был обнаружен труп. О нем сообщил водитель водного такси. Утопленник лежал, уткнувшись лицом в жирные водоросли, покрывавшие мраморные ступени заброшенного причала бывшего палаццо, перестроенного под офис. Тело покачивалось в воде, зацепившись поясом плаща за обломок сваи. На нем был темный костюм, белая сорочка, драгоценные запонки, золотые наручные часы, перстень с рубиновой инталией. И у него было перерезано горло. Ни документов, ни денег при нем не обнаружили, но его расстегнутый плащ вздулся вокруг него вроде парашюта, так что вполне возможно, что бумажник просто отнесло течением. Благодаря свае, за которую зацепился пояс плаща, тело пролежало в воде не так много времени, чтобы это могло спутать карты судмедэксперту. Альвизе надеялся, что доктору Мантовани удастся сделать более точное заключение, чем прошлым летом, когда был найден первый труп — разбухший, как губка, наполовину разложившийся и размякший, как выброшенный прибоем на берег лангуст. Два аквалангиста с рассвета обшаривали канал в поисках вещественных доказательств. К этому часу комиссару ничего не оставалось, как терпеливо, словно пловцу перед заплывом, дожидаться результатов первых опросов.

Брат описал мне сцену во всех деталях. Такое описание вслух помогает ему самому яснее представить картину. Я — единственная в его окружении, кто никогда его не перебивает, не спрашивает дополнительных деталей, не высказывает своего мнения. Я ведь тоже следователь: только я расследую истории живописных плафонов, а он — преступления и правонарушения. У каждого своя работа, только мою он считает несерьезной и упрекает меня в том, что я не понимаю, насколько его — серьезна и тяжела.

Охранять спокойствие спящего города — это гораздо большая ответственность, чем выискивать иконографические символы. Между разгадыванием загадки очередного трупа из плоти и крови и раскрытием тайны мученика, написанного маслом, лежит глубочайшая пропасть — как между общественно полезным делом и всякой ерундой, между Альвизе, твердо стоящим обеими ногами на земле в своем бельэтаже, и мной, которая вечно витает в облаках, сидя в нашем с дядюшками скворечнике. Он считает, что такое отсутствие интереса к проблемам ближних как раз объясняет, почему мне не удается удержать рядом с собой мужчину на мало-мальски долгий срок. У Кьяры по понедельникам прием начинается только во второй половине дня, и она тоже могла бы в такое ненастное утро задержаться в супружеской постели. Но Кьяре неведом эгоизм. Поднявшись вслед за мужем среди ночи, она позавтракала вместе с ним и проводила его до выхода — в одном пеньюаре, в такой холод! Чтобы его не застала врасплох «большая вода»{3}, она собственноручно достала ему из груды галош, зонтов и разной одежды, валявшейся зимой и летом у вешалки, пару резиновых сапог. Моя невестка подписана на СМС-извещения, а Служба прогнозов наводнений предупреждала, что к 9:50 утра вода может подняться до максимальной отметки в 110 сантиметров. У Кьяры особый дар — подобными знаками внимания сглаживать ежедневную напряженность. Альвизе, который всегда все сравнивает, считает, что мои проблемы заметно упростились бы, если бы я стала брать пример с его жены, а не пожимала бы плечами при каждом упоминании о ее самоотверженности.

Кьяра — высокая, худая женщина, с мощным костяком. Невыразительность ее черт компенсируют театральные гримасы — разинутый рот, вытаращенные глаза, сдвинутые брови, недовольно скривленный рот, в зависимости от чувства, которое ей надо выразить в данный момент: радость, беспокойство, удовольствие или досаду. Это у нее профессиональное, психотерапевтическое — так она дает понять пациентам, что слушает их. А еще это похоже на комплекс коллекционера, который не знает, что сказать в присутствии художника, или же это что-то из арсенала образцовой супруги — не знаю. Быть супругой — профессия не по мне. И брат глубоко ошибается, считая, что я мечтаю ее освоить.

Я спросила его, зачем ему понадобилось, спустившись в андрон и уже надев резиновые сапоги, подниматься ко мне, да еще и без ведома этой святой женщины, его супруги.

И мы снова разругались. Если он не может поделиться своими неприятностями с собственной сестрой, то тогда ему придется смириться с тем, что он живет в окружении совершенно чужих ему людей — воров, алкоголиков, лицемеров и паразитов. Пусть я не способна поддержать его со страстью футбольных фанатов, но неужели я не могу понять, что Кьяра, по уши увязшая в душевных муках своих пациентов, заслуживает того, чтобы ее оградили от дополнительных забот? Что его сотрудники, завидуя его успехам, злорадно следят, как он барахтается с самого лета, и только того и ждут, чтобы он поскользнулся?

Этот второй утопленник, несмотря на его удовлетворительное состояние, очень его беспокоил. Заключение о серийном убийце делается обычно после четырех трупов, убитых одним и тем же способом. Первый, после нескольких недель пребывания на дне глубокого канала в северной части лагуны, не подлежал никакой идентификации, и Альвизе решил тогда не торопиться с закрытием дела. Но у того, как и у второго, было перерезано горло. Покойник, найденный сегодня ночью, был при часах, с кольцом на пальце и с драгоценными запонками в манжетах. Исключая ограбление как мотив убийства, Альвизе неизбежно должен был сделать вывод о маньяке. Мысль о психопате, безнаказанно разгуливавшем в потемках и вершившем свое черное дело, приводила его в бешенство. Альвизе желал, не теряя ни секунды, избавить своих сограждан от опасности, в этом он видел свое призвание как комиссара полиции, что заставило его в свое время пойти наперекор отцу-судье, считавшему такую уличную работу недостойной чести семьи.

Я ответила, что, оставаясь у меня в комнате, он таки теряет драгоценные секунды. Лучше бы ему уже пойти, чтобы, кроме всего прочего, не навлечь на себя громы и молнии начальства, потешить свое тщеславие, утереть нос сотрудникам и, может быть, улизнуть от зануды-жены. Правда, все эти четыре предположения я оставила при себе.

Я не раз отмечала, что люди, не имеющие привычки стучать в дверь при входе, обычно громко хлопают ею на выходе.

Когда он ушел, я встала. Я не чувствовала никакой вины, ни необходимости искупать какой-либо грех, но наша перепалка вселила в меня неожиданную энергию, которую я решила на что-нибудь потратить, прежде чем она улетучится. Ругаясь со мной, брат всегда сообщает мне какую-то долю своего воодушевления. Я спустилась в халате в андрон, чтобы забрать «Гадзеттино», которую Микеле всегда заносит нам до открытия своего киоска. Первая страница пестрела заголовками о волне холода, накатившей на Апеннины с Доломитовых Альп. Писали о небывалом подъеме воды, о нашествии оленей, которые по милости экологов заполонили все дороги, о волнениях среди уличных торговцев, которым запретили торговать вблизи моста Риальто, о забастовка наземного персонала в аэропорту Марко Поло, об английском туристе, свалившемся в воду с моста Калатравы. Его дерзновенная арка перекинута через Большой канал, но все венецианцы знают, что в дождливую погоду переходить его — все равно что участвовать в соревнованиях по фигурному катанию. Каждой из этих заметок было отведено столько же места, сколько новостям экономического кризиса, падению биржевых индексов, политическим новостям и проклятиям Ватикана в адрес эвтаназии. «Гадзеттино» — это местная ежедневная газета, а всем венецианцам интереснее узнать о том, что их ждет за углом собственной улицы, чем предаваться раздумьям о будущем планеты. Они прониклись плоскостью Лагуны и не имеют ничего общего с шаром, в том числе и земным. Их земля — это узкая плоская полоска, состоящая из воды, неба и прибрежной тины. Может быть, где-то там, в других краях, Земля и круглая, но как там она вертится — это не их проблема.

Теперь, когда Альвизе ушел, я думала о нем уже с любовью. Стоит нам расстаться, как нам начинает не хватать друг друга, но, едва мы оказываемся вместе в одной комнате, нас охватывает раздражение, не знаю почему. Стоит ему от меня выйти, как в голове у меня начинает вертеться целая куча соображений по поводу его расследования. Я обещаю себе как можно скорее поговорить с ним об этом, но, как только я снова вижу его, у меня пропадает всякое желание. Я думаю, что по роду своей службы комиссар полиции должен проводить четкую грань между добром и злом. Меня же долгие годы работы со старой живописью научили, что страдание часто бывает смешано с восторгом, что красота соседствует с гнусностью, а из этих сложных смесей рождается страсть. Мифологические и библейские сюжеты воспевают резню, изнасилование, похищения, мученичество, жестокость. На полотнах виновные беспрестанно убивают невинных, и никакой комиссар Кампана не вмешивается, чтобы прекратить это безобразие. Когда Альвизе видит труп с перерезанным горлом, он не успокоится, пока не поймает преступника, чтобы тот получил по заслугам. Когда же я показываю студентам отрубленную голову Иоанна Крестителя на серебряном блюде или голову Олоферна, которую держит за волосы рука Юдифи, то делаю это, чтобы они оценили фактуру живописи, законченность композиции, точность движения и внутреннюю силу произведения, а вовсе не для того, чтобы дать моральную оценку факту насильственного отделения головы от тела. Искусство существует по своим законам, неподвластным законам разума. Кто вспомнил бы сейчас об Олоферне, одном из множества военачальников Навуходоносора, если бы Юдифь не отрубила ему голову?

Если я попрошусь у Альвизе в больничный морг, чтобы посмотреть на зарезанного утопленника, он точно решит, что я сошла с ума. Но мне было бы полезно взглянуть на человеческое тело, чтобы сопоставить его с мышцами, костными структурами, карнациями, изображенными на холсте. Так, благодаря разбухшему до неузнаваемости, заселенному разнообразными представителями лагунной флоры и фауны трупу первого утопленника, я сымпровизировала неплохую лекцию о реальной действительности и ее отображении в живописи. Искусствоведы работают каждый на своем участке. Возделывая свой, я взращиваю на нем теорию, согласно которой искусство только тогда становится правдивым, когда избегает сходства, пренебрегает точностью отображения. Если брат возьмет меня с собой и позволит взглянуть на второй труп, у меня, возможно, появится достаточно материала для статьи о метафоре и метаморфозе. Однако профессиональная добросовестность не позволяет Альвизе допускать посторонних пялиться на трупы. Я лично подозреваю, что ему просто не хочется ни с кем делиться своими трупами. Раскрытие этой тайны прославило бы бывшего самого молодого комиссара Италии, о чем ом мечтает с самого поступления в школу полиции. Появись он на первом странице «Гадзеттино», это сразу повысило бы рейтинг его работы, к чему он всегда стремился. Тем временем вчерашние заголовки предвещают новые расследования, и эта текучка будет только отвлекать его от нового мертвеца. Все эти второстепенные дела плюс трения с начальством, соперничество между государственной полицией, местной и карабинерами[5], постоянная дерготня со стороны дознавателя, префекта, мэра портят ему настроение. Ну что же, если наш спор помог ему немного разрядиться — тем лучше. Игорь со своей метафизической белибердой, Борис со своими неизвестными шедеврами, Альвизе со своими загадочными трупами — все они стремятся жить интенсивнее, чем позволяет им повседневная жизнь. Если они не разделяют моей страсти к живописным плафонам, то я, когда у них случается что-то необычное, всякий раз загораюсь вместе с ними. Само собой разумеется, что зарезанный утопленник гораздо интереснее какого-то там осыпавшегося куска лепнины. И наши ссоры не имеют никакого значения. Под конец я всегда соглашусь с Альвизе.

Канал Сан-Агостино протекает неподалеку от нашего дома, под мостом, образованным узкой улочкой Дона, которая выходит на площадь Сан-Стин, на окраине квартала Санта-Кроче, где среди скромных домов с запущенными садами извиваются тихие улицы. Это второстепенный канал, он берет начало в Большом канале и туда же впадает, перерезая снизу вверх большую петлю, образующую спинной хребет рыбины, на которую так похожи очертания центральной части Венеции. По улице Дона я хожу только в разгар сезона, когда мои привычные пути становятся непроходимыми из-за туристов. Мне захотелось подышать той атмосферой, которую брат, привыкший к фактической точности протоколов, не счел нужным описывать. Элементы декора, фон делают сюжет классической картины объемнее, ярче. Художник римской школы, например, разместил бы «Человека с перерезанным горлом» среди руин и боскетов, тосканец избрал бы для фона поросший бересклетом холм, караваджист — сумрак таверны. И только венецианец опустил бы его в темные, зеленые воды канала. Детали местного колорита говорят о происхождении художника больше, чем способ трактовки сюжета. Об этом я постоянно твержу студентам со своей кафедры. Но для комиссара Кампаны это все бредни. Возможно, они и хороши для докторской диссертации, которую пишет наследница старинной фамилии, но для следствия не имеют ни малейшего значения. И к каким бы выводам я ни пришла после моей прогулки, я знала, что он все равно от них отмахнется.

У этого канала нет набережных. По нему можно перемещаться только по воде, среди пришвартованных вдоль берегов лодок, весельных — длинных деревянных пуппарино{4}, и моторок, на которых по воскресеньям выходят в лагуну рыбаки. Вокруг — ничего интересного: ни роскошных дворцов, ни дорогих магазинов. Лишь вереница мрачных лавчонок: мелочная — с развешанными на дверях вениками; аптека, обклеенная рукописными табличками, рекламирующими травяные отвары собственного приготовления; ювелирная мастерская, специализирующаяся на обручальных кольцах и часах, которые дарят обычно к первому причастию; галантерейный магазинчик, где торгуют вязальной шерстью в клубках и слюнявчиками с нанесенными на них рисунками для вышивки; скобяная лавка, хозяин которой тут же на верстаке мастерит подставки для дров и вешалки для кухонных полотенец. Над всем этим висит тоскливый запах тины, усиливающийся в дождливую погоду. В этом квартале, через который люди проплывают, не глядя по сторонам, лишь для того, чтобы сократить путь до Риальто с его постоянным оживлением, только два здания — палаццо Дона делле Розе и палаццо Бернардо — сохранили благородство своих порталов эпохи Возрождения и окон с готическими наличниками. Я испытываю особую нежность к таким забытым богом местечкам, где живут старые венецианцы, не имеющие от туризма никакой прибыли — одно только беспокойство. В дни «большой воды», как в этот понедельник, в центральных кварталах для удобства прохожих и торговцев устраивают настилы из досок. Здесь же люди предоставлены сами себе. Вот и сегодня в полдень, в разгар прилива, они пробирались по затопленным улочкам, осторожно ступая в воде, доходившей им до середины икры, стараясь не поднимать волну, чтобы не зачерпнуть резиновыми сапогами.

Я тащилась позади двух старушек к площади Сан-Агостин, откуда открывается вид на канал, достаточно обширный, чтобы разглядеть причал, возле которого брат выудил своего мертвеца. Моим глазам представилось тоскливое зрелище полного запустения: лохмотья серой штукатурки, разбитая прибоем кирпичная кладка, разъеденный солью фундамент, тяжелая заржавленная цепь, соединяющая створки разбитых в щепы, обшарпанных, как швартовные брусья, дверей, у которых мертвец закончил свой путь. Идеальное место для трупа с перерезанным от уха до уха горлом.

Ни один художник не смог бы лучше изобразить уныние и запустение. Я мысленно поместила в пустую раму две фигуры, расположив их на переднем плане, на фоне безлунном ночи. Одна стоит на носу продолговатого пуннарино, привязанного к едва намеченной якорной цепи. На руках у нее вторая, одетая в плащ, под которым угадываются темный костюм и белая рубашка. Кроме бликов, отбрасываемых водой на лодочный якорь, ткань образует единственное световое пятно во мраке, ее белизну оттеняет пурпур окаймляющей рану крови. Золотые отблески часов и перстня, контрастируя с окружающей тьмой, указывают, что здесь вершится мрачный рок. Картина исполнена напряженного драматизма: мы предчувствуем, что стоящий человек сейчас опустит безжизненное тело в канал, опустит нежно, как кладут в колыбель младенца. Может быть, прежде чем начать позировать художнику, он снял с себя плащ и укутал в него того, другого. Когда же картина будет закончена, он снова возьмется за весло и скроется в дождливом мраке, за пределами рамы. Лучшие полотна не ограничиваются запечатлением какого-то момента, они рассказывают всю историю, от начала до конца. Это повествует о какой-то двусмысленной истории, случившейся с двумя венецианцами: «Преданный моряк» или «Наказанный мошенник». Взять, к примеру, наших венецианских художников. Лонги[6], этот великий летописец мелких происшествий, почти не обращается к трагическим сюжетам. У Тьеполо смерть носит назидательный характер, завершаясь причислением к лику блаженных или воскресением. Мертвец нашего Альвизе, весь в золоте и с рубином на пальце, вполне вписывается в эту традицию. Интересно, с какого праздника, с какого бала возвращался он, когда сорвался в воды канала Сан-Агостино, вдали от городских огней? Из какого исторического палаццо, снятого по такому случаю, вышел он, оставив его плафоны и фрески в привычном оцепенении? Их иллюзорное оживление наводит на меня уныние, ведь сама я общаюсь с плафонами только в дружеской обстановке.



Я ушла в подавленном состоянии — возможно, причиной тому был усилившийся дождь, влажные порывы сирокко, вода, плещущаяся, словно море, на улицах города, и сонная расслабленность, которую не смогла рассеять сцена преступления. Остаток дня я провела роясь в книгах в поисках художника, который мог бы написать эту воображаемую картину с местом действия на канале Сан-Агостино. За площадью, там, где на его берегу высится церковь Усекновения Главы Иоанна Предтечи, канал носит другое имя — Сан-Дзан-Дегола. Мне подумалось, что его воды, словно следуя движению клинка, текут от перерезанного горла к отрубленной голове, от рваной раны к ровному срезу с четкими краями. Ярость, уверенным жестом опускающая меч на шею жертвы, выглядит в живописи гораздо убедительнее, чем нерешительность, орудующая случайным ножом, и мне так и не удалось поставить имя под картиной с зарезанным утопленником.

Настал вечер, а я все изучала с лупой в руках головы несчастных Олоферна и Иоанна Крестителя в руках Юдифи, Саломеи или Иродиады. Судя по торжествующему спокойствию, которое демонстрируют убийцы, эти картины — кем бы они ни были написаны, прославленным мастером или неизвестным художником — возвеличивают преступление. Мне кажется, окажись я на месте Юдифи, я выглядела бы растерянной, потрясенной. Моя одежда, руки и грудь, испачканные кровью, подчеркивали бы весь ужас моего поступка, показывали бы, с каким трудом он мне дался. Для Юдифи же с картины Бориса — с белыми руками и круглым безмятежным лицом — отрубить человеку голову было проще простого, детские игрушки. Олоферн, с закрытыми глазами и гладким лбом, улыбался, погруженный в вечный сон, на фоне безупречных складок ее одежд посреди полотна, которое даже самый снисходительный из экспертов назвал бы мазней. Как я и опасалась, его автор находился в самом низу длинного списка безымянных подражателей Меризи. Но я не спешила разрушить мечту Бориса. Как не спешила злить Альвизе, делясь с ним своим видением убийства. Я посмотрела по телевизору две серии «Детектива Раш»[7], где сложнейшие расследования распутываются самым чудесным образом, где преступники отыскиваются словно по волшебству, где часов и запонок на манжетах вполне хватило бы, чтобы напасть на след убийцы. Прежде чем уснуть под своим пурпурно-красным, цвета свежей крови, покрывалом, я поклялась себе утром, как только проснусь, позвонить родителям и Джакомо. Куда спешить, когда ты уверена в завтрашнем дне?

2

МЛАДЕНЕЦ

У младенца были отличные легкие. Возможно, этим он похож на свою мать, заявил ученым тоном Игорь, чем расстроил Кьяру, рассердил Альвизе и окончательно сорвал наш семейный совет.

Игорю неведома ирония. Он говорит то, что чувствует, — ни больше ни меньше. Он так и не понял, почему Альвизе, его жена и ребенок бойкотировали его тандури[8], на приготовление которых он убил целый день. Он воздел руки к потолку: вторник явно не задался, вот и все.

Всю предыдущую неделю мир сотрясался от катастроф. От терактов пострадали отель «Оберой» в Бомбее, Тадж-Махал и несколько туристов. В Таиланде сторонники оппозиции захватили бангкокский аэропорт, где, как сообщал последний выпуск «Гадзеттино», застряло несколько отпускников из Венеции. В этом мире шагу нельзя ступить, чтобы не столкнуться с чужими проблемами. В Милане арестовали якобы террористов, которые собирались взорвать Миланский собор. В регионе из-за неисправной аппаратуры при пересадке сердца погибли два грудных ребенка. Короче говоря, для желающих расстроиться и впасть в депрессию выбор огромный.

Однако Венеция была погружена в собственную печаль по причине небывалой «большой воды» — начавшегося в понедельник наводнения, самого сильного за последние двадцать два года. В шесть утра раздался вой сирен. В восемь они завыли вновь, перемежаясь с женским голосом, предупреждавшим по громкоговорителю, что к полудню вода поднимется на один метр шестьдесят сантиметров выше ординара. В десять сорок пять подъем воды прекратился на отметке в метр пятьдесят шесть сантиметров, о чем бодро протрубила дама по радио, после чего вода и тошнотворная грязь начали медленно отступать, увлекая за собой плавающих по улицам крыс и мусор. К концу дня началось откачивание воды, чистка улиц и подсчет убытков. За границей в вечерних теленовостях показывали австралийского серфингиста, лавировавшего среди аркад на площади Сан-Марко, и плавающие в воде стулья; все это сопровождалось лживыми предсказаниями. Никогда Венецию ничто ни затопит, ни поглотит, она, как любое морское побережье, подвержена вечной смене отливов и приливов. Только она стоит не на берегу, а прямо на море. Наблюдая всеобщее беспокойство за судьбу Венеции, сами венецианцы, по примеру своих дворцов, хранят каменное спокойствие. Со вчерашнего дня они добиваются, чтобы давешнее наводнение отнесли к разряду природных катастроф, требуя возмещения убытков за испорченные товары и утопленные электроприборы. Как только вода спала, все принялись утверждать, что она поднималась до метра семидесяти. Городские власти намеренно занизили показатель, чтобы обойти закон, по которому при отметке в сто шестьдесят сантиметров и выше полагается возмещение ущерба. Слухи поползли из бара в бар, пока не добрались до городского архива, где хранители и посетители объединенными усилиями спасали компьютеры и стоявшие на нижних полках папки с документами и картотеки. Весь понедельник я, в огромных резиновых сапогах, перетаскивала со студентами какие-то пакеты, а на обратном пути столкнулась с дядюшками. Стоя у входа в сад, они вылавливали сачком из воды принесенных волнами полевых мышей. Борис весь день поднимал наверх картины, оставленные на время в затопленном андроне, а Игорь, босиком, в бермудах, морально его поддерживал. Весь город словно окостенел от сырости, и мы не обратили внимания на раздававшийся в бельэтаже детский плач.

Только во вторник, рано утром, Игорь удивился этому факту. Кто-то громко кричал за дверями Альвизе, когда тот спустился в антресоль напомнить мне об ужине в честь дня рождения Кьяры. Я, конечно, забыла, несмотря на письменное напоминание, которое вот уже две недели было приколото кнопкой к руке Милосердия, изображенного на украшающей лестницу фреске «Христианские добродетели» — жуткой копии с Аннибале Карраччи[9]. Это единственный памятник старины, который Кьяра решила отреставрировать, чтобы у семьи Кампана появился аллегорический девиз «Вера, Надежда, Милосердие», — совершеннейшая ерунда, которую записка и кнопка, по мнению моей невестки, настолько обезображивали, что она приколола в андроне свое воззвание: «Просьба на шедеврах объявлений не вывешивать». В общем, мне оставалось только рыскать по улицам в поисках подарка, который не обманул бы «надежду» моей невестки. Еще в понедельник, на пике «большой воды», Игорь выходил, чтобы купить на Риальто пряностей и свое подношение, даже не догадываясь, что разгуливает босой, в закатанных до колена штанах и старом дождевике в разгар «наводнения века». Когда ему что-то стукнет в голову — будь то покупка шафрана у Сальвани или усовершенствование мирового капитализма, — он уже ни о чем другом думать не может. Я ужасно люблю Игоря. Утром во вторник, когда он спускался ко мне, детские крики нарушили ход его мыслей, сосредоточенных на меню. В нашем саду устраивают сборища окрестные бродячие кошки. Но если эти крики издавал кто-то из семейства кошачьих, то это должна была быть либо рысь, либо тигр, а может, и гиена, предположил он, нимало не сомневаясь в возможности появления такого хищника в доме. Я правда ужасно люблю Игоря, но у меня не было ни минуты, чтобы строить предположения дальше, и я убежала в университет, где мне предстоял целый день лекций. Выйдя оттуда, я поскакала в «Линеа д’аква», книжный магазин, где я разоряюсь, покупая первые издания старинных книг, которые потом не решаюсь раскрыть из страха повредить корешок. Лука, которому книжные стеллажи доходят только до пояса, откопал мне для Кьяры гравюру с изображением экорше. Может быть, созерцание человеческого тела с содранной кожей отвлечет ее от душевных стриптизов.

Я успела только погрузиться в горячую ванну, попутно прослушивая сообщения на автоответчике. Родителей беспокоило мое молчание. Джакомо целовал меня из Токио, из чего я сделала вывод, что он сейчас именно там. Брат велел мне быть веселой и пунктуальной, чтобы доставить удовольствие Кьяре. Дрожа от холода в парадном черном платье, которое я надела, чтобы доставить удовольствие Альвизе, я поднялась к ним, неся под мышкой экорше.

С младенцем Альвизе и Кьяра меня опередили. В обществе они ведут себя с уверенностью четы Клинтон, спустившейся из эмпиреев власти, чтобы разъяснить толпе устройство мира; и никакая Моника Левински не в силах поколебать этой стальной уверенности в себе. Не помню, чтобы я видела Клинтонов с грудным младенцем, спящим в переноске типа «кокон», но никто не произнес по этому поводу ни слова: ни дядюшки, которых ничем не удивишь, ни сами супруги Кампана, увлеченно и авторитетно обсуждавшие пересуды, которые начали лихорадить город, после того как мэр, не затрудняющий себя выбором выражений, заявил в «Гадзеттино», что грязь, затопившая улицы в результате небывало высокого подъема воды, и нанесенный им ущерб никакая не катастрофа и что венецианцы капризничают, как избалованные дети.

Я ухватилась за это слово и спросила, что это за ребенок спит в этой странной емкости. В ответ Альвизе проворчал, что из-за моего опоздания и невнимания к семейным торжествам ему придется повториться, хотя ему этого и не хочется. Он подарил этого младенца Кьяре на день рождения. После восьми лет попыток — естественных и с помощью науки, восьми лет неудач и огорчений ничто не смогло бы доставить ей большего удовольствия. Новорожденный был взят в приемнике, куда его мать вместе с группой нелегалов была доставлена финансовой полицией. Вот уже два месяца, как грузовики, набитые нелегальными иммигрантами, прибывают на пароме из Патр[10]. В порту их встречают полицейские и чаще всего отправляют обратно ближайшим рейсом. Несовершеннолетние и больные (а также прочие сложные случаи) доставляются в специальные приемники, растущая переполненность которых создает Альвизе дополнительные проблемы. При пособничестве продажных адвокатов и невольном содействии наивных гуманитарных организаций криминальные авторитеты с материка откапывают там соотечественников, оставшихся без средств к существованию, и задействуют их в нелегальном производстве. Они проявляют безграничную изобретательность, открывая новые каналы взамен перекрытых, так что обнаруженные полицией цепочки распадаются еще до полного их раскрытия. К «проклятьем заклейменным» с постсоветского пространства добавляются афганцы и иракские курды, которые приходят в Грецию пешком через Турцию без документов, без денег и с минимальным словарным запасом. Нелегалы — это какая-то бочка Данаид, из которой сотрудники комиссариата, смена за сменой, литр за литром, черпают и черпают воду, а она все прибывает и прибывает. Альвизе остановился, наблюдая за впечатлением, которое произвел его рассказ. Я же воспользовалась паузой, чтобы спросить еще раз, какую роль играет во всех этих ужасах младенец Кьяры. По его мнению, и так все ясно. Мать ребенка, совсем девчонка на последнем сроке беременности, попала в приемник полумертвой от истощения, а потом и вовсе умерла от потери крови в душевой, где ее обнаружила охранница. Альвизе со своими сотрудниками и судмедэкспертом прибыли почти сразу за дежурным врачом, который делал кесарево сечение прямо на кафельном полу. Когда младенец издал первый крик, это было такое чудо! Такая жажда жизни!

Альвизе замолчал, расчувствовавшись. Он обернулся к Кьяре, улыбнулся ей и похлопал по руке, словно это она собственной персоной лежала тогда на кафельном полу в душевой. Затем уничтожающе посмотрел на меня. Из-за моей бестактности им пришлось снова ворошить эти тяжелые воспоминания.

Новорожденный появился на свет при не самых благоприятных обстоятельствах: без имени, без документов, без родителей, но его рождение ознаменовалось таким триумфальным криком, что, глядя на этот крошечный сгусток энергии, Альвизе, дежурный врач и судмедэксперт испытали втроем радость отцовства. Когда «скорая помощь» увезла его в больницу, трое мужчин, не отличавшихся особой сентиментальностью, хором вздохнули, печалясь о судьбе этого малыша, рожденного мертвой матерью. Матерью, которую убил собственный сын, появляясь на свет, поправила его Кьяра, прекрасно разбирающаяся во внутриутробных психологических травмах, последствия которых она пытается искоренять у своих взрослых пациентов. Альвизе пытался установить происхождение ребенка, прежде всего ради него самого и, кроме того, чтобы удостовериться, что тот не был предназначен на продажу. Мы с дядюшками пребываем в беспечности, сидя в нашей башне из слоновой кости. Нам и невдомек, что женщины специально приезжают к нам рожать на заказ детей, которые, едва выйдя из материнской утробы, поставляются бездетным парам. И искать концы этого гнусного бизнеса можно до бесконечности. Конечно, определить происхождение какой-нибудь картины куда как проще, заметил Альвизе. У него не выходило из памяти это маленькое существо, которому он, так сказать, помог появиться на свет. По счастью, Кьяра была знакома с президентом ассоциации «Права человека для всех». Ярая правозащитница, гроза местных властей, та взялась помочь им получить временную опеку над новорожденным, проявляя в помощи Альвизе столько же рвения, сколько занудства она проявляла во взаимоотношениях с комиссаром Кампаной. Появление младенца в палаццо в самый канун дня рождения его новой мамы, пребывавшей на седьмом небе от счастья, казалось благословением Небес. Альвизе не принадлежит к числу ревностных католиков и обращается за помощью к Господу лишь в тех случаях, когда боится совершить глупость. Так, он пригласил на свою помолвку патриарха из собора Святого Марка и двух римских кардиналов — чтобы отрезать себе пути к отступлению. А с этим младенцем — кто скажет, не придется ли потом его возвращать? Никто не знал, откуда его мать родом. Организатор трафика тоже оставался неизвестным. А пока следствие идет своим ходом, пусть этот карапуз понежится в тепле всеобщей любви, как нежился бы хрупкий отпрыск семейства Кампана — маленькая веточка на фамильном древе в андроне. Альвизе снова обернулся к жене и благоговейно погладил ее по щеке, будто поклоняясь Леде, помещенной в центре космического яйца и объятой лебедем-оплодотворителем[11]. Если транспонировать эту поучительную картину на наше время, становится ясно, что у Альвизе нет ни малейшего желания отыскивать семью, которой он должен был бы отдать ребенка, и что, совсем наоборот, он хотел бы оставить его себе. Зачем тогда утверждать обратное? Лучшим решением было бы прекратить поиски, чтобы уничтожить малейшие следы его происхождения, заметила я. Тогда Альвизе хоть в чем-то станет как все, а не будет только комиссаром полиции. И это будет хорошо. Ему останется лишь подать прошение об усыновлении этого пупса, которого я, не найдя более подходящего слова, назвала отростком.

Кьяра дала ему имя Виви — так наша мама величала в детстве Альвизе. И если я думаю, что распутать этот клубок, отыскав отца или других родственников, так просто, то я ошибаюсь. Женщина-психотерапевт, изнуренная излияниями пациентов, с неменьшей самоотдачей выслушивала в приюте косноязычные признания нелегалов, выбиваясь из сил, чтобы распутать семейные связи малыша, в то время как Альвизе действовал под эгидой Закона и Правосудия. И мои инсинуации наносят оскорбление этой достойной всяческого восхищения паре, которую я, кажется, подозреваю чуть ли не в попытке киднепинга. Да и Виви не заслуживает, чтобы его обзывали отростком, не хватало еще, чтобы его посадили в цветочный горшок!

Игорь, у которого вот-вот должны были дотушиться его тандури, принялся размахивать руками и, соскользнув с кресла, упал на колени на терраццо{5}. Своим певучим голосом он сравнил Виви с Моисеем, пущенным в корзине на волю волн и принесенным «большой водой» к палаццо Кампана. Вещи таковы, какими им должно быть. Останется Виви здесь или исчезнет, это зависит от его кармы. Карма же Игоря состоит в том, чтобы восстанавливать мир и гармонию, без которых люди были бы отданы во власть планетарному хаосу. И сегодня, если мы все не успокоимся, карма Виви может быть навеки испорчена, особенно если потом ему предстоит превратиться в этого, как его, ну или в другого, — в общем, там, в дальних странах. Как он восстановит там свою карму, а? На нормальном языке это означало, что мы сейчас разбудим ребенка, он разорется, а следовательно, на дегустации блюд, на приготовление которых у Игоря ушло два дня и целое наводнение, можно будет поставить крест.

Я принесла свои извинения. Слово «отросток» в моих устах не имело никакой уничижительной окраски. Наоборот, оно символизировало питательную функцию природы и связь ребенка с землей, как это представлено у Пьеро делла Франчески, на его полотне из Музея Эшмолеан в Оксфорде, не говоря уже о миниатюре из книги Хильдегарды Бингенской, что хранится в Висбаденской библиотеке, где небесная утроба соединена шнуром с материнским чревом. Не зная, что и думать, Альвизе тяжело вздохнул и продолжил изложение дела. Если его что-то и беспокоило, так это труп с канала Сан-Агостино, из-за которого он не мог спать спокойно. Как только его обнаружили, он попросил коллег из региона сообщать ему обо всех случаях насильственной смерти. Ему хотелось сопоставить места преступления и способы убийства, найти точки соприкосновения. В то же утро он съездил в Падую, где убийца забрался в окно к богатой пенсионерке и задушил ее целлофановой пленкой. Вероятность того, что падуанское дело окажется связанным с его собственным, была ничтожна, но он не забывал, что весь его путь был вымощен вероятностями — до тех пор, пока их не опровергали факты.

Несмотря на скудость улик, он неплохо продвинулся. На одежде убитого были обнаружены этикетки лондонских производителей, оказавшихся весьма разговорчивыми. Портной фирмы «Тернбулл и Эйсер» и обувщик Клеверли опознали мертвеца по снятым с него меркам. Это был сорокалетний мужчина, разведенный, живший на ренту по одному из самых изысканных адресов Лондона. Вскоре на опознание должны были приехать трое его детей, и Альвизе надеялся узнать о нем наконец побольше. Вполне возможно, что его родные, как и родные маленького Виви, не расскажут ничего нового, заметила я. Все полицейские жалуются на недостаточность свидетельских показаний. А ведь показания близких часто бывают искажены: люди убеждены, что давно что-то знают о жертве, а на самом деле они просто привыкли так думать. Вот если бы он показал мне труп в морге, то мои выводы, свободные от какой-либо предвзятости, могли бы быть полезнее любого опознания, заметила я, на что брат замахал обеими руками, словно стряхивая приставший к ним клей. Альвизе страшно раздражает меня своей маниакальной скрытностью. Он только жалуется нам, своим родным, вместо того чтобы спросить нашего вполне просвещенного мнения, и это меня ужасно злит. Я часто замечала, что те, кого я больше всего люблю, больше всего меня раздражают. Может быть, этого оттого, что меня нисколько не волнует, что думают, говорят и делают другие люди, а может, я просто люблю только тех, кто меня раздражает. И то, что его труп покинет морг сразу после опознания, а мне так и не будет позволено его осмотреть, показывает, как мало он ценит мое мнение. Так я и сказала Альвизе. Нравится это комиссару Кампане или нет, а у моей ненормальной профессии и его собственной все же есть кое-что общее. Когда историк искусств исследует неизвестную картину, он публикует ее репродукцию и свои гипотезы в надежде, что какой-нибудь другой исследователь прольет на них свет. Кьяра, за весь вечер почти не раскрывавшая рта, приняла мою сторону — в честь своего дня рождения, спящего ребенка и всего нашего узкого кружка, собравшегося вокруг переноски Виви. Я думаю, Альвизе побаивается своей жены. Он просто не понимал, что это могло бы изменить — если мы будем знать имя того человека. Эдвард Волси-Бёрнс — так его звали.

Но для Бориса это меняло все. Этот Волси-Бёрнс звонил ему от имени Майкла Симпсона, директора галереи «Хэзлитт», где была выставлена «Кающаяся Мария Магдалина» кисти Карло Маратты[12]. Бориса не интересуют ни младенцы, ни нелегалы, ни расследования преступлений. Больше всего на свете его интересует рынок живописи, который он осаждает в течение последних двадцати лет. Борис — это ахеец, зачарованный богатствами Трои, однако начисто лишенный какой бы то ни было хитрости, которая позволила бы ему построить Троянского пусть не коня, но хотя бы пони, — наивный простак в мире хищников. Его речь представляет собой нагромождение имен, которые сокрушительной лавиной обрушиваются на его собеседников (всех, кроме меня). Майкл Симпсон «Кающуюся Марию Магдалину» не продал, но, узнав, что Волси-Бёрнс собирается ехать в Неаполь, Рим, во Флоренцию и в Венецию, через всю страну, с юга на север, следуя маршрутом скоростного поезда, направил коллекционера к Борису — взглянуть на его предполагаемого Маратту.

На день рождения Кьяры Борис явился в малиновом бархатном смокинге и тапочках, выкроенных из старинного восточного ковра, и выглядел более англичанином, чем любой персонаж, сошедший с портрета Гейнсборо. Среди его многочисленных побед на любовном фронте фигурировала когда-то одна дама из Суффолка, чьей родословной могла бы позавидовать самая чистокровная гончая. От нее у него остались наряды, манеры и пренебрежительное отношение к нетитулованному дворянству. Он выработал произношение, которое усваивают в лучших школах: когда кажется, что рот говорящего набит горячей картошкой. Он стал снобом в отношении охоты, поло, корги[13], крикета и садоводства. В Лондоне он циркулировал между клубами стариков, модными ночными заведениями, букмекерскими конторами и аукционами. В обществе, где вращался Борис, Волси-Бёрнс считался отщепенцем. Даже не пытаясь равняться с аристократией, он разоблачал на страницах «Сан» ее скандалы и прелюбодеяния на потребу черни. Но это еще не все. Потомок тюдоровских Волси, младший сын в семье, оставленный братьями без гроша, он за астрономическую сумму продал свой развод за десять лет до того, как то же сделал муж Мадонны. Его жена, дочь какого-то сирийца, слишком богатого, чтобы быть порядочным человеком, приложила во время процесса все усилия, чтобы лишить его детей. Сказать, что клан супруги ненавидел его, было бы эвфемизмом, не говоря уже об обманутых женщинах, распутных мужьях и тайных геях, чьи похождения он обнародовал на страницах «Сан». Если Альвизе собирается допросить всех лондонцев, у которых были причины желать смерти этому журналисту, то у него будет чем заняться в ближайшее время, заключил с невинной усмешкой Борис. А если повезет, среди них окажется и сам убийца. Когда Борис улыбается, его мальчишеское лицо с искрящимися светлыми глазами под коротко стриженной седой шевелюрой ослепляет своей красотой всех вокруг, кроме Альвизе, который ему завидует. До знакомства с Кьярой мой брат долгие годы был приманкой для девиц, падких на плечистых загорелых парней с внешностью пляжных спасателей, то есть именно таких, как он, так что до прозрачной тонкости моего дядюшки, заставлявшей женщин заключать его в материнские объятия, ему было как до Марса.

Вернувшись из Пондишери в том возрасте, когда Кампана обычно начинают получать серьезное образование, Борис разрывался между регатами гондольеров, соблазнением красоток и долгим стоянием перед алтарными образами. Так мой дядюшка и остался самоучкой с детскими увлечениями, состарившимся мальчишкой, не способным ни к какому расчету. Под хорошее настроение брат называет его дилетантом, под плохое — неудачником. И то, что этот никчемный тип оказался осведомлен гораздо лучше его, ради чего ему не пришлось пошевельнуть и мизинцем, приводило Альвизе в бешенство. Борису лучше бы выложить начистоту все, что он знает об этом Волси-Бёрнсе, о делишках, которые они вместе обтяпывали, рассказать без прикрас, вернее, без вранья, как они выдавали третьесортные картины за шедевры.

Я считаю, что брату очень повезло с нами. Там, где другие оскорбились бы и гораздо меньшим, мы выносим его хамство с неисчерпаемым великодушием, понимая, как тяжело ему, бедному комиссару полиции, нести на своих плечах груз вселенских забот. Возможно, нами движет та самая сентиментальность, которая заставляет зрителей аплодировать плохим актерам, вкладывающим в свою фальшивую игру всю душу. Не знаю, почему Альвизе с таким упорством скрывает от нас, как он барахтается, как ошибается, как сомневается — как все. Должно быть, это какая-то профессиональная деформация: мой брат повсюду видит врагов.

Борис расхохотался. Если бы он знал, что Волси-Бёрнс угодит в канал с перерезанным горлом, он ходил бы за ним по пятам, записывая в блокнот все его перемещения по Венеции, все встречи. Он расспросил бы и о его пребывании в Неаполе, Риме и во Флоренции, где он, вне всякого сомнения, тоже наплодил себе врагов, которые были бы счастливы заткнуть его, перерезав ему глотку. Но что случилось, то случилось, и Борис мог только рассказать, как Волси-Бёрнс приходил к нему во двор Бароцци.

В глубине двора, над мастерской по пошиву мужских сорочек, Борис снимает мансарду, где под беспрестанное жужжание швейных машин показывает любителям живописи свою коллекцию. Никогда дядя не стал бы выставлять свои находки в лавке. Это означало бы скомпрометировать себя, выступив в роли торговца, гоняющегося за покупателями. Он показывает свои взлелеянные и обласканные в течение долгих лет шедевры с неохотой, сдержанно хвалит их и с сожалением расстается с ними.

С тем англичанином они сначала обменялись несколькими банальностями по поводу кризиса, падения ложных ценностей современного искусства, налаживания рынка после многолетних спекуляций. На языке хищников это означало, что Волси-Бёрнс собирался воспользоваться общим застоем и играть на понижение цен, взяв мелкого торговца за горло. Мой дядюшка давно привык к тому, что его берут за горло, он благоговеет перед живописью и презирает хищников, которых обычно спроваживает, выставляя немыслимо высокие цены. Его покупатель должен быть ему под стать, он должен понимать его, нравиться ему до такой степени, чтобы в конце концов стать ему другом, достойным доверия, которому можно предоставить кредит или предложить обменять одно из своих самых ценных полотен на новый объект для лелеянья, притом без единого гроша выгоды. Но к Волси-Бёрнсу этот дружеский стиль совершенно не подходил. Тот принадлежал к породе богачей с фальшивыми коллекциями, которые только и думают что о «выгодном дельце» и по глупости считают себя компетентнее торговца, которого собираются надуть.

Борис показал ему своего Маратту, «Портрет папы Климента IX», намного превосходящий римское полотно. Гость начал придираться, морщился с видом искушенного знатока. В коллекции Волси-Бёрнсов имелись «Сикст V» Факкетти[14] и «Бенедикт XIV» Креспи[15], оба должным образом сертифицированные. Конечно, это не совсем Маратта, признал Борис, которого все это начинало раздражать. Дэннис Махон и Мина Грегори не торопились выносить свой вердикт, а вот Стелла Рудольф после нескольких лет исследований подтвердила его авторство. Однако ни авторитет госпожи Рудольф, ни великолепие самого холста не убедили гостя, который сначала всячески ругал картину, выказывая при этом познания на уровне иллюстрированного журнала для дантистов, а затем предложил снизить цену. Борис же в свое время задорого купил это полотно, поскольку верил в него, и какие-то придирки не могли поколебать его уверенность. А потому мой дядя выпроводил этого шута горохового, хотя тот и сопротивлялся, требуя показать ему другие полотна, и настолько был задет отказом, что пообещал вернуться еще. Это произошло во вторник, две недели назад. Вот и вся история. Неудивительно, что этот скряга больше не появился: за это время он успел переселиться из отеля в морг. Борис снова рассмеялся, специально для Альвизе, которому было не до смеха. Хорошо еще, что этот зануда не уловил всей ценности Маратты: как бы он сейчас, с перерезанным горлом, расплатился за картину, которую Борис, руководствуясь своим обычным чутьем, уже отправил бы в Лондон? Перестав смеяться, дядя пригласил нас к столу, куда Игорь уже носил дымящиеся мисочки, по десять штук за один раз, разместив их на предплечьях, от локтя до запястья. Это встревожило мою невестку, испугавшуюся, как бы ее драгоценный Виви, лежавший в своем «коконе» посреди стола, куда водрузил его в качестве украшения Борис, не ошпарился. Мы торжественно уселись за стол, усилием воли прекратив разговоры о вещах, которые могут испортить аппетит или нарушить праздничную атмосферу. Это был ужин в честь Кьяры, и мы говорили о Кьяре, о работе Кьяры, о дне рождения Кьяры, о младенце Кьяры. Но тут в центре стола раздался плач. Дядюшка предложил успокоить Виви, сунув в его разинутый рот кусочек баранины под соусом карри, на что Кьяра завизжала, что мы хотим убить ребенка. Тогда Игорь с видом знатока заявил, что, судя по мощным легким, Виви будет, скорее всего, похож на свою мать.

Кьяра потребовала пояснить, о какой именно матери он говорит: о настоящей, этой погибшей девчонке, или о ней самой, которой с самого начала вечера все дают понять, насколько она и ее ребенок тут лишние — инородные тела на усохшем генеалогическом древе. И какие Кампана все же эгоисты: им даже крик младенца невмоготу! Неужели они думают, что их картины, клиенты, мертвецы и убийцы лучше ее малыша?

Игорь пояснил, что он всего лишь позволил себе сравнить энергичность Кьяры и Виви. Атмосфера накалилась еще больше, когда он добавил, что Виви не приходится сыном никому из присутствующих в комнате. Он — ребенок бедной умершей женщины и бедного безвестного отца, никому не ведомый потомок бедняков, живших в неведомой нищей стране. Предпочтя слову дело, Альвизе вынул крикуна из «кокона» под суровым взглядом жены: психотерапевт всегда ищет в чужих словах скрытый смысл, которого там нет. Борис тем временем предложил отведать других тандури — с цыпленком, с инжиром, а также карри из овощей, но никто на его предложение не откликнулся. Игорь воздел ладони к потолку — нет, этот вторник явно не задался с самого начала, — после чего принял Виви, которого передавали с рук на руки, стараясь успокоить.

Не тут-то было. Супругам Кампана пришлось спуститься к себе в бельэтаж и унести с собой ребенка, с которым они, похоже, не больно-то знали, что делать, — как и мы. Только тут мы заметили, что Кьяра так и не развернула свои подарки.

Праздник не так уж и не удался, заметил Борис. У нас оставалась куча разноцветной еды и целый ящик красного марочного вина, притащенный Альвизе, и мы решили отметить первый из испорченных дней рождения Кьяры. Я подарила Борису гравюру с экорше, а он отдал мне небольшую картину на меди кисти Кавалера д’Арпино[16], которая предназначалась для нее. Игорь же просто оставил себе молитвенную мельничку, инкрустированную драгоценную камнями, которую нашел, шлепая по «большой воде», в кооперативе Справедливой торговли[17] церкви Сан-Кассиано. Я была очарована миниатюрной «Евой», обнаженной, совершенно розовой, робко стоявшей перед своим древом, кое-как прикрывая стыд распущенными волосами, Борис пришел в восторг от гравюры, тотчас приписав ее Леонардо да Винчи, Игорь принялся вращать мельничку, звучавшую намного приятнее воплей Виви, и мы стали пить за здоровье ребенка, сокрушаясь, что сделаны не из того теста, чтобы заниматься детьми.

Если только дети не сделаны из того же теста, что и мы, поправил Игорь. Может быть, они умоляют нас обучить их практике мирной медитации. Мыс Борисом прыснули со смеху, но ничто на свете не остановит Игоря, когда он, как ему кажется, прокладывает дорогу истине, какой бы глупой ни выглядела эта истина в глазах окружающих. Он на собственном опыте знает, что взрослые боятся остаться один на один со своей внутренней пустотой, а потому беспрестанно суетятся, дергаются, говорят ни о чем. Это касается и Альвизе, который постоянно жалуется на загруженность, а на самом деле заполняет работой пустоту своей жизни — словно ров камнями. Виви совершенно прав, что плачет: он чувствует, что ему отведена роль стирального порошка, призванного оживить супружескую жизнь четы Кампана, придав ей больше яркости. Благодаря ему у них всегда будут темы для разговоров — соски, подгузники и все такое, благодаря ему им не будет грозить опасность выяснения отношений, которое, по мнению Игоря, не имеющего ни малейшего опыта жизни вдвоем, губит семейные пары, лишенные какого бы то ни было мистицизма и духовности. Мы с Борисом уже давно перестали спорить с нашим семейным мыслителем и даже не пытаемся убеждать его, что любви подвластны не только чистые души. Мы знаем, что вселенская любовь, которую он вознамерился излить на человечество, смущает тех, кого он мечтает осчастливить. В отличие от Бориса, постоянно скрывающегося от своих жадных до ласки воздыхательниц, Игорь безоговорочно отдает людям всего себя, те же без оглядки удирают от такой щедрости, которая своей непосредственностью напоминает мольбу о помощи. Его карма похожа на люк на площади Сан-Марко: извергая потоки мистицизма, она перелилась через край, вышла за пределы его плоти. Игорь, конечно, скажет, что он таков, каким ему должно быть: одинокий и покинутый всеми, и никто не желает разделить с ним его одиночества, чтобы вместе на ощупь, шаг за шагом познавать этот мир. В тот вечер Борис, как и я, никак не мог понять, куда клонит его брат-близнец. Но он восхищается его героическими исканиями, полными самоотречения и разочарований. И безропотно заботится о нем, удовлетворяя его скромные нужды в полной уверенности, что его обязанность — ограждать Игоря or житейских неурядиц.

Ребенок — дело наживное, а вот утраченная картина или книга — это уже непоправимо, сказал он, с радостью сходясь с братом во мнении, что быть ребенком так же неприятно, как и иметь его.

Мы все были рады. Все трое. Рады, что могли без стыда вкушать нектар забвенья, пьяный мед — усладу барных философов. Наслаждение растекалось по нашим растрескавшимся душам, словно мастика реставратора, заполняющая сколы на фарфоровой вазе. Только специалист может различить следы такой обработки, а поскольку мы и есть такие специалисты, то только мы можем видеть, что делается внутри нас, по ту сторону хрупких декораций.

Борис много смеялся, рассказывая Альвизе случай с Волси-Бёрнсом. Много. Даже слишком. За этой непринужденностью, словно за ширмой, он прячет хроническую боль, которую причиняют ему критика, презрение, но больше всего — вежливое равнодушие, с каким относятся к его находкам и атрибуциям скептики. Первопроходец, что бы он ни исследовал — просторы истории искусства или дебри Амазонки, должен беречь свой пыл, свою веру, чтобы двигаться дальше по тропам неведомого. Борис же, так часто сталкивавшийся с непониманием, снова и снова бросается штурмовать неприступные крепости. Гордое отвержение любой материальной выгоды и мучительная бедность гложут его изнутри, составляя при этом его главную гордость. Ничто не может привести его в уныние, но все подтачивает его силы.

Он сто раз уже продал бы свой «Портрет Климента IX», выстави он его под более скромным именем, чем Карло Маратта. Вот уже десять лет, как он упрямо добивается его признания специалистами, которые так же упорно отказываются вносить в каталоги новую единицу, отстаивая каждый вершок своей территории. Прозрачные глаза, лицо никем не понимаемого сорванца под коротко стриженной гривой побелевших от невзгод волос — в печали дядя кажется мне еще прекраснее, чем когда смеется. Я разглядывала его, как разглядывают картины, которые открываются до конца лишь очень внимательным зрителям. Надо прислушаться к тому, о чем они нашептывают, осторожно, терпеливо освободить взглядом от покровов — и тогда между вами установятся отношения, какие бывают только между самыми близкими друзьями, понимающими друг друга без слов. Я люблю такую живопись, целомудренную, сдержанную, безоружную перед махровым хамством разных Волси-Бёрнсов, — живопись, похожую на Бориса. И никогда не прощу тех, кто высокомерно осмеивает его чаяния и мечты. Альвизе прав: ошибка в атрибуции картины не так опасна, как ошибка в следствии, а потому утверждение Бориса, будто его «Юдифь» принадлежит кисти самого Караваджо, никому не причинит вреда. Недавно после страшной шумихи, поднятой в прессе, наше государство выложило туринскому антиквару больше трех миллионов за деревянное «Распятие», атрибутированное одним искусствоведом, столь же малоизвестным, сколь пробивным, молодому Микеланджело, в чем ему удалось убедить и наши круги. Если этот Христос, будто только что снятый со стены деревенской церкви, удостоился визита самого папы Бенедикта XVI, чью одобрительную улыбку зафиксировали репортеры, почему бы не уступить какую-то третьестепенную картину Караваджо, а точнее — Борису Кампане, неудачливому сопернику настырного специалиста по Микеланджело?

Фальсификация источников, мухлеж с происхождением, одобрение сомнительной копии — в моей работе такое считается мошенничеством, подсудным делом. Пытаясь вдолбить своим студентам чувство долга перед истиной, я обращаю их внимание на важность деталей, и сейчас, пожалуй, хватила лишку с их восхвалением, но во мне играло выпитое вино, и мне так хотелось успокоить близнецов. Игорь реагирует на малейшую тень, пробегающую в глазах его брата. Огорчить одного — значит расстроить другого. Успокаивая же Бориса, я утешала их вместе, и прекрасно преуспела в этом, приврав обоим.

Глубокие борозды на лбу у старой служанки, ее злобно оттопыренная губа предвосхищают выражения лиц стражников, взирающих на казнь Иоанна Крестителя на картине из Ла-Валетты, написанной для Мальтийского ордена. Голова Олоферна предваряет голову Голиафа из галереи Боргезе, его шевелюра напоминает прическу с картины из Прадо, а складки на его рубахе — перепевы одеяния лондонского «Мальчика, очищающего плод», написанного в тот же период. Достаточно только взглянуть на перепуганное выражение лица Исаака перед жертвоприношением из Уффици, чтобы узнать в нем раба с картины Бориса, того, что справа. И наконец, сходство его Юдифи с безмятежной фигурой из палаццо Барберини[18] просто разительно. Дядя с радостью внимал этим фантазиям, это было то, что он хотел услышать. Он вкушал мед моих речей с изысканным выражением сдержанного торжества на лице. Вокруг нас валялись раскрытые книги, разрозненные репродукции и пустые бутылки. Мы превратили «сцены преступления», которые так силился разгадать Альвизе, в площадку для игр, в некий «Сад земных наслаждений», где люди убивали друг друга, прославляя красоту убийства. Гении тоже создавали посредственные произведения, и прежде, чем стать Караваджо, юный Микеланджело Меризи, по уши в долгах, набросал, должно быть, между двумя попойками эту сценку, чтобы рассчитаться с очередным кредитором. Аукционы кишат забытыми и заново открытыми картинами. Профессора и музейные хранители тратят свои жизни на то, чтобы опровергнуть или установить чье-то авторство, отправляют картины обратно в подполье или выдают своим избранницам вид на жительство в стране искусств, основываясь на столь же зыбких доводах, какими руководствуются пограничные службы. Белая рубаха, окровавленная шея: при определении авторства художника мои методы не так уж отличаются от методов полиции при установлении личности преступника. Правда, сегодня честный Альвизе вряд ли принял бы мои притянутые за уши доказательства. Брат не способен проникнуться мыслью, что искусство и вообще Прекрасное лишены нравственного начала. Живи он в эпоху Караваджо, который в жизни был таким же буйным, как и в искусстве, он за ним гонялся бы, а мы прятали бы его у себя, снабжая красками и холстами. Меризи пять раз оказывался в тюрьме, а потом сбежал на Мальту, где рыцари приняли его в свой орден, — лишнее доказательство того, что даже Церковь закрывает глаза на прегрешения художника. Но не успел он поставить свою подпись в алой крови Крестителя, как мальтийцы арестовали его по таинственному обвинению, которое до сих пор остается неясным. Его посадили в темницу в замке Сант-Анджело, в трехметровую яму, выдолбленную в скале, однако через неделю он сбежал оттуда на лодке. Стараясь держаться подальше от правосудия, он искал убежища в Сиракузах и Палермо, в Мессине и Неаполе. Может быть, именно благодаря этой полной насилия жизни созданные им изображения смерти и убийств наделены такой мощью. Рыцари не ошиблись, когда, изгнав из своего ордена его «насквозь прогнившего» члена, оставили его картину висеть в церкви в Ла-Валетте. Они понимали разницу между окровавленным горлом, вдохновившим гения, и глоткой мерзкого Волси-Бёрнса, перерезанной самым банальным образом.

Если бы преступник умел держать в руках карандаш, сделанный им рисунок мог бы еще оправдать его злодеяние, но убийцы — бездарные художники, они не владеют техникой, им неведом творческий порыв, изрек Борис между двумя глотками вина. После разговора о Караваджо он пребывал в прекрасном расположении духа, мы же с Игорем были страшно рады, что вокруг снова воцарилось веселье, которое сближает нас так же, как и печаль. Отыщет Альвизе своего убийцу или нет, нам это казалось совершенно неважным по сравнению с определением авторства «Юдифи», или «Портрета Климента IX», или тысячи других ожидавших своей очереди картин. Кому какое дело, найдут ли, поймают, накажут ли, как и несчастного Караваджо, убийцу какого-то там Эдварда Волси-Бёрнса? Игорь размышлял, под каким аватаром зарезанный англичанин снова явится на свет, утверждая, что злое существо после смерти опускается на более низкую ступень мирового порядка: человек становится животным, растение — минералом. Те, кто запятнал свою душу грехом, скатываются все ниже и ниже. Превратившись в чайный лист, в цветок бугенвиллеи, в комара или даже в бактерию, они должны нести праведный образ жизни среди цветочков или микробов в надежде, аватар за аватаром, подняться обратно наверх. Глядишь, к концу подобного восхождения Волси-Бёрнс и станет хорошим человеком, которому и самому будут противны такие мерзости, как шантаж разводом, грязные статейки или заведомое опорочивание Маратты Бориса.

Бутылки опустели, дух очистился. Нам оставалось только с легким сердцем распрощаться, чтобы встретить новый день, где каждый будет заниматься своим делом: кто успокаивать своих Виви, кто писать великие сочинения, кто утихомиривать студентов, слушать сообщения на автоответчике, стараться забыть Джакомо и собирать материалы на картины, кто гоняться за убийцами, отправлять восвояси нелегалов, разъяснять, прояснять, выяснять. В общем, все в порядке вещей, вернее, в беспорядке, нашем привычном беспорядке, в котором мы только и можем чувствовать себя легко и свободно.

3

МИЦЦИ И ЕЕ ПЛАФОНЫ

«„Мицци и ее плафоны“ — это как „Лорел и Харди“[19], „urbi et orbi“[20] — нерасторжимое целое», — пошутил Альвизе, чтобы развлечь гостей и разрядить обстановку.

Мицци — уменьшительное от Артемизии. Мне никак не привыкнуть ни к тому ни к другому. «По матери мы приходимся родней художникам Джентилески[21], и сестре досталось имя дочери Орацио», — продолжил Альвизе, добавив, что от этого художника я унаследовала и его упрямство.

Это было в прошлую пятницу, холодным дождливым днем. Два сына и дочка Волси-Бёрнса, мокрые насквозь, явились в больничный кафетерий, где мой брат заказал им по кофе, к которому они даже не притронулись, пряча подбородки в бархатные воротники абсолютно одинаковых промокших пальто. Все было пронизано холодом — остывший кофе, взгляды и сердца, и этот холод служил прологом к тому, что царил в холодильнике, куда провел нас по пустынным коридорам Альвизе. Это всего лишь формальность, через которую необходимо пройти, сказал он и снова принялся рассказывать о причудах этой Мицци, говоря обо мне в третьем лице, словно о малолетней дурочке.

С тех пор как у нас в доме появился Виви, брат впал в какой-то маразм: он все время шутит, воркует, у него на уме и на языке одни «киски», «рыбки», «мышки», «ням-ням», «бай-бай», «тю-тю», «мама Кика», «тетя Мицци», «опознаньице трупика в моргике». Вообще-то, это старинный венецианский обычай — награждать стариков детскими уменьшительными прозвищами. У нас в городе живет бессчетное множество Гугу, Пипо, Леле и Яйя, среди которых есть и финансовые воротилы, и деканы факультетов. Это мы так подсмеиваемся над утратившими значение титулами, над родовыми палаццо, отошедшими гостиничным сетям, над нашим стремлением жить прошлым — на грани коллективного Альцгеймера. Но Альвизе явно переигрывает, и мои дядюшки предупредили его, что, как только он назовет их Бобо и Гогор, они незамедлительно отправят его в психушку.

Дети Волси-Бёрнса смотрели на меня с мрачной натянутостью, им явно не терпелось добраться наконец до главной цели их визита — ящика, в котором лежал труп их отца. «Мы, знаете ли, особенная семейка, настоящий клубок противоречий», — уже взявшись за хромированную ручку, продолжал болтать комиссар на английском школьного уровня с шекспировскими интонациями.

Я поняла, почему мне не пришлось долго упрашивать, чтобы он взял меня с собой на опознание. Уже там, в морге, он начал допрос, пытаясь сначала задобрить этих трех недозрелых стручков, бледных, словно листья салатного цикория. Это такая полицейская уловка: сначала наговорить этим совершенно незнакомым людям о нашей внутрисемейной якобы несовместимости, чтобы затем они сами вывернули свое сомнительное белье перед единомышленником, понимающим толк в грязи. Я, с моим дурным характером, с моей любовью к плафонам и патологической страстью к трупам и моргам, и была одним из таких грязных пятен на теле нашей семьи. Мой братец всячески старается отмежеваться от нашего шалопайского братства, но некоторые его поступки показывают, что он прекрасно мог бы в него вписаться — если бы не его супруга, не его добродетели и не его амбиции. А потому я покорно нацепила маску вздорной и сварливой Мицци, которую он мне заготовил.

«Живопись моей сестре дороже строгих жизненных установок, и если я рухну у нее на глазах, она сначала набросает гуашью эскизик, а уж только потом позовет кого-нибудь на помощь», — сказал в заключение комиссар, театральным жестом выдвигая ящик. Он отбросил простыню, скрывавшую лицо покойника, и дети Волси-Бёрнса одинаковым движением склонились над своим отцом, уже должным образом подштопанным. Мраморно-бледная голова с разглаженными чертами и греческим профилем, с сомкнутыми веками, окаймленными тонкими ресницами, казалась закрепленной на постаменте из белой марли, прикрывавшей шов на шее. Доктор Мантовани произвел блестящую реставрацию. При взгляде сверху Волси-Бёрнс выглядел тем, что мама называет «изысканный человек». Кого-то он мне напомнил, и я стала судорожно рыться в памяти, пытаясь понять, кого именно. Старший из сыновей отступил назад, подтверждая, что это действительно Эдвард Волси-Бёрнс, их отец, остальные последовали его примеру, поспешно выпрямившись, словно боясь потревожить спящего вампира.

«Ну вот, дело сделано», — произнес в заключение брат, на чем прощание с телом усопшего было закончено. Резким движением он задвинул труп обратно в ячейку металлического шкафа. Я подумала было, что он забыл о своем обещании дать мне рассмотреть тело, но Альвизе не из тех, кто отказывается от данного слова. Уводя семейство в канцелярию, где предстояло подписать протокол официального опознания, он помахал у них за спиной рукой в направлении холодильника. В нашем детстве этот жест означал, что путь свободен и я могу стащить из библиотеки папины турецкие сигареты, тонкие, с золотым ободком, которые мы выкуривали вместе в глубине сада, и было это в те времена, когда мы понимали друг друга с полуслова, точно ярмарочные воришки. Волна ностальгии охватила меня, пока я выдвигала ящик и снимала с Волси-Бёрнса саван. Я разглядывала его голову, словно Юдифь, сосредоточенно застывшая перед Олоферном, распростертым на холодной металлической доске. Меня вдруг озарило, я поняла, кого напоминало мне это застывшее лицо, это одеревеневшее тело: спящего Джакомо. В неподвижности он похож на «День», скульптуру Микеланджело, венчающую гробницу Медичи в церкви Сан-Лоренцо во Флоренции. Как Микеланджело не имеет себе равных в изображении человеческой уязвимости, спрятанной под покровом мужественности, так и Джакомо, несмотря на свое бронзовое сердце, стальные мускулы и общую твердокаменность, не имеет себе равных в умении этой уязвимостью пользоваться. Судя по атлетической фигуре, Волси-Бёрнс, должно быть, занимался спортом, следил за своим весом, как всякий обольститель, обеспокоенный приближающимся закатом, — обычные страхи стареющего красавчика, каким он, впрочем, не успел стать. Его тело не выглядело холодным, закоченевшим, в нем ощущалась присущая умершим чарующая неопределенность: безмятежность духа, покинувшего пределы добра и зла, освобождение. Только талантливому художнику под силу передать это состояние, которое он обрел благодаря удару чьего-то ножа. Альвизе поморщился бы, поделись я с ним своей гипотезой о том, что преступление — это некое причастие, соединяющее убийцу и его жертву в бесстрастном, свободном от всякой морали союзе, где нет места сожалению и покаянию, — причастие, сравнимое с порывом художника, действующим, как и убийца, по вдохновению и насущной необходимости.

Я вернулась к маленькой компании, чтобы попрощаться, позабыв, что комиссар не даст мне так просто уйти и заставит сторицей заплатить за предоставленную возможность поразмышлять о покойниках. Узнав, что старший из Волси-Бёрнсов собирается разгуливать по городу до завтрашнего дня, Альвизе быстренько препоручил этого Себастьяна мне, даже не спросив, нет ли у меня в планах чего-то более срочного, чем таскать за собой малознакомого типа. Он подбросит нас на лодке до площади Сан-Марко, это по пути в комиссариат, а сам снимет показания с Эдварда-младшего и с его сестры Элеанор. Те помрачнели, как будто Альвизе надел на них наручники, и принялись клясться, что ничего не знают об обстоятельствах, приведших их отца в Италию. Им явно не терпелось запрыгнуть в первый самолет на Лондон. Эти бледные создания были словно отлиты в одной форме, изготовленной мстительной экс-супругой Волси-Бёрнса. Они тяготились отцом, не желали с ним видеться, стыдились его и за то, как он жил, и за то, как умер. Тратя направо и налево нечестно нажитые бешеные деньги, Волси-Бёрнс жил, не задумываясь о вреде, который его бесчинства наносили его же отпрыскам. Они же не желали ничего знать об этом подонке, без которого, подумалось мне, они вряд ли вошли бы в касту, принадлежность к которой сквозила в их облике, будто они лично выиграли войну Алой и Белом розы. Соревнуясь, кто громче облает папеньку, они являли собой идеальную парочку бульдогов — из тех, что красуются на каминной полке в любой английской гостиной.

Альвизе и сам не прочь покрасоваться на страницах энциклопедических словарей. Он был бы в восторге, если бы смог доказать, что семья Кампана, в имени которой слышится и слово «колокол»[22], и название провинции Кампанья, происходит от римского сенатора Альвизия Капания Кунктатора. Он даже проштудировал цицероновские «De lege agraria»[23] и «Сатиры» Горация, где описываются нравы и обычаи кампанийцев, в тщетной надежде отыскать там имя основателя воинственной династии, образцовым представителем которой он себя считает. Что не мешает ему с отвращением относиться к отпрыскам, которые, дав себе единственный труд родиться на свет, имеют наглость прилюдно отрекаться от своей семьи. Альвизе — хороший парень, и в ту пятницу я была уверена, что он, как и я, с трудом удерживался, чтобы не попортить лак на этих каминных статуэтках. Но он — профессионал и умеет скрывать раздражение, приберегая его для более подходящих случаев. Ему хватило нескольких слов, чтобы призвать Эдварда и Нонор к спокойствию. Беспамятные дети могли возвращаться домой и дожидаться там единственного блага, доставшегося им от отца, — его наследства. Комиссар же отведет душу на Себастьяне, который, возможно, поможет ему прояснить дальнейший ход следствия. Прогулка с Мицци по зимней Венеции, окутанной живописным туманом, освежит ему цвет лица, а возможно, и память, предположил он, возвращаясь к своей лодке и бросая нас под сыпавшейся с неба крупой.

Я знаю, когда Альвизе лучше не перечить. Черные глаза горят огнем, лицо становится жестким, и обворожительный пляжный спасатель превращается в чемпиона по боксу, с которым лучше не связываться. Он одарил меня суровым взглядом, и я поняла, что на меня возложена особая миссия. Насколько тягостна мне была перспектива демонстрировать свои знания о венецианских церквах, настолько интересно было вытянуть из этого длинноносого Себастьяна то, что я так хорошо умею вытягивать из живописи маслом по дереву. В церкви Санти-Апостоли крепко скроенный красавец с решительным видом тычет пальцем в луч света. Эти посланцы истины, которых в барочной живописи пруд пруди, говорят о том, что все, даже святые, даже сам Христос, нуждаются в указующем персте, чтобы двигаться в правильном направлении. У брата, повелевающего своими центурионами, в комиссариате такой спасительной руки нет. И теперь, один-единственный раз, с убежденностью ангела-хранителя Франческо Маттеи, я желала, чтобы он последовал за моим пальцем, который приведет его прямо к убийце, а не вертел своим у виска.

Он вернулся обратно с медоточивой улыбкой, как будто нескольких метров, что отделяли нас от причала, хватило, чтобы он сменил гнев на милость.

Он довезет нас, как было решено, до площади Сан-Марко, а потом доставит сломленных Волси-Бёрнсов в аэропорт. Все-таки мой брат — великий полицейский. Он не выпустит добычу, пока не вытрясет из нее хотя бы одно, пусть даже незначительное, слово, имя, адрес или след.

В кабине мотоскафо{6} он снова принялся излагать биографию своей сестры Мицци, этой старой девы, которая все привередничает, а потому никак не может найти себе пару. Альвизе мечтает меня пристроить, но уже отчаялся в результате. Он считает, что я сама отпугиваю мужчин — своими плафонами, неуживчивостью и старомодными вкусами. Ни разу ему не пришло в голову, что мне нравится быть не замужем. Старший из Волси-Бёрнсов был лет на десять моложе меня, хотя и принадлежал к тем, кто рождается стариками. Безупречная фигура отца и его тонкие черты выродились у него в надменную чопорность, но в глазах моего братца для такой старой девы, как я, и Франкенштейн составил бы неплохую партию.

Площадь Сан-Марко находится в самой низкой части Венеции. Когда «большая вода» не доходит до города, она все равно плещется между аркадами Прокураций, у самых ступеней собора Святого Марка. По проложенным через площадь деревянным мосткам тянутся вереницы туристов, которые то и дело останавливаются, чтобы сфотографировать друг друга; можно подумать, что они идут не по дощатому настилу, а «по водам». В это время года ни один коренной венецианец не пойдет на площадь Сан-Марко без резиновых сапог. Я на чем свет стоит кляла своего братца, оставившего нас на затопленной набережной чуть ли не по колено в воде, в толпе манифестантов, вооруженных транспарантами и мегафонами, которые, толкаясь и крича, выражали свою солидарность с бастующими студентами Центра греческих исследований. До плачевного состояния греческих студентов Себастьяну не было никакого дела, чего не скажешь о его изящных туфлях с пряжками. Ему не хотелось ни в библиотеку Святого Марка, ни в Археологический музей, ни в Музей Коррер, где красуются всемирно известные полотна. Не желал он и шлепать по воде до Академии или до часовни Сан-Джорджо деи Скьявони, где я могла бы прочитать ему свою старую лекцию о Карпаччо[24] и апологетах Венеции. Как только с неба падает первая капля дождя, торговцы сувенирами вывешивают на своих киосках сапоги из прозрачного желтого пластика, которыми пользуются туристы; я предложила ему купить такие («plastic save the shoes»[25], сказала я), но Волси-Бёрнс никогда не наденет подобный кошмар, как я только могла такое подумать?! Сан-Себастьяно, церковь, посвященная его небесному покровителю, где я могла бы рассказать ему о каждом сюжете стенной и потолочной росписи кисти Веронезе, находилась на другом конце города, а он в такую собачью погоду не желал пускаться в путешествия, даже на лодке. В Венеции говорят, что все дожди — от Господа, сказала я, но его не интересовал местный фольклор. Если бы я уговорила его сходить в Ка’Редзонико, где пышным цветом цветет венецианский восемнадцатый век, или в скуолу Сан-Рокко, где царит Тинторетто, или в церковь Сан-Панталон с гигантским плафоном Фумиани, где мне знакома каждая фигура, или соблазнила бы его «Успением Богоматери» Тициана[26] из Фрари[27], я оказалась бы поблизости от палаццо Кампана и могла бы удрать от него и спрятаться в родном доме. Но Себастьян прекрасно прожил бы жизнь, ни разу не услышав об этих чудесах. Он ничего не желал видеть: ни собор с его мозаиками и сокровищницей, до которых рукой подать, ни темницы Дворца дожей. Если бы ему сейчас предложили эти сокровища в личное пользование, он, не задумываясь, обменял бы их на стакан грога. Продрогнув до костей, он мечтал об одном: усесться в кафе и выпить чего-нибудь покрепче — сколько нужно, чтобы наконец согреться. Меня он собирался угощать исключительно в угоду комиссару, сама я ему нисколько не понравилась, как и он мне. Взаимопонимания между нами нет и быть не может, и чем скорее мы распрощаемся, тем лучше. Я наводила на него тоску живописью, а он на меня — самим собой. «Я очень скучный», — сказал он, после того как признался, что промерз насквозь. Впечатленная столь обезоруживающей откровенностью, я взяла его под руку и потащила под аркады к кафе «Флориан». Нелюбознательность приезжих не перестает меня удивлять. Нет, я вовсе не хочу заставлять их полюбить то, что люблю сама, но ехать в город искусств и просиживать штаны в гостиничных барах и туристских ресторанах с убийственной кухней, как это делают римские друзья Кьяры, — это остается для меня непостижимой тайной. В кафе «Флориан», эту жемчужину венецианского бомонда, ходят под предлогом полюбоваться выставленными под стеклом пасторалями, старинной мебелью и малиновым бархатом, но на самом деле туда ходят совсем за другим: приезжие — просто чтобы увидеть его, а венецианцы — чтобы увидеться. Завсегдатаи пополняют там свой запас сплетен, подтрунивая над туристами, вынужденными стоя дожидаться свободного столика. А вот в расположенное напротив «Квадри» мы не ходим. В период от падения Наполеона до разгрома Австрии Пруссией его облюбовали австрийцы и их приспешники, и теперь, двести пятьдесят лет спустя, презрительное игнорирование этого заведения все еще воспринимается как акт неповиновения, пусть даже с тех пор захватчик превратился в мирного туриста, из которого город усердно выдаивает денежки.

Устроившись на банкетке в угловом салоне, я рассказала все это Себастьяну — будто зачитывая текст из путеводителя — и добавила, что Венеция все еще не может забыть Бонапарту аннексии, а Наполеону — сноса целого ряда зданий. Он тогда раздаривал виллы Палладио[28] своим братьям и сестрам, воспринимая Венецию и ее окрестности как какую-то игрушку. Себастьян напрягся. Мне казалось, что все англичане ненавидят Наполеона. Все, но только не он, в роду которого по материнской линии, кроме сирийцев, оказались и франкофилы. Он коллекционировал носовые платочки с острова Святой Елены, форменные пуговицы, ручки и прочие поддельные фетиши. Он извел меня неиссякаемыми отступлениями, которые, будто воды отлива, размывали воспоминания о его отце и относили их в открытое море. Как-то в Париже юный Волси-Бёрнс подружился с французом, руководившим Комитетом по охране наследия Венеции, который был основан после разрушительного наводнения 1966 года. Каналы, прорытые для прохода больших судов, бездумное выкачивание воды для нужд химических заводов Маргеры[29], понижение водоносного слоя земли не первый год угрожают сохранности Лагуны. Люди давно уже пренебрегают предостережением, начертанным в 1751 году на дамбе Мурацци: «…и да будут они сохранены навечно». Роковым утром 4 ноября сооружения, возведенные для защиты города от наступающего моря, не выдержали натиска вод, и Венеция проснулась затопленной. Альвизе был тогда совсем маленьким, меня вообще не было на свете, я родилась семь лет спустя, но каждый раз, когда «большая вода» подступает к ступеням нашего андрона, родители вновь и вновь переживают ужас того страшного наводнения. Наша беспечность мобилизовала другие народы, приступившие к формированию фондов для восстановления памятников, подточенных водой и плесенью. Гордячка Венеция стонет от этой зависимости, но у нее нет больше средств, чтобы питать свою гордыню. Она бы и рада была вновь оседлать коней Сан-Марко, да только эти гиганты давно превратились бы в крохотных пони без поддержки иностранных комитетов, среди которых британский занимает далеко не последнее место, заметила я, чтобы угодить сыну Волси-Бёрнса. Зацикленный на Наполеоне, он подбил французского мецената приобрести статую императора, подаренную им впоследствии Музею Коррер. Открытие прошло с большой помпой, несмотря на полемику, которую он считал просто смешной. Мне не стоит обижаться, но венецианцы с их неуместной гордостью не умеют быть благодарными по отношению к дарителям. Наоборот, они считают, что это их надо благодарить — за то, что они позволяют другим поднимать из руин их развалины. Я лично ничего не имею ни против Наполеона, ни против его статуи, задвинутой в угол музейного зала, но я не люблю, когда иностранцы лезут не в свое дело, считая, будто лучше нас знают, что нам нужно, только потому, что наш город признан всемирным наследием. Я ответила, что для венецианцев статуя императора, выставленная в зале музея, выглядит почти такой же провокацией, каким было бы изображение Гитлера в центре Тель-Авива. Я специально немного утрировала, почувствовав, что этого парня стоит только немного встряхнуть, как все его сокровенные чувства полезут наружу. Точно так же, чтобы разгадать загадки старинного полотна, надо вынуть его из рамы и внимательно взглянуть на изнанку. На лекциях я часто вижу студентов, робких и зажатых, не нашедших своего места в этом мире, которые изо всех сил стараются показать, что их закрытость — это их собственный выбор. Таких надо хорошенько растормошить, чтобы они вылезли наконец из своей раковины. Я отлично их понимаю. Сама была такой — застенчивой, неуклюжей девчонкой. И именно Венеция, наводненная памятниками искусства, помогла мне в юности найти свое место в жизни — под расписным потолком или между покрытыми росписями стенами, за письменным столом, заваленным энциклопедиями по живописи, или в постели, под зоркими взглядами старинных портретов.

Уверенности в себе меня научили художники, старые мастера, которые всегда поддерживали и ободряли меня. В соборе Фрари Тициан, которому не давали житья заказчики, шокированные пышностью его апостолов, все же продолжал писать свое «Успение» так, как ему того хотелось: он верил своему гению. В двух шагах оттуда, узнав о конкурсе на роспись скуолы Сан-Рокко, юный Тинторетто[30] пошел на хитрость, представив братству вместо эскиза своего готового «Святого Роха во славе», после чего монахи отменили конкурс, а он, обойдя всех конкурентов, получил заказ. Еще через улицу Фумиани[31] не испугался размеров потолка церкви Сан-Панталон и написал самое большое в мире полотно, попутно решив проблему сферической перспективы, вписанной в прямоугольник. Я признательна этим прославленным соседям дворца Кампана, научившим меня крепко держаться за собственные убеждения, тем более ценные, что в наши дни их вообще редко встретишь. Себастьян вряд ли старше моих студентов, и он раскроет мне свое сердце, если только оно у него есть, и расскажет все об отце, которого у нею уже нет.

Мне понадобилось целых два часа, чтобы от Гитлера в Тель-Авиве добраться до Волси-Бёрнса в Венеции и от кафе «Флориан» — до дома Роберты Боллин, расположенного в самом конце квартала Каннареджо, неподалеку от вокзала.

Наш столик постепенно скрылся под целой батареей стаканов из-под спритцера. Этот коктейль, состоящий из игристого белого вина, смешанного с биттером, цветом напоминает гранатовый сироп и выглядит совершенно невинно, как лимонад. Себастьян пьянел на глазах, буквально утопая во хмелю, который надвигался на него с неотвратимостью «большой воды». Утопление — это их карма, шепнул мне на ухо невидимый Игорь. Мне оставалось только ждать.

Этот любитель поддать не терпел, чтобы кто-то касался грязными руками его кумиров — недопонятого и недооцененного Наполеона и такой же мамочки. Позже к ним добавился Пёрселл[32], перед которым он преклонялся с малых лет, с самого своего поступления в хор мальчиков. Через час слезливых излияний он заподозрил во мне одну из тех гадюк, что всячески охаивают «Дидону и Энея», слизанную с Люлли «музыкальную драму», написанную на слащавые тексты какого-то там Тейта и предназначенную для невинных ушей юных английских аристократок из Челси.

Мне нечего было сказать о Пёрселле, я знаю только его портрет из Вашингтонской национальной галереи кисти Клостермана, но Себастьян, как это обычно бывает с застенчивыми людьми, оказавшимися вдруг в центре внимания, принял мое молчание за готовность слушать дальше.

Если раздоры и противоречия лишь отравляли жизнь в родовом гнезде Кампана, то стрелы, которые родители младших Волси-Бёрнсов метали друг в друга, уничтожали вокруг все живое. Основным поводом к войне на протяжении всей жизни, от крещения до похорон, была религия. Целая толпа дядюшек и кузенов с отцовской стороны восседала на собственной скамье в Вестминстерском аббатстве с тех самых пор, когда Англиканская церковь порвала с Ватиканом. Семья же матери, принадлежавшая к древней сирийской церкви маронитов[33], совершала обряды в пышно украшенной семейной часовне. Эдварду было наплевать на любые верования и догмы, но он согласился бы стать священнослужителем, лишь бы избавить Себастьяна от левантийского влияния со стороны семьи жены, чье огромное состояние все же не могло идти в сравнение с землями, дарованными его предкам королем Генрихом VIII. Он перевел сына в англиканство, а когда тому исполнилось семь лет, с помощью астрономического пожертвования добился, что его приняли в хор Вестминстерского собора. Это был не основной хор, но Себастьян обнаружил, что пение уносит его куда-то далеко-далеко от дома и от этих ссор, которых он не понимал, но чувствовал. Это вокальное сообщество, где мальчики, до одури распевая божественные гимны, сами в результате превращались в ангелов, было ему прибежищем, пока он не повзрослел. Регент требовал от ребят совершенства, развивал им связки и ставил дыхание, добиваясь звучания божественной чистоты. В течение шести лет Себастьян Волси-Бёрнс проводил в Вестминстерском соборе каждую свободную минуту, проникая в тайны музыки и жизни с помощью некоего Джаспера, помощника регента.

Мне трудно было представить себе Себастьяна в роли серафима, влюбленного в херувима и прячущего свою любовь в темных ризницах старинного собора, но, по-видимому, этот высокий юноша обладал тонкой, чувствительной душой, которую спасли от отчаяния ласки Джаспера и шестьдесят гимнов Пёрселла.

Один из гимнов, сообщил он, это кантата для солиста, хора и оркестра, написанная на библейские тексты, переведенные на английский. И к изумлению посетителей «Флориана», он принялся напевать: «О Lord, turn not away thy face»[34]. Он стал солистом за год до того, как его голос начал вдруг скрежетать, как коробка передач вконец загнанного «остина». Так что он успел познать головокружительный трепет славы во время торжественных служб в соборе. К тому времени, когда у него завершилась ломка голоса, родители его развелись, мать с младшими детьми оказалась по одну сторону разверзшейся пропасти, отец — по другую. Волей Тюдоровской эпохи отправили бы свою сирийскую Анну Болейн на плаху, и мне подумалось, что перерезанные глотки угрожали этой семейке с незапамятных времен. Но к чему ворошить прошлое? «О Lord, thou know’st what things be past, also what is to come»[35]. Сейчас Себастьян банкир (я готова была поспорить, что это именно так), работает в Сити, у «Леман Бразерс». Финансовый кризис подкосил дела банка. Родители Джаспера заставляют его жениться. А тут еще и убийство отца. Полная катастрофа. Кошмарный декабрь!

Я заметила, что декабрь еще не кончился. Банк может оправиться, Джаспер будет изменять жене с ним, Альвизе поймает убийцу, а Дед Мороз положит ему в чулочек все, чего он только пожелает. Юный Волси-Бёрнс взглянул на меня так, будто я на самом деле была той Мицци, о которой твердил ему Альвизе, — старой девой, пугалом для мужчин, безмозглой дурой, разбирающейся только в своих плафонах. Он желал только одного: чтобы ему вернули его детский голос, чтобы из его горла снова полились те хрустальные звуки.

Горло! Это слово вернуло из небытия его отца, и тот уселся рядом с нами на банкетке кафе «Флориан». Это ему Себастьян был обязан волнениями и радостями лучших лет своей жизни. Музыка, Пёрселл случайно снова свели их вместе, в антракте между «Бурей» и «Королем Артуром»[36]. Эдвард пришел туда, в эту кентскую капеллу, по настоянию одной дамы, которую он представил как заядлую меломанку. Она же пригласила на ужин в деревенском трактире и его сына. Судя по иссохшей шее и худым рукам, она была старше Волси-Бёрнса, что не мешало ей быть его любовницей, шепотом сообщил Себастьян.

По всему было видно, что Роберта Боллин обожала Эдварда. Когда тот улыбался ей, прикрывал ладонью ее руку, укрывал шарфом ее хрупкие плечи с предупредительностью, с какой влюбленный заботится о своей избраннице, санитар о пациентке или жиголо о богатой вдовушке, она вся расцветала и молодела. Себастьян изредка виделся в Лондоне с этой странной парочкой тайком от остальных Волси-Бёрнсов. Это продолжалось до самого отъезда Эдварда в Италию. Роберта, здоровье которой со временем становилось все хуже, перебралась в Венецию, ставшую ей второй родиной, чтобы создать там фонд в память о муже, помешанном на детском пении. Себастьян считал, что отец был по-своему привязан к престарелой любовнице, постепенно, в силу удаленности, превратившейся в старого друга. Она собиралась открыть интернат, по образу и подобию английского колледжа, куда будут приниматься наделенные серебряными голосками мальчики из бедных семей, из которых будет образован Полифонический хор имени Генри Пёрселла. Уже не первый месяц она занималась реставрацией нескольких домов, предназначенных для этого заведения. Вполне возможно, что Эдвард поехал в Венецию по ее приглашению. Себастьяну стыдно было подумать, что ей придется пережить ужасную смерть своего бывшего любовника в одиночку, без трепетных соболезнований другого Волси-Бёрнса. Он специально остался еще на день в городе, чтобы увидеться с ней.

Я ликовала. Я отдала бы целое состояние (которого у меня нет) за то, чтобы Альвизе сидел сейчас под столиком «Флориана» и слышал наш разговор. Оставалось, правда, еще кое-что, и это было самое трудное: мне предстояло навязать свое общество человеку, которому оно на дух было не нужно, и заставить его поверить в мою страстную любовь к Пёрселлу и его музыке.

Фонды размножаются в нашем городе как плесень. Вдоль каналов стоят вереницы пустующих палаццо, и охота на меценатов превратилась в наш национальный вид спорта. Покупатель палаццо для венецианца — все равно что тюлень для лапландца, это наш не очень частый, но верный кусок хлеба. Венецианские биеннале, привлекая время от времени на берега Большого канала сливки мировой культуры, предоставляют этой изнеженной породе витрину планетарного масштаба. Салоны, церкви, бальные залы отдаются под разнообразные мероприятия, от фуршета по поводу какого-то юбилея до авангардного балета. Тому, у кого есть деньги, все двери открыты, он вхож куда угодно, часто под ручку со «спутницей» — любимый титул прижившихся у нас вдовушек, выступающих как в разряде любительниц, так и профессионалок. И вот учреждаются фонды, фонды, фонды — защиты исчезающей фауны, восстановления озонового слоя, возрождения забытых ремесел, прославления малоизвестных художников, бесконечного обсуждения сомнительного будущего Венеции.

Но вот чего городу до сих пор страшно не хватало, так это фонда английской музыки для детского хора, сказала я. Ведя интенсивную переписку с директорами и хранителями крупных музеев, у которых я запрашиваю те или иные сведения или которым предоставляю их сама, я на собственном опыте убедилась: стоит в разговоре упомянуть о конференции в Венеции, как всю их настороженность и сдержанность как рукой снимает. Бывают и такие, кто под предлогом изучения какого-нибудь бедра у Донателло или пейзажа у Джорджоне, приезжает в сопровождении бедер своей ассистентки или ученицы и любуется вместе с ней пейзажами в гостиничном номере.

Чего только не бывает, сказала я и тут же принялась плести небылицы про конференцию, которую мне якобы поручили организовать в университете, — гигантское сборище под названием «Венеция и Англия: взаимное влияние. От Возрождения до Контрреформации». В театре «Фениче» состоятся концерты, участие в которых детского хора, исполняющего Монтеверди и Пёрселла, будет очень кстати. О «Фениче», легендарном театре, сгоревшем и восстановленном под пристальным взглядом мировой общественности, слышал даже Себастьян.

Волшебное слово произвело должный эффект: мне надо познакомиться с Робертой Боллин.

Поддержав госпожу Боллин в ее начинаниях, Себастьян сможет искупить все годы, в течение которых он и пальцем не пошевельнул ради Эдварда. Он вскочил словно на пружинах. Дождь, ветер и холод перестали существовать. Оставив наше укрытие под аркадами, мы помчались через затопленную площадь к пристани первой линии, следующей вдоль Большого канала до Каннареджо.

Венецианцы, живущие в аристократических кварталах Дорсодуро, Сан-Марко или Сан-Поло, проезжают через Каннареджо, только когда им надо попасть на вокзал. Они едут тогда по длинной улице Страда-Нуова, вдоль которой выстроились скромные магазинчики, супермаркеты и кафе для небогатых туристов. По одну сторону от главной артерии раскинулась целая сеть мелких сосудиков, ведущих на задворки палаццо, обращенных фасадами к Большому каналу. В одном из них, палаццо Вендрамин-Калерджи, останавливался когда-то Рихард Вагнер. Памятный бал[37] в палаццо Лабиа потревожил однажды знаменитые фрески Тьеполо. Теперь же там слышна другая музыка: шум, доносящийся со столов городского казино, да передачи телестудий РАИ[38]. Себастьян не пожелал задерживаться в Ка’д’Оро, единственном музее в этом квартале, ему было жаль десяти минут на созерцание нашей готической жемчужины, мраморного реликвария, украшенного «Святым Себастьяном» Мантеньи[39]. Чем ближе мы продвигались к дому Роберты Боллин, тем дальше в прошлое откатывался он мыслями, с умилением вспоминая свое хоровое детство, эти счастливые времена, которые еще могут возродиться благодаря Пёрселлу и новому фонду. Мы перешли через Страда-Нуова и пошли в сторону последней в городе пристани, с которой открывается вид на лагуну, кладбище и виднеющийся на горизонте остров стекольщиков Мурано. Дальше, за переплетением улочек венецианского Гетто[40], дремлют в обрамлении обширных садов монастыри, старые палаццо, разделенные на множество неудобных жилищ, скобяные лавки и мастерские, где кое-как перебиваются местные столяры и зеркальщики. Вдоль пустынной набережной, параллельной Лагуне, протянулись корпуса дома престарелых, а за ними — фасады заброшенных зданий, унизанные бусинами заколоченных окон, подчеркивающих неприкаянность этих мест. В Каннареджо дождь казался сильнее, сумрак гуще, холод и ветер — свирепее, чем в центре. Редкие прохожие сражались с зонтами, выворачиваемыми наизнанку порывами северного ветра, — все, кроме нас, потому что у нас зонтов не было вовсе. Дом Роберты Боллин как будто удалялся по мере нашего приближения к нему. Себастьян даже засомневался в правильности нашего маршрута, на что я высокомерно заметила, что и в самом дальнем конце Каннареджо я все еще у себя дома, и мы, не говоря больше ни слова, пошли дальше.

Что бы там ни утверждали поисковые системы и спутниковые карты, в этом мире остались все же белые пятна — места, где не ступала нога любознательного путешественника. К таким забытым богом и людьми уголкам принадлежит и северная часть Каннареджо, полустершаяся, нечитабельная складка на карте Венеции, на самой ее окраине. Пресыщенный шедеврами город старается не показывать своих бедных родственников. Но их неискоренимая печаль пробивается сквозь камни Каннареджо, и даже Себастьян, проникнувшись унынием этого края света, заметно сник.

Мы прошли через ворота, обозначающие границу гетто, миновали бывшее пристанище грешниц и оказались перед туманной гладью канала. Сбоку от приюта Кающихся Грешников открывалась улица Ангела. Извиваясь между низких домов, она упиралась в ржавую решетку старинного сада. Там, за строительными лесами и хлопающим на ветру брезентом, посреди дворика виднелся византийский колодец, какие-то барельефы и инвалидное кресло. Там начиналась музыка.

4

ПАРТИТУРА

Судьбу свидетеля, арестованного Альвизе в начале этой недели, решила партитура пёрселловского гимна. Теперь, в тюрьме, тот, кто был всего лишь возможным подозреваемым, превратился в первосортного обвиняемого. Комиссара не так-то просто удивить, но, как бы он ни отпирался, история с этим арестом сразила его наповал.

Ты — добросовестный комиссар полиции, ни больше, ни меньше. Ты допрашиваешь типа, чей номер мобильника ты нашел среди личных вещей твоего утопленника, прежде чем их загребли криминалисты. Потом, через сто лет, они возвращают вещи обратно вместе с какими-то подозрительными нотами. Дура-сестра убеждает тебя показать эти ноты некой музыковедке, которая тут же начинает вопить о контрафакте. Ты снова вызываешь того типа, хорошенько трясешь его, он признается, что продал эту партитуру убитому, ты пишешь отчет, и вот какой-то высший разум сопоставляет: свидетель, контрафакт, жертва. В результате получается сильное подозрение в убийстве, и вся твоя осторожность летит к черту.

Я не сержусь на брата. С самого убийства начальник полиции, префект, прокурор, министр и пресса рвут его на части. Он подкинул им первого подвернувшегося парня, албанца, которого называет просто по имени — Энвер (можно подумать, что он засадил за решетку своего приятеля). Его фамилия, совершенно непроизносимая, вызвала новые протесты со стороны тех, кто думает, что иностранцы приезжают к нам, чтобы портить венецианский генофонд, пользоваться государственными пособиями в ущерб коренным жителям долины По, грабить мелких вкладчиков у выхода из банка и перерезать глотки достойным венецианцам.

Вчера поздно вечером Альвизе зашел ко мне. В одной руке у него была бутылка джина, в другой — «кокон» с Виви, а на лице — страшная усталость. Он поругался с Кьярой из-за сосок, с дядюшками — из-за стоящего в саду мраморного Нептуна, которого те хотели перетащить к себе, чтобы уберечь его от очередного наводнения. Еще он поругался с журналистом из «Гадзеттино», закидавшим его вопросами по поводу последнего ареста, из которого начальник полиции устроил грандиозный спектакль. С этим он тоже поругался бы, если бы он не был его начальником. Тот напомнил ему, что убитый был англичанином и что расследование было бы гораздо спокойнее, если бы в нем не фигурировали венецианцы и вообще Венеция. Не тут-то было. Арест спровоцировал страшный скандал, один из тех, в которых наши местные политики знают особый толк.

А все из-за пары пожелтевших листков и горстки нот, рассыпанных по нотным станам поддельной пёрселловской партитуры. Это я во всем виновата, орал брат. Я заставила его показать Роберте Боллин эти ноты, обнаруженные в вещах Волси-Бёрнса. Если бы не я, этот гимн Пёрселла, Мёрселла или кого там еще валялся бы преспокойно в папке и никто бы никогда не узнал, что он поддельный, а Альвизе не пришлось бы задерживать Энвера… И расследование шло бы своим чередом, медленно, но верно, а главное, без шума, не отклоняясь в сторону ради каких-то поспешных выводов. Послушать моего братца, так все это хитросплетение обстоятельств, приведшее к задержанию Энвера с непроизносимой фамилией, подозреваемого в изготовлении и использовании контрафакта, а затем и в убийстве Волси-Бёрнса посредством перерезания горла, — дело только моих рук. Роберта Боллин была знакома с убитым, Альвизе не отрицал этого, но это всего лишь одно из направлений следствия, и нечего было совать ему ее под нос, да еще с таким торжествующим видом, как будто этот след выведет нас прямо на убийцу. И я должна вбить себе в голову, что, пока я тут изображаю мадам Мегрэ, Альвизе тоже не сидит без дела, а продвигается вперед, медленно, но верно, а главное, без шума.

У него, у Альвизе то есть, на руках еще пара настоящих убийц. И два убитых. И если из летнего трупа после полугода бесплодных поисков так и не удалось ничего вытянуть, то венецианский адрес Волси-Бёрнса он установил именно благодаря столь презираемой мною «полицейской рутине». Поиски затянулись до самого Рождества, поскольку Волси-Бёрнс не стал снимать палаццо, а остановился в одной из бесчисленных частных гостиниц, которые местные жители открывают, чтобы иметь возможность содержать свои слишком большие палаццо. А помог в этом найденный при покойнике нагрудный платочек, который после тщательного прочесывания города привел сыщиков в один магазинчик в гетто, по счастью доставивший тогда Волси-Бёрнсу покупки на дом. Альвизе предоставил мне самой догадываться о цепочке умозаключений, произведенных его острым умом, в результате которых он вышел на галантерейщика, специализирующегося на торговле хасидскими талесами, гольфами и ермолками. Старик вспомнил неприятного покупателя, его шуточки по поводу иудейского благочестия, а также адрес его гостиницы. Туда-то Альвизе и направился в самое Рождество, отказавшись от семейного праздничного обеда, приготовленного из доставленных из Фалькаде деликатесов. И пока Кьяра и родители взирали на пустой стул своего мужа и сына, этого изменника, этого гольдониевского персонажа, попирающего традиции и разрушающего старую добрую венецианскую семью, тот исполнял свой профессиональный долг.

По словам хозяина гостиницы, Волси-Бёрнс поселился у него по рекомендации Роберты Боллин. Альвизе особо отметил, что, будь я на самом деле такой хитрой, какой себя считаю, я бы сэкономила ему время, самостоятельно добыв венецианский адрес Волси-Бёрнса, а не дожидалась бы, пока он поднимет на розыски торговца нагрудными платками весь комиссариат. Чтобы заполучить его, мне надо было только вовремя задать несколько простых и прямых вопросов той даме, госпоже Боллин, а не трепаться о детских хорах с этим великовозрастным придурком Себастьяном.

Чувствуя себя совершенно пристыженной, я хотела было поправить на Виви слюнявчик, чтобы успокоиться и вернуть себе самообладание, но Альвизе рявкнул, чтобы я оставила его ребенка в покое, словно боялся, что в довершение ко всем неприятностям я могу его поранить.

Подобно игроку в покер, получившему пустую комбинацию, комиссар явно переставал контролировать партию. В тот вечер он пришел ко мне в антресоль, где все было подчинено книгам и картинам, в поисках убежища от этого суетного мира, который, как ему казалось, все еще был в его власти, от этого причинно-следственного хаоса, который, по его утверждению, так легко разложить по полочкам. Когда сталкиваются два мировоззрения, споры неизбежны. Но сейчас было не время для серьезных споров. Мне хотелось узнать побольше о его деле, а брату — поделиться с кем-то, пусть это даже буду всего лишь я.

Хозяин гостиницы, Гарольд Питт, был американец старого образца, родом из Бостона, галантный дряхлый старик, который не читал ничего, кроме «Геральд трибьюн». «Гадзеттино» с ее местными новостями не удостоилась его внимания, а потому он нисколько не обеспокоился отсутствием Волси-Бёрнса, который накануне исчезновения говорил что-то о желании проехаться туристом от Валле-д’Аоста до Фриули и от Трентино до Романьи. Он сказал тогда, что ему осталось завершить всего одно дело, а потом он может позволить себе отпуск, чтобы на свободе побродить по выставкам и антикварным салонам. Гарольд Питт был слишком хорошо воспитан, чтобы выспрашивать у клиента подробности, тем более что на тот момент ничто не предвещало, что клиент угодит в канал с перерезанной глоткой и что стоило внимательнее отнестись к его речам, чтобы потом дать достойные свидетельские показания.

Если каждый раз, прощаясь с кем-то, опасаться, что он вдруг исчезнет, что же это будет за жизнь? Совершенно невозможная: тяжелые прощания, погашения долга, завещания — и так каждые две минуты. Роберта Боллин, тоже прекрасно воспитанная особа, сказала ему, что сама оплатит счет за проживание в гостинице, и к этому щекотливому вопросу он больше не возвращался. Из этого Альвизе сделал вывод, что мысль о номере, где по-прежнему оставались несобранные чемоданы Волси-Бёрнса, его одежда и туалетные принадлежности, грела скаредную душу хозяина, заставляя его день за днем радостно потирать руки. Жилец был большой щеголь. Он опустошал магазины одежды, вызывал на дом портных, заказывал в «Камичериа Сан-Марко», расположенной под чердаком Бориса во дворике Бароцци, комплекты ночных сорочек с вышитыми на них собственными инициалами. Питт решил, что тот уехал без вещей, чтобы в поездке заодно пополнить свой гардероб, как и здесь, в Венеции, где «Стилман» недавно прислал ему на дом целую коробку трусов в цветочек, помеченных его монограммой. Слуга-филиппинец прибрался в номере, смахнул пыль, все, что надо, натер, вымыл, прогладил и сложил, как делал это ежедневно. Для Альвизе это была настоящая катастрофа: отдраенная и выскобленная комната, где какой-то гастарбайтер начисто уничтожил малейшие следы и отпечатки пальцев. Гарольда же он обозвал про себя старым маразматиком и злорадно занес первым номером в список подозреваемых.

Виви шел второй месяц. По словам Альвизе, педиатр никогда не видел такого живого и развитого ребенка, и мой братец теперь все время вглядывался в его губки в надежде, что с них вот-вот сорвется ласковое слово «папа», что позволило бы навсегда забыть о биологической семье малыша, поиски которой все равно никак не могли сдвинуться с мертвой точки. Вместо долгожданного слова «папа» Виви срыгнул, и Альвизе умолк и принялся вытирать его, осыпая попутно разными детскими словечками. Я не удержалась и сказала ему, что он похож на святого Иосифа из «Поклонения волхвов». Как и ему, Альвизе тоже не стоит привередничать, а с благодарностью принимать то, что дает ему Провидение, будь то младенец или фальсификатор в качестве обвиняемого. Я добавила, что на Рождество он еще никого не мог записать в список подозреваемых, потому что подозреваемых у него вообще не было. Единственные, кто имел хоть какое-то отношение к Волси-Бёрнсу, были дряхлый старец Питт и Роберта Боллин в своем кресле-каталке. На Богоявление у него уже был свидетель Энвер-с-непроизносимой фамилией и фальшивая партитура Пёрселла, которые попались ему совершенно случайно, как боб, запеченный в богоявленском пироге. Албанец достаточно силен, чтобы поднять тело и сбросить его в канал, к тому же он обдурил Эдварда с этой партитурой. За неимением более солидного мотива очень заманчиво пришить ему желание заткнуть обманутого покупателя, грозившего заявить на него в полицию, даже если подтвердить эту гипотезу (тем более соблазнительную, что других в обозримом пространстве пока не наблюдалось) было абсолютно нечем.

Брат уложил Виви обратно в «кокон», согласившись, что я не так уж неправа. Вполне возможно, что он задержал невинного жулика. Он опасался ошибки, которая для албанца выльется в «Избиение младенцев» на юридической основе, а для него самого — в «Бегство в Египет» в виде перевода в другое место или снятия с должности, раз уж я ни в чем не разбираюсь, кроме живописи. Обожаю своего братца, когда он в депрессии. Сомневающийся и пришибленный, он становится почти таким же Кампаной, как мы.

В то рождественское утро в благоухающей чистотой гостинице он учуял возможное развитие событий. Объяснения этой парочки — хозяина и уборщика — выглядели неубедительно: зачем было с такой маниакальной тщательностью наводить порядок в книгах, бумагах и одежде Волси-Бёрнса, словно тот ни разу и не заходил в номер? Несмотря на артроз и палку, без которой ему было не ступить и шага, Питт вполне мог схватить нож и полоснуть им жильца по горлу, а затем, запугав своего подручного, заставить его избавиться от тела.

«Quis, quid, ubi, quibus auxiliis, cur, quomodo, quando»[41],— продекламировал Альвизе, прежде чем дать ответ на каждый из вопросов. Тащиться с трупом, пусть даже глубокой ночью, на другой конец города… Глупо, но возможно. Оставалось необъяснимое «cur» — «зачем?». Мотива у Питта не было, если, конечно, он не психопат и не сумасшедший.

Зато у него было алиби. В час, когда произошло убийство, он ужинал в пивной «Нейтрале» после спектакля в театре «Фениче» в компании юного баритона и Пьера Луиджи Пицци, всемирно известного постановщика с головой римского сенатора. В середине зимы вечерами Венеция превращается в сонный провинциальный город, где проскользнуть незамеченным просто невозможно. Высокий старик с затрудненной походкой и его смазливый спутник, которого он всем представлял как племянника, были хорошо знакомы и капельдинерам «Фениче», и персоналу пивной. Роберта Боллин, имевшая абонемент на все премьеры, предоставила Питту два места в своей ложе, сама же вынуждена была задержаться на каком-то приеме, о котором она ничего не сказала, кроме того, что присоединится к ним за ужином в пивной, где они напрасно прождали ее. Маэстро Пицци покинул «Чентрале» сразу после десерта, оставив Гарольда с племянником пировать вдвоем до самого закрытия заведения, то есть до двух часов ночи. Считается, что венецианцы ложатся спать вместе с курами, но «Чентрале» — это такой ночной курятник, куда развеселые девицы приходят покудахтать вокруг молодых петушков. В тех редких случаях, когда я там бываю и вижу, как они балансируют, словно на насесте, на убийственных каблуках, высота которых обратно пропорциональна длине их юбок, я кажусь себе какой-то дуэньей. Дядя с племянником прождали напрасно, бросаясь пробками от шампанского в картину с немыслимыми завитушками, одну из тех, благодаря которым «Чентрале» заслужила славу средоточия всякой мазни. Мы же живем в провинции, где пристально следят за столичной модой и тщательно копируют ее идолов, чтобы позабыть о своем провинциальном статусе. Братец не преминул заметить, что Роберта Боллин обвела меня вокруг пальца. Я ведь даже не задумалась, почему на все вопросы младшего Волси-Бёрнса о пребывании его отца в гостинице она упорно отвечала загадочным молчанием. Даже самый неопытный из следователей на моем месте не стал бы умиляться и менять тему разговора, а добился бы своего, съязвил Альвизе. Он завидует Роберте, как, впрочем, всем, кто имеет увлечения, которые самому ему недоступны, и всегда стремится высмеять таких людей.

Я склонилась к Виви. Вот кому ничего от меня не надо! Игорь прав: с детьми очень удобно уходить от неприятных разговоров. Интересно, они чувствуют, как меняется вокруг них настроение? Он ужасно милый, этот Виви, но он пока пребывает в зачаточном состоянии, с ним еще нечего делать. Я решила отплатить Альвизе той же монетой и тоже съязвила. Кьяре уже надоело возиться со своим подарком, и теперь Альвизе придется повсюду таскать за собой чужого ребенка, а вести расследование с переноской в руках — это вряд ли облегчит его работу.

«Не надо прикидываться глупее, чем ты есть», — прошипел Альвизе. Если бы не бедняжка Виви, их с Кьярой образцовая семейная жизнь превратилась бы в сущий кошмар. Младенец, да еще и полностью готовый к употреблению, был воплощенной мечтой моей невестки, которая всегда «хотела ребенка» — оправданное желание для психотерапевта. Ее брак, не имевший в перспективе ничего, кроме ремонта гостиной или покраски лестницы, зашел в тупик. Альвизе устал, совершенно измотался, он и Энвера-то этого с непроизносимой фамилией сцапал от усталости, с легкостью пойдя на поводу у всего города, хотя того с Волси-Бёрнсом ничего не связывало, кроме этой несчастной партитуры.

Комиссар уже собирался уходить от Питта, когда тот, на самом пороге, вручил вдруг ему пачку бумаг, найденных в комнате убитого: счета, визитные карточки, наспех записанные телефонные номера, среди которых фигурировала и не использовавшаяся больше телефонная линия палаццо Кампана — номер старого телефона в привратницкой, который Борис, должно быть, дал Волси-Бёрнсу, чтобы тот от него отвязался. Остальные были главным образом номерами ресторанов и магазинов, кроме одного — номера Энвера с непроизносимой фамилией, который преспокойно ответил на звонок со своего мобильника. В тот же день он явился в комиссариат, не без удивления обнаружив там работавшего в Рождество следователя.

Албанец предъявил вид на жительство, который был в полном порядке. Он был вежлив, модно и со вкусом одет и ничем не походил на нелегала, пробавляющегося темными делишками. Конечно, профессия у него была туманная — агент по продаже антикварных книг, но в Венеции полно таких посредников, поставляющих в магазины и частным клиентам товары, которые падают им в руки прямо с неба. Сам он специализировался на православных манускриптах, скупая их по монастырям Румынии, Болгарии, Македонии и Черногории. В этих обездоленных странах монахи, чтобы выжить, вынуждены распродавать содержимое монастырских библиотек, доверху набитых погибающими от влажности иллюминированными рукописями, часословами и библиями. По словам албанца, монахи были благодарны ему за то, что он сам приезжает к ним в их затерянные в горах или безлюдных долинах монастыри. Альвизе не вчера родился и по этим дополнительным подробностям понял, что Энвер — вор, грабитель и мошенник, один из тех, что кишмя кишат в тех краях с богатейшим культурным наследием, которому после краха коммунистических режимов вот уже двадцать лет не ведется никакого учета. В Венеции, как и везде, ввоз и вывоз антиквариата, продажи, приобретения — все строго контролируется полицией. Так же и с людьми. Но это не относится к вещам (и людям), поступающим в город нелегально, неизвестно откуда. Однако сейчас комиссару было не до этих махинаций. Перед ним сидел свидетель и нагонял на него сон своим открытым, честным видом, — короче говоря, строил из себя дебила, как выразился Альвизе. Изображая в свою очередь полное доверие, комиссар, скорее, даже симпатизировал этому парню, который с самого детства кувыркался (по его собственному выражению), чтобы выбраться из нужды. Он с гордостью рассказывал о своих успехах, о связях, приобретенных благодаря личным качествам, о том, как, работая в Лондоне у одного книготорговца-антиквара, по ходу дела учился разбираться в рукописях. В Англию он приехал к родственнику, поднявшемуся на бакалейной торговле, но потом познакомился у того книготорговца с одним человеком из Венеции и перебрался сюда вслед за ним. Правда, позднее их отношения прервались. Альвизе очень хотелось узнать, какого пола был тот человек, поскольку преступления на любовной почве он тоже не исключал, но свидетели — это такой народ: на них нельзя нажимать слишком сильно, их нельзя перебивать, с ними надо действовать осторожно, медленно, но верно… и так далее.

Допрос уже совсем стал походить на беседу старых знакомых, когда Энвер коснулся наконец темы Волси-Бёрнса. Он познакомился с ним, как и со своей любовью из Венеции, у антиквара, куда Эдвард (Энвер называл его Эдди) зашел случайно в поисках книг по искусству и монографий по отдельным художникам, уже исчезнувших с полок обычных магазинов. Энвер стал изредка сопровождать его на аукционы, скорее для компании, чем в качестве эксперта. По словам албанца, который, как все, читал его скандальные публикации в «Сан», у Эдди не было друзей, но он не выносил одиночества и расплачивался с Энвером за общение обедами в «Уилсоне», шикарном ресторане неподалеку от «Сотбис». Он любил поразвлечься, издеваясь над людьми. За обедом он подробно рассказывал об их гнусностях и радовался, что отказался от их лицемерных условностей. Энвер не слишком обольщался: он понимал, что Эдди ладит с ним только потому, что оба они стоят вне общества и с одинаковой ловкостью умеют пролезть в любую щель. Дальше этого их отношения не шли.

Тут комиссар готов был поклясться, что за вознаграждение или пригласительный билет на светскую вечеринку албанец сливал своему дорогому Эдди разнообразные сплетни и слухи. Не будь Волси-Бёрнса, албанец так и оставался бы по ту сторону витрины и, прижавшись носом к стеклу, разглядывал бы жизнь, куда ему не было ходу. Он уволился из книжной лавки и занялся торговлей самостоятельно, посредничая между продавцами и покупателями или снабжая раритетами торговцев более высокого полета. Тогда же он начал свои набеги на монастыри. Все было прекрасно, особых высот он, конечно, еще не достиг, но и такая, полная приключений жизнь была ему по вкусу. Он рассказывал о своих похождениях с улыбкой, словно давая Альвизе понять, что не хуже его знает, что значит быть приличным человеком. Славный юноша порвал все отношения с Лондоном и Волси-Бёрнсом, последовав за своим «человеком из Венеции», у которого жил, упиваясь любовью и просекко[42] до самого разрыва. Оставшись снова свободным как ветер, он стал отлучаться чаще и на более долгий срок, бывая в городе наездами и останавливаясь в отеле.

Альвизе не устает мне повторять, что большинство преступников — кретины, не способные как следует продумать пути достижения своих целей. Они потому и попадаются, что делают все тяп-ляп. Албанец был не из таких. Его дерзость уравновешивалась предусмотрительностью, и он был достаточно хитер, чтобы жить, не высовываясь, без постоянного адреса, назначая встречи в баре или салоне отеля, отделенных лифтом от номера, где совершалась сделка. Прикинувшись простачком, комиссар выразил удивление относительно вида на жительство, полученного при отсутствии постоянного адреса. Ну, такие вещи всегда можно купить, комиссар полиции не может не знать этого, не поведя бровью воскликнул Энвер и посмотрел на него, будто тот и правда был дебил. Затем, улыбнувшись как на рекламе зубной пасты, добавил, что вряд ли его пригласили сюда, чтобы побеседовать о виде на жительство. Что же до Волси-Бёрнса, он послал ему из Венеции открытку. Ведь в его профессии половина успеха зависит от связей, а потому он сообщил ему номер мобильника, которым пользуется обычно для общения с клиентурой, и забыл о нем думать.

В начале декабря Волси-Бёрнс ему позвонил — с той же целью, что и раньше. Эдди хотел приобрести себе за деньги компаньона, тем более ценного, что тот мог указать ему приличных рестораторов и реставраторов, ведь сам он не бывал в Венеции уже с десяток лет. Они встретились у собора Святого Марка, обменялись банальностями. Волси-Бёрнс, намеревавшийся купить по дешевке какой-нибудь шедевр, попытался выведать кое-что у Энвера, но тот давно уже перестал раздавать бесплатные советы. С тех пор как он покинул Лондон, перекупщик еще больше поднаторел в общении с клиентами и научился держаться с ними свысока. Выныривает вдруг кто-то из прошлой жизни и ведет себя так, будто ты только его и дожидался, особенно здесь, в Венеции: они думают, что тут у всех сплошной отпуск.

Альвизе не мог не заметить, что Энвер специально старается отмежеваться от дорогого Эдди, снижая интерес к своим показаниям или просто боясь прикоснуться к смерти, как будто это заразно.

Больше албанец ничего не мог показать. На найденной у Эдди записке его личный номер телефона, доступный только избранным. Энвер дал его Волси-Бёрнсу при последней встрече, за пять-шесть дней до убийства, судя по дате, которую он узнал от комиссара. Энвера в это время не было в городе, он ездил в Тревизо, Падую и Болонью к клиентам, имена которых он с готовностью сообщил Альвизе. Пусть полиция проверяет, засмеялся он, словно считал это забавным чудачеством со стороны полицейских. Затем он встал, не дожидаясь разрешения. У него назначено несколько встреч, да и он уже все рассказал. Конечно, если вдруг возникнут еще какие-то вопросы, с ним в любой момент можно связаться.

Вопросы уже возникли, ласково проговорил Альвизе: адрес, который следует указать в протоколе допроса, и подпись, которую он поставит под своими показаниями, когда те будут должным образом оформлены.

На что Энвер с непроизносимой фамилией без малейшего смущения достал карточку отеля «Дож и Лагуна», скромного заведения, расположенного в квартале Кастелло и не имеющего ничего общего с той шикарной жизнью, которой он только что похвалялся. Комиссар счел такое бахвальство даже трогательным и повел его пить кофе, пока дежурный полицейский печатал длиннющий протокол, злясь на начальство, из-за которого ему не удавалось послушать рождественскую службу в соборе.

Как только они расстались, Альвизе, вместо того чтобы мчаться домой и попрощаться с родителями перед их возвращением в Фалькаде, принялся потрошить распорядок дня слуги-филиппинца. Оказалось, что в ночь убийства этот ревностный католик раздавал вместе с добровольцами общества милосердия одеяла бездомным в Местре. В последующие дни брат занимался проверкой показаний Энвера. Подтвердилось, что до, во время и после убийства он действительно был в Тревизо, Падуе и Болонье. Однако эти города располагались достаточно близко от Венеции, чтобы он мог успеть приехать туда, зарезать кого-то и незаметно вернуться обратно. Энвер-с-непроизносимой фамилией любил денежки и не колеблясь пошел бы ради них на преступление. Но если он и убил Волси-Бёрнса, то найденные при покойнике пачки денег говорили о том, что он сделал это не с целью грабежа. Версия убийства на любовной почве тоже имела право на существование. Однако Альвизе трудно было представить себе этого албанца в роли терзаемого ревностью несчастного влюбленного.

Попав в комиссариат, даже те, кому нечего скрывать, обычно начинают привирать, проявлять забывчивость, не желая пускать полицию на задворки своей жизни, которые часто оказываются совсем не такими сверкающими, как фасад. Конечно, брат может вызвать Энвера для повторной дачи показаний. Но против него нет ни одной улики, он только свидетель, это мне не дурацкий сериал смотреть. И я должна свыкнуться с мыслью, что Альвизе не из тех телевизионных умников, которые, напав на какой-нибудь поддельный гимн Пёрселла, сразу хватаются за него как за улику и между двумя рекламными паузами бегут надевать на убийцу наручники.

Комиссар ты или искусствовед, но надо быть абсолютно наивным дураком, чтобы думать, что дело только в доказательствах и уликах, изрекла я. Сколько доказательств, которые веками считались несокрушимыми, рассыпалось в прах? До изобретения телескопа никто не сомневался, что Земля плоская. Христианские философы доказали существование Бога, потому что в их времена было просто немыслимо прийти к иному выводу. Достаточно было изобрести лампу с инфракрасным излучением, и вот уже атрибуции, в которых раньше никто не сомневался, кажутся искусствоведам просто смешными. Мы считаем непреложной истиной, что дважды два равняется четырем, но наука развивается, и, возможно, в один прекрасный день эта наша уверенность будет поколеблена. Если бы при доказательстве чего-либо мы должны были бы брать в расчет эти гигантские пределы погрешности, у нас ничего бы не вышло, результаты получились бы просто дикими. Брат посмотрел на меня так, словно это я одичала, и спросил, к чему я клоню, но тут захныкал младенец.

Срочно нужен рожок с едой, всполошился Альвизе. Виви успел уже понять: чем громче ты заявляешь о себе, тем быстрее на тебя обратят внимание, и не важно, о чем идет речь, — о растяжимости понятия «доказательство» или о смене детских подгузников.

Альвизе, который только что жаловался на трудность в добывании улик, страшно удивился бы, если бы я сказала, что он сам не желает видеть доказательства, которые его не устраивают. Он ни за что не признал бы в своем проголодавшемся младенце иллюстрацию собственной виновности, аллегорическую картину «Отчаяние сироты, принятого на воспитание в зажиточную семью». Если уж он взял этого ребенка для затыкания дыр в собственной семейной жизни, подобно тому как прикрывают гипсовыми ангелочками трещины в стене, неплохо было бы ему позаботиться и о его пропитании, тем более что моя невестка отлынивает от своих обязанностей, злобно проворчала я.

Кьяра ушла, хлопнув дверью и не сказав куда, признался мне ее супруг. Обычная, в сущности, семейная сцена, но Альвизе понял, что его супружеская жизнь стала такой же пустой, как и холодный декор их квартиры в бельэтаже, созданный словно специально для фотографирования. Она хотела этого ребенка, хотела, чтобы он стал последним мазком на незаконченной картине ее успешности, но возиться с грязными пеленками оказалось совсем не так приятно, как копаться в мозгах пациентов. В этот поздний час она уже, конечно, дома, но брату не хватало смелости идти к ней за очередной порцией упреков, признался он, роясь у меня в холодильнике в поисках пакета молока. Благодаря страстному увлечению Игоря телешопингом и всяческими рекламными акциями у нас с дядюшками скопилось столько разного ненужного хлама, что впору самим открывать магазин. У нас есть корейская микроволновка, китайская кофеварка и даже два совершенно одинаковых набора японских ножей для мяса, выстроенных по размеру в футляре из ткани, из которой шьют кимоно. Очень удобная вещь, если надо кому-нибудь заткнуть глотку посредством ее перерезания, но сейчас больше подошел бы рожок для детского питания, сказала я, чтобы развеселить брата, который явно устал от моих поддевок. Сухого молока и подгузников у нас не оказалось, что говорило о нашей крайней непредусмотрительности, и он скорее доверил бы своего ребенка дежурному в комиссариате, чем нам. Ему грустно сознавать, что мне все нипочем и я продолжаю хихикать, тогда как должна была бы заламывать в раскаянии руки. Он, подобно Сизифу, что катит в гору свой камень, пришел ко мне не с бутылкой джина, а с плачущим ребенком на руках, ища убежища от сварливой супруги, от тысячи неприятностей, подстерегавших его и дома, и в комиссариате, и просто в городе — везде, везде…

Обожаю своего братца, когда он в депрессии, но мне грустно, когда он ей поддается…

Quis, quid, ubi, quibus auxiliis, cur, quomodo, quando.

Я предчувствовала, что так будет: что брат сдастся, потеряет уверенность во всем, что было для него важно в жизни, и в конце концов станет таким же, как и мы. Нам с дядюшками нужен самоуверенный, отважный, деятельный Альвизе, Альвизе-фанфарон, над которым мы так любим подтрунивать, а вовсе не наша копия. Мы же кто? Жалкие неумехи, ничего не смыслящие в покере, мы не играем, а только блефуем. Стоим в сторонке, не участвуя в игре, не делая ставок и ничем не рискуя, и смотрим, как играет Альвизе. Ужасно, если он вдруг разожмет пальцы, выронит карты и откажется играть за нас.

И я решила помочь ему, пока он еще не заметил, как все мы, что ему выпали совсем не те карты, о которых он мечтал в детстве.

5

КОРОТКОЕ ЗАМЫКАНИЕ

Короткое замыкание погрузило дом в потемки. В эти зимние часы, когда сумерки только начинают сгущаться, а из стен старых венецианских палаццо сочится страшная тоска, мы как раз собирались провести на квартире у дядюшек наше первое совещание в поддержку Альвизе. Вдруг все погасло, и мы остались молча сидеть в темноте, раздумывая, не перенести ли нам наш симпозиум на завтра.

Но Игорь поклялся, что прекрасно разбирается в мигающем разными огоньками силовом щите, который установлен в бывшей привратницкой. Освещая себе путь зеленоватым светом фонарика, купленного на очередной телераспродаже, он устремился в андрон, оставив нас с Борисом и Виви в полной темноте.

Прошла уже неделя с того вечера, когда Альвизе приходил ко мне в антресоль за моральной поддержкой. Каждый год после новогодних праздников Венеция, закутавшись в мертвый сезон, погружается в мирную дремоту. Приливы подергиваются туманной дымкой, пронзительный холод заостряет линии фасадов, воды Большого канала снова кажутся кристально чистыми, и мы, венецианцы, пользуемся этим, чтобы позабыть о безумной толчее на площадях, о толпах туристов, прибывающих с началом бурной навигации, о бесконечной суете, которая захлестывает нас начиная с карнавала.

В страхе упустить покупателя века, остающиеся открытыми магазины выставляют товары со скидкой на витринах, перед которыми озябшими группками теснятся редкие январские туристы. Начиная с площади Сан-Марко и кончая мелкими лавчонками, торгующими масками и стеклянными украшениями, повсюду у дверей своих заведений топчутся торговцы, в тщетной надежде кого-нибудь заманить. Венеция не изменилась, она по-прежнему волнующе привлекательна, но клиент не идет, и настроение города падает. Патриарх хитро придумал с проповедью о возврате к духовным ценностям, теперь ясно, что это не он добывает свой хлеб, поклоняясь золотому тельцу.

С начала января не было дня, чтобы «Гадзеттино» не сообщала о митингах забастовщиков, выступающих против массовых увольнений, угрожающих отелям и ресторанам. Горничные организовали акцию протеста напротив «Даниэли», этого монстра гостиничного бизнеса, своего рода знамени, которое, того и гляди, печально повиснет на своем древке. Вчера в Сан-Рокко пожарные забирались на фасад скуолы и укрепляли мраморные скульптуры, одна из которых рухнула прямо на землю. На площади Сан-Марко от здания Прокурации отвалились два камня, — к счастью, их удержала сеть. Министерство культурного достояния страдает от нехватки бюджетных средств больше своих собратьев, и вот Венеция, чтобы приукраситься, решила уступить мультинациональным компаниям огромные рекламные площади. Если так будет продолжаться — а так не может не продолжаться, — если не идти на эти ужасные компромиссы, то без должного ухода, без своевременной реставрации город, весь целиком, скоро превратится в лежачего больного.

Но жизнь на воде научила венецианцев сохранять равновесие на зыбкой почве. Город привык к симптоматическому лечению своих болезней, причин которых он предпочитает не доискиваться. Тут у нас, в церквах и дворцах, выстроенных на целом лесе забитых в ил свай, трещины и вздутия появляются на свежей штукатурке, на обновленной живописи, на отреставрированных стюках с таким коварным постоянством, что мы относимся к ним как к чему-то совершенно естественному. Изучая плафоны, мы со студентами то и дело видим повреждения, которыми пестрят фон, фигуры и декор наших фресок. Однако через какое-то время они трансформируются в нашем сознании в графические линии и цветовые пятна, и мы предаемся их изучению, нимало не тревожась о таящейся в них опасности.

В полном согласии с историко-художественным департаментом и с городом в целом, Альвизе прекрасно умеет отрицать свои промахи. Последние дни он не вылезал из аптеки на Сан-Стаэ, где скупил уже весь отдел витаминов и лекарственных трав. Каждое утро, поднимаясь к себе со свежим номером «Гадзеттино», я видела, как он с наигранной веселостью сбегает по лестнице, заглатывая на ходу пригоршню пилюль. По его бледному лицу, по темным кругам под глазами было видно, что с каждым днем он все глубже погружается в черную меланхолию. Насколько раздражала меня неиссякаемая жизненная энергия моего братца, настолько грустно мне было видеть, как она слабеет. Наконец я не выдержала, подстерегла его на лестничной площадке у себя на этаже и, раскинув руки, преградила ему дорогу. Мы начинаем стареть, именно когда опускаем руки, и мне было просто страшно смотреть, как страдает этот бодряк, как плющится под тяжестью рутинных забот. Ему явно не помешает стаканчик, сказала я, и хорошая встряска (это я подумала) и потащила его к себе.

Год за годом я учу своих студентов распознавать на картине незаметную для непривычного глаза аллегорическую деталь, некую особенность, которая стимулирует взгляд и обращается к духу тех, кто умеет выделить ее из целого. Альвизе надо бы немного передохнуть и за это время постараться отыскать такую деталь, которая все разъяснила бы, придала бы смысл его стараниям, облегчила бы свалившийся на него груз, попыталась убедить его я.

Хотела бы я обладать неоспоримым авторитетом моей коллеги Элен Туссен, которая утверждает, что змея, поднимающаяся на старинных изображениях из «отравленной чаши» святого Иоанна, символизирует «угрызения совести или отпущение грехов». Он помог бы мне убедить моего брата в необходимости разобраться со своей змеей, понять ее сущность, чтобы найти противоядие от ее укуса. Но он только рассмеялся мне в лицо.

Последнее, что ему сейчас нужно, — это мои нотации и мое навязчивое желание сделать его счастливым насильно. Разбираться со змеей нечего, и так ясно, что это его окружение. Я оказала бы ему неоценимую услугу, если бы позволила самому распоряжаться своей жизнью, учитывая, что между нами все же есть существенная разница. Его долг — служить на благо общества, оберегать его от угрожающих ему беспорядков планетарного масштаба, ему за это деньги платят. А с мелкими деталями, о которых я тут распространяюсь, он сам справляется.

Получив от коллег из Кастельфранко сообщение о новом преступлении, он помчался на квартиру Маттеуса Да Сильвы, бразильского транссексуала, задушенного при помощи парео. Юный «жрец любви» просто заигрался с шарфом и в какой-то момент пересек границу, отделяющую игру от смерти. Несолоно хлебавши Альвизе вернулся в комиссариат и обнаружил у себя на столе жуткие снимки некоего Махумата Резаи, раздавленного в порту грузовиком, под которым он пытался спрятаться от паспортного контроля. Целый год, преодолевая немыслимые препятствия, этот тринадцатилетний афганец пробирался из своего родного города, разгромленного талибами, через Иран и Турцию в Патры, где ему удалось сесть на паром, имея в кармане лишь выданное греческими властями постановление о выдворении из страны. Тысяча километров ухищрений и страшного везения. Но последние восемь километров перетерли ремень, которым он был привязан к брюху грузовика. Этот растерзанный мальчишка стал олицетворением безымянной нелегальной иммиграции, как бы Венеция ни пыталась отмахнуться от этого факта. Альвизе же пришлось потратить несколько дней на бесплодные разговоры со съехавшимися со всей страны коллегами. В хижине, в двух шагах от центра Венеции, были обнаружены беженцы из Ливии, которым удалось перебраться сюда с острова Лампедуза. Тихий курортный городок Джезоло на чем свет стоит ругался с Красным Крестом, который приютил в своем центре пять десятков мальчишек, выловленных береговой охраной. Умирающие от голода нелегалы не нужны ни на наших, ни на сицилийских пляжах.

Прежде чем мановением волшебной палочки искоренить преступность, Альвизе должен очистить улицы и мосты нашего родного города. Весной рабочие в защитных комбинезонах обрабатывают мостовые наших площадей гербицидами. Комиссару же приходится бороться с сорняками преступности круглый год.

В Дорсодуро, на набережной Дзаттере, на углу старых Соляных складов, неподалеку от церкви Санта-Мария дель Розарио, где я реставрировала три фрески Тьеполо, я каждый раз смотрю на цепкое фиговое деревце, пустившее корни прямо в кирпичную кладку и произрастающее на ней с такой же безудержной жизненной силой, с какой устремляются в небо тьеполовские ангелы. Когда в тебе все трепещет от желания жить, ты можешь приспособиться к самой неблагодатной почве, и Венеция в наши дни испытывает это на собственной шкуре, ощущая отголоски далеких конфликтов в виде демонстраций, которым узость наших улочек придает мирный характер религиозных процессий. Пока Израиль наносил удары по боевикам сектора Газа, у нас по всему городу развевались транспаранты, осуждающие ракетные обстрелы палестинских территорий. Манифестанты дошли до моста делле Гулье и там, на подступах к старому еврейскому кварталу, принялись шуметь и рисовать шестиконечные звезды, перечеркнутые свастикой. Люди Альвизе перекрыли доступ в Гетто и остановили эти проявления застарелой ненависти, не дав им докатиться до волшебных декораций туристских кварталов.

Альвизе зашел ко мне, падая от усталости, совершенно измотанный очередным днем, в течение которого ему снова и снова приходилось обходить встававшие на его пути подводные камни, лавировать между множеством неразрешимых проблем, среди которых не самой простой были его взаимоотношения с Кьярой. Как-то вечером, когда все было еще не так плохо, Альвизе, в надежде рассеять сгущавшиеся над бельэтажем тучи, отнес Виви наверх, к нашим дядюшкам. Безмятежность Игоря способна усмирить самого буйного младенца. Стоит ему забормотать свои мантры, как Виви крепко засыпает у себя в переноске.

Экстренная мера вошла в привычку, и младенец уже больше недели проводил наверху вечера напролет, когда на Альвизе обрушился последний удар.

Трое заключенных из Санта-Мария Маджоре совершили невероятную попытку побега. Санта-Мария Маджоре — это старая тюрьма с устаревшим оборудованием, расположенная в дальнем конце квартала Санта-Кроче, между железнодорожной веткой, ведущей в доки, и парковкой на Пьяццале-Рома, вдали от туристских маршрутов. Два молдаванина уже не первый месяц рыли подземный ход, отодрав в душевой несколько кафельных плиток, когда к ним в камеру подселили албанца, подозреваемого в убийстве Волси-Бёрнса. И теперь этот Энвер Ийулшемт был схвачен вместе с ними, когда, следуя банальнейшему дурацкому плану, все трое пытались спуститься по стене на связанных простынях.

Брат был потрясен. Для общественного мнения бегство Энвера с непроизносимой фамилией было признанием им своей вины. Повиснув на простынях, он превратился в обычного беглого зека, и никого не интересовало, от чего он пытался убежать — от следственной ошибки или от заслуженного наказания. Своим побегом он лишил себя права на фамилию, которая была забыта раз и навсегда.

Альвизе не занимать живучести, он, как и то фиговое деревце, может приспособиться к любой почве, а вот воображения ему явно не хватает. Человек из подозреваемого добровольно превращается в обвиняемого, да еще и при нелепейших обстоятельствах, не имеющих ни малейшего отношения к его делу, — чтобы постичь это, нужно обладать особой гибкостью ума, которой у Альвизе нет.

Что касается нас, то время эпизодических актов моральной поддержки прошло. Настало время действенной помощи, время поиска той самой детали, которая вернет нашей семейной картине ее былую гармонию.

То, что мы оказались не способны включить магнитофон, чтобы тут же не устроить короткое замыкание, в расчет можно не брать, нежным голосом пропел Игорь. Это он предложил записывать все наши дебаты на пленку. Теперь, когда электричество было восстановлено, кассеты перемотаны пальцем, Виви переодет в чистые подгузники и убаюкан, сливовица водружена на стол, а клавиша «ON» нажата и зафиксирована клейкой лентой, мы могли начинать.

— Ну давайте поплачем хором над неприятностями нашего дорогого Альвизе. Игорь, слушай, что это он так гудит? Мы же друг друга не услышим, что, нам так и придется орать всю дорогу?

— Гудит — значит, работает. Я же не волшебник, починил — и ладно. Мое дело — освобождать аватары из чрева левиафана. Магнитофоны, счетчики, Виви, Альвизе — принцип всегда один и тот же: fiat lux! Да будет свет! Мы озарим его расследование светильником знания!

— Добро пожаловать в страну озарений! Скажите мне, когда смените тему. А то мне надо еще снять старый лак с «Мужчины с перчаткой». Купил его на телефонных торгах у Николаса Холла. Недорого, я был единственный покупатель. Вполне возможно, что это окажется Гверчино[43].

— Мы можем говорить о чем-нибудь другом, кроме картин и аватаров? Мы же хотели разобраться во всех деталях, перебрать все, что нам известно, ничего не забыв. Давайте все же серьезнее!

— Валяй, перебирай! Для начала объясни-ка нам, с чего это свидетель Альвизе из более-менее сомнительного перекупщика превратился в висящего на простынях убийцу? Какой-то он нелепый, этот Энвер, честное слово!

— Если верить его словам, Волси-Бёрнс требовал, чтобы он достал ему неизвестного Пёрселла по любой цене, для какой-то женщины-знатока. Энвер утверждает, что его бывший хозяин, книготорговец из Лондона, прислал ему рукописную партитуру за три тысячи евро. Что он назначил Волси-Бёрнсу встречу у себя, в «Доже и Лагуне». Эдди остался доволен, заплатил наличными, и албанец его больше не видел. Было это за шесть дней до убийства. По крайней мере, он в этом клянется всеми своими богами. Он говорит, что не упоминал раньше об этой сделке, потому что считал, что она не имеет никакого отношения к преступлению. Сажать его было не за что, но милейший Энвер явно темнил. То ли это у него профессиональное, то ли просто по глупости. Что бы там ни говорил комиссар, после того как всплыла эта сделка, он заподозрил его в убийстве. Он вообще стал во всем сомневаться — в месте свидания, в алиби. Его люди проверили железнодорожное расписание. Энвер мог по времени приехать из Тревизо, Падуи и Вероны вечером в Венецию, а на заре вернуться обратно.

— Смешивать реальность и истину — в этом весь Альвизе! Вещи надо проверять, тогда они становятся реальностью — вот и все!

— Бедняжка, он делает вид, что все в порядке, но на самом деле двигается вслепую. За неимением нормального следа он позволил мне сходить с ним к Роберте Боллин. Она покупает рукописи, албанец их продает. Вполне возможно, что они давно знакомы. А может быть, она была в курсе покупки той партитуры.

— Насколько я знаю твоего брата, он должен был перерыть у нее все шкафы в поисках большой и толстой улики — доказательства, что Энвер там бывал.

— Альвизе нашел в фонде то, чего и не искал. Роберта с первого взгляда определила, что партитура — поддельная. Все настоящее, пёрселловских времен, кроме текстов из Священного Писания. Фальсификаторы, как всегда, переусердствовали. Они воспользовались Библией, напечатанной через десять лет после смерти Пёрселла. Даже на Альвизе произвела впечатление компетентность этой дамы. А ты что на это скажешь, Борис?

— Чтобы Альвизе убедила какая-то музыкантша? В жизни не поверил бы. Я скажу, что ему крупно не повезло, этому Энверу. Когда занимаешься подделками, везение просто необходимо, это как талант.

— Вы будете смеяться, но я знаю, что этот парень невиновен. Просто, если у тебя карма — все время проигрывать, от этого никуда не денешься. Если бы он и правда зарезал этого вашего мерзкого англичанина, он давно бы уже попался. Нет, это не он. В своих прежних жизнях он видится мне жертвенной овечкой, искупительной жертвой, иезуитом-миссионером, погибающим с голоду в дебрях Амазонки.

— Игорь, конечно, старый маразматик, но он бывает прав. Даже если Энвер состряпал эту подделку, что сам он отрицает (он клянется, что продал манускрипт таким, каким получил его из Лондона), это еще не делает из него убийцу. Он утверждает, что в воскресенье вечером был в Тревизо один, ходил в кино, где никто его не помнит. Он или врет, или ему страшно не везет, только нашему комиссару плевать на карму. После того как обнаружилась эта подделка, он вплотную заинтересовался человеком, из-за которого, по словам Энвера, тот уехал из Лондона. Свидетель тогда добровольно давал показания, и у Альвизе не было причин копаться в его любовном прошлом. Но вы же его знаете: когда ему кажется, что шутка затянулась, его уже ничто не может остановить, и он бросился в Верону допрашивать девицу, которую албанец все же назвал. Та утверждала, что не видела Энвера с самого их разрыва. Она руководит интернет-агентством эскорта, которое при ближайшем рассмотрении оказалось службой «девушек по вызову». Сомнительный перекупщик, поставщица платных удовольствий, скандальный репортер: брат почуял добычу.

— Мошенники, проститутки, мертвецы — он только на это и реагирует. Или теперь нюх у него стал тоньше?

— Нет, но согласись, что заманчиво собрать в одной картине персонажи одного сорта. Перенеси деньги, секс и преступления в живопись, и вся история искусств развернется перед тобой как на ладони, от мифологических сюжетов до библейских. Джентилески, Ян Ливене, Маттиа Прети, Караваджо, Рембрандт, примеров сколько угодно.

— Ты поделилась своими соображениями с братом?

— Смеешься? Альвизе верит только в то, что видит своими глазами. Он составил отчет, в котором перечислил все факты и все гипотезы с кучей вопросительных знаков.

— Ты считаешь, он так нажимает, чтобы создать впечатление, будто расследование продвигается? Он же все время жалуется, что начальство его подгоняет.

— Не думаю. Альвизе — честный человек. Но городу нужны были улики, нужен был мотив, и он их получил. Это как посмотреть. Композиция картины зависит от того, где стоит художник, от выбранной им перспективы и точки зрения.

— Какой он все-таки миленький! Ну прямо спящий ангелочек. Посмотрите на его мордашку: Виви говорит, что ваш подозреваемый невиновен.

— Можно быть невезучим и виновным одновременно, Игорь.

— Если бы этот парень зарезал Волси-Бёрнса, он забрал бы партитуру. Ведь это улика, которая прямиком выводит на него. Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы понимать, что за собой надо убирать.

— Ну, ему надо было еще иметь такую возможность. Мы ищем иголку в стоге сена. У Альвизе целая гора гипотез, и он карабкается на нее в одиночку, зависая над пропастью. А мы… Все, что мы можем, — это стоять внизу и ждать в надежде, что он не сорвется.

— Решение придет из пустоты, ответ найдешь в уединении, но он же не желает прислушиваться к своей карме. Разрываться на части — это его проклятие.

— Ладно, ребятки, мы топчемся на месте. Лично я пошел заниматься своим лаком. Зайдешь взглянуть на картину?

— Сейчас иду. А что означает эта твоя ода пустоте, дядя Игорь? Ты что, хочешь посоветовать Альвизе сесть в позу лотоса и заняться медитацией?

— Это ему не повредило бы. Он всячески старается заполнить пустоту, а ему следовало бы впустить ее в себя. Возьми этого Волси-Бёрнса, все же считали его страшным мерзавцем. Альвизе стоит взглянуть на его смерть с противоположной точки зрения — как на торжество чистоты над скверной.

— Так что, по-твоему, убийцу надо медалью наградить?

— Нет, но это же так естественно — устранять тех, кто причиняет тебе зло.

— Альвизе думал об этом — о том, что ты называешь естественным. Он досконально проверил, чем занимались в день убийства владельцы магазинов, чьи визитки и счета сохранились у Волси-Бёрнса. Все они прекрасно помнят этого мерзкого типа, который торговался с ними до одури. Но не резать же его за это!

— Что я говорил?! Его смерть никому не в тягость, совсем наоборот. Альвизе должен исходить из этого: убийца явился, чтобы искоренить в лице Волси-Бёрнса зло. Поддельная партитура — это знак, указывающий, что следствие с самого начала шло по ложному пути, но он не желает этот знак понимать. Ему надо только открыть уши, и он услышит в свисте ветра шорох ангельских крыльев.

— Именно. Давайте посоветуем Альвизе прислушаться к ангелам. Уж это точно поможет ему в ведении дела.

— Разве я прошу его помощи, когда расследую происхождение своих картин? Гляди-ка, как тебе мой «Мужчина с перчаткой»? Видишь эти складки? Чистый Гверчино!

— Грязный он, твой мужчина. Ничего не разобрать.

— А я знаю, что Борис прав. Надо обладать особым даром прозрения, чтобы увидеть истину, вот и все. Посмотри на эту перчатку. Может быть, она указывает на убийцу? Кто знает?

— Что ты предлагаешь, Игорь? Носить «Мужчину с перчаткой» по улицам, пока он не покажет нам убийцу?

— Ты думаешь, что мой брат бредит? История живописи полна «указующих перстов». Не помню уже, кто написал, что произведение искусства строится из множества деталей, большая часть которых находится за гранью анализа. Альвизе надо заменить «произведение искусства» на «расследование» и научиться следить за указующим перстом, коль скоро ему нечего анализировать. Ладно. Выключаем этот агрегат? Хватит уже, наорались.

Я перенесла магнитофонную запись на бумагу, не выбросив ни единого слова, потому что мы так решили, а еще потому, что своей туманностью она напомнила мне метеорологические наблюдения за облачным небом и показалась потому достойной внимания. Я не знала еще где, но была уверена, что где-то, «за гранью анализа», отыщется знак, который поможет брату понять, что мир нельзя уместить в графах протокола.

На следующий день после нашего совещания в поддержку Альвизе моя ночная восторженность затерялась где-то в простынях. Но от нее осталась твердая уверенность, что нам надо сплотить наши ряды и самим взяться за дело. Я спустилась в андрон за свежим номером «Гадзеттино» и сразу зацепилась взглядом за набранные крупным шрифтом заголовки первой полосы, посвященной местным новостям. Там в одну кучу были свалены «библейский исход» подобранных в порту «младенцев-нелегалов», суицидальная попытка, совершенная «женоубийцей» в тюрьме Мольяно, «шприцы-бомбы» наркоманов из Местре и кража пяти велосипедов у охранников в Марконе. Отдельное место было отведено «шефству» над плафоном Дворца дожей: достаточно заплатить за реставрацию одного квадратного метра живописи, и твое имя будет красоваться в числе других щедрых меценатов на памятной доске.

«Гадзеттино» отражает изобретательную душу Венеции, присущую ей обманную философию, сказал бы Игорь. Что бы там такого ни натворил этот Волси-Бёрнс, что бы ни послужило поводом для его убийства, я согласна со своими дядюшками: своим хамством, своей грубостью он согрешил против Венеции, против ее добродушной манеры мириться с непорядком. Его плавающий в канале труп стал деталью композиции под названием «Венеция под угрозой», изображающей город, который бури и непогода научили всегда оставаться на плаву.

Поднимаясь наверх в халате, с развернутой «Гадзеттино» перед глазами, я натолкнулась на Альвизе, который, прыгая через две ступеньки, мчался исполнять свой долг. Благоухая «Мушуар де мсье», любимым ароматом нашего отца, он выглядел безупречно в своем темно-синем костюме и белоснежной сорочке, с шелковым трикотажным галстуком, любимым галстуком нашего отца, и я уткнулась носом ему в шею, чтобы поцеловать его. Несмотря на спешку, мы обменялись долгим, пахнущим чистотой поцелуем, и я поняла, что ему от меня никогда ничего не будет нужно, кроме этих мимолетных моментов возврата в детство. И я выронила газету, даже не подумав ее скомкать.

6

ПРОФЕССОР

Профессор Корво приобрел свое звание вместе с бельэтажем исторического палаццо на Большом канале. Прежний жилец, умерший в возрасте ста лет, преподавал архитектуру, идя по стопам прославленного Паоло Скарпы, и этот Корво вместе с бронзовыми орнаментами, украшающими дом от входа до подвесных потолков, за баснословные деньги купил и словечко «professore», красующееся на узорчатой бронзе дверного звонка.

После недельной передышки в Лагуну вновь вернулись дождь, бора и всклокоченные облака. При таком ветре в каналы часто попадает мусор со свалки, и случается, что гондоле, курсирующей по Большому каналу между Сан-Тома и Сант’Анджело, приходится лавировать, чтобы не наткнуться на стиральную машину или велосипед. Кьяре понадобился весь ее авторитет, чтобы убедить Игоря, уже нависшего своим упитанным телом над бортом трагетто{7}, не выуживать из воды деревянный табурет с продавленным плетеным сиденьем. Получив СМС-предупреждение о возможности нового подъема воды, она заставила всех нас надеть в андроне резиновые сапоги, раздала всем пакеты для туфель и проинструктировала, как себя вести.

Члены семейства Кампана в полном составе, включая Вини, были поименованы на тисненой карточке бристольского картона, приглашавшей их выпить по стаканчику в великолепном дворце Корво, и моя невестка в приколотой в андроне записке велела всем явиться в бельэтаж, чтобы перед отправлением пройти надлежащий досмотр. Можно было подумать, что мы собираемся наниматься в массовку на съемки «костюмной драмы». Из всего, чем славится не любимая ею Венеция, в которой Кьяра с психоаналитической чуткостью улавливает симптомы старческого слабоумия, ее внимание привлекает только искусство переодевания, этот особый талант, используемый шизофрениками для маскировки психического расстройства под красочными действами. Наша психотерапевтиня не допускает и мысли, что есть вещи, не поддающиеся психоаналитической дешифровке. А для таких, как мы, кто использует тайны подсознательного в качестве инструмента при работе со всякими темными материями, наличие в доме собственного психоаналитика — настоящее бедствие.

И вот наша процессия — впереди чета при всем параде, мы с Борисом за ними и Игорь с Виви в «коконе» в качестве замыкающего — потрусила к андрону профессора, где все мы стали дружно извиваться, освобождаясь от резиновых сапог, — все, кроме Игоря, забывшего мешок с туфлями в гондоле и навлекшего этим на себя неудовольствие Кьяры.

Этот Корво казался совсем потерянным в огромной свежеотреставрированной гостиной, уставленной зелеными комодами с грубым лаковым орнаментом, креслами с сиденьями, перетянутыми шнурками, зеркалами слишком тусклыми, чтобы быть подлинными, и портретами чужих предков. Когда Борису случается продать картину без предварительных многонедельных переговоров, чаще всего его клиентом оказывается простолюдин, решивший по дешевке купить себе галерею скверно написанных благородных предков. Корво оказался высоким человеком, с телосложением бывшего кетчиста и маленькими наманикюренными ручками с сосискообразными пальцами, унизанными тяжелыми перстнями с печатками. Крупное лицо с тяжелыми чертами, параллельные линии зачесанных от уха до уха жидких волос, два ослепительных ряда зубов, напоминающих клавиатуру клавесина. В этот вечер он был одет нарочито свободно: домашняя бархатная куртка и джинсы с заутюженной складкой, над ремнем которых, словно тесто из квашни, свешивалась жирная складка, — так одеваются богатые люди, когда хотят выглядеть непринужденно.

Указав пальцем на сиденья без шнурков, он пригласил нас сесть — всех, кроме Игоря, которого он попросил разуться, чтобы тот своими мокрыми сапогами не испортил ковер. Неловко чувствуя себя в парадных одеяниях, мы словно позировали для жанровой сцены, которую Корво, в пудреном парике, заказал какому-нибудь английскому художнику, например Хогарту[44] («Бедные родственники, пришедшие с визитом во дворец») или ироничному Цоффани[45] («Вскрытие завещания»). В том же порядке, какой мы соблюдали на улице, мы уселись рядышком на длинную скамью, о которой хозяин, назидательно потрясая указательным пальцем, поведал, что ее касалась задница одного из дожей Морозини. Ему не поверил даже ничего не смыслящий в этом Альвизе, замкнувшийся в задумчивом молчании, которым он обычно выражает свой скепсис по отношению к тем, кому не так-то просто открыто противоречить. Правда, когда Борис определил скамью как продукцию известной фирмы «Полиартс», специализирующейся на изготовлении мебели «под старину», Альвизе не преминул заметить профессору, что наш дядя ошибается в двенадцати случаях из десяти. Если его целью было заткнуть нас, ему это удалось. Кьяра просидела весь вечер, созерцая позолоту и сверкающие шелка со строгостью эксперта по «арте повера»[46] или специалистки по монохромным «прорезям» Лучо Фонтаны[47], не забывая при этом играть композиционную роль благородной дамы из рода Кампана, с которой следует считаться, если хочешь заручиться связями. Эта роль выражается обычно в медоточивых улыбках, которыми она время от времени одаривает окружающих, в том, как она берет кончиками пальцев канапе, неодобрительно взирая на избыток жира на нем, в особой манере промакивать легкими похлопываниями губы, а затем разглядывать на вышитой салфетке следы помады, в любезностях и советах, которыми перемежаются эти действия, и все это — в сочетании с уставленным на собеседника ястребиным взглядом. Если Корво хочет интегрироваться в венецианское общество, он должен прислушаться к ее наставлениям, процедила она с куртуазной злобой старых догаресс, одним взглядом устранявших неугодных кандидатов на местный трон. Венеция — город закоснелых привычек, тут надо соблюдать определенные меры предосторожности. «Фениче» — театр с очень плохой видимостью, туда следует ходить с биноклем. Гондолы — транспорт с непомерно высокими тарифами, ими следует пользоваться экономно. Дамаст — ткань с очень нежным рельефным узором, под нее следует подкладывать фланель. Архитектор Скарпа — создатель вечных ценностей, к ним следует относиться с благоговением. Корво — коллекционер с эклектичными вкусами, их следует уважать.

Упитанная физиономия профессора Корво излучала довольство. Кьяра — женщина усыпляющего действия, ее следует слушать с выражением рвения на лице. Короткими точными движениями: некомпетентность городских властей — раз! дождь и ветер в начале февраля — два! — она разогнала сонмы ангелов, зависших над нашим разговором.

Перестав вслушиваться в мурлыканье невестки, я стала прокручивать в обратном порядке события, в результате которых мы оказались на этом диване, несгибаемые, как зонты, в ожидании, пока комиссар и профессор решатся начать свою игру.

Неделю назад Энвер с непроизносимой фамилией вышел из тюрьмы, несмотря на неудавшийся побег, вернее, благодаря ему. Его адвокат сыграл на процедурных нарушениях и добился замены меры пресечения на домашний арест. Вместо того чтобы вернуться в свой скромный номер, подозреваемый переехал в отель «Монако» на Большом канале, из окон которого открывается вид на залив Сан-Марко, шпиль таможни, напоминающий чернильницу купол собора Санта-Мария делла Салюте и дальше — на остров Джудекка и колокольню Сан-Джорджо. Вынужденный любоваться этой идиллической картиной, он разместился в свадебном люксе, где занялся подготовкой к собственной защите.

Услышав в общем хоре тенор нашей адвокатуры — слабенький тенор слабенькой провинциальной адвокатуры, — брат был крайне удивлен, но такое неожиданное решение его даже обрадовало. Оно давало ему возможность возобновить следствие.

В судебных кругах вдруг снова вспомнили фамилию Энвера — Ийулшемт (не такая уж она и трудная). Это произошло, когда открылось, что подозреваемый имеет покровителя, влиятельного человека, предоставившего ему дорогого адвоката и не менее дорогое жилище.

Когда в деле вырисовываются власть и могущество, Альвизе начинает, что называется, ступать по яйцам, проявляя крайнюю осторожность. В Венеции известный адвокат вполне может оказаться кузеном жены ректора университета, чей брат играет в гольф с прокурором, дочь которого в Лидо живет рядом с тетушкой, у которой матушка председателя торговой палаты имеет обыкновение играть в карты со своими подругами детства — тещей директора таможни и бабушкой того самого известного адвоката. Да, я еще забыла про директора банка, он тоже тут как тут, и не на последнем месте, поскольку в Венеции постоянно требуются займы и кредиты: кому — чтобы подлатать прохудившуюся крышу, кому — подремонтировать подпольную гостиницу. Венецианское общество похоже на змею, кусающую себя за хвост. В Венеции все постоянно встречаются друг с другом: во время театрального сезона — в опере, летом — на пляже, зимой — на временных пастбищах в Доломитовых Альпах, где вышеозначенные матушки и бабушки быстро вразумят своих потомков, если те только попытаются расстроить действие этого отлаженного механизма. В Венеции мы все живем под домашним арестом — в закрытой Лагуне под открытым небом.

Что до меня, то я, видимо, слишком беспечный человек, чтобы подчиняться условностям нашей светской жизни. У меня нет ни абонемента в «Фениче», ни карточки общества друзей того-то или сего-то, я не хожу ни на гольф к Альберони, ни в клуб «Кому за сорок», не состою ни в международных комитетах спасения венецианского наследия, ни в благотворительных организациях, ни в Мальтийском ордене. Я вообще не член ничего, даже тайного общества любителей живописных плафонов, потому что я слишком ленива, чтобы заниматься его организацией.

У меня ни на кого нет влияния, и то, что адвокат Энвера Ийул… и так далее оказался сыном Джакомо, не дает еще Альвизе права утверждать, будто я оказываю давление на следствие. Мир так мал, а Венеция и вовсе крошечная. И естественно, вся эта теснота и круговерть приводят к тому, что мы постоянно сталкиваемся друг с другом — словно кегли в боулинге. Вот и все.

Мне надо было бы объяснить это брату в тот вечер, когда Энвер Ийулшемт поселился в отеле «Монако» на Большом канале, а Альвизе явился ко мне с вопросом, что это я лезу не в свое дело. Узнав о мягкости меры пресечения, примененной к его свидетелю, или подозреваемому, или беглецу, или освобожденному, или оправданному, или черт его знает, как его теперь называть, комиссар «ступал по яйцам» очень недолго — ровно до того момента, когда ему позвонил сын Джакомо с требованием оставить его клиента в покое.

Вне себя от бешенства, объектом которого стал не задиристый Гвидо Партибон, а я, Альвизе бросился в антресоль снимать с меня стружку. Адвокат использует пробел в законодательстве, сестра-интриганка вмешивается в следствие, в котором ни черта не смыслит. Неужели у нее хватит наглости утверждать, будто сын Джакомо святым духом очутился в камере у мелкого жулика без гроша в кармане, промышлявшего на рынке художественных подделок, — в этом птичнике, где сама она безраздельно царствует над индюшками и фазанами?

Я очень люблю Альвизе, но, когда он выказывает такую несправедливость, я готова его зарезать. Об этом я и размышляла там, в профессорской гостиной, когда увидела, что брат указывает на меня рукой.

«Моя сестра — мечтательница и фантазерка, но, когда она встает на защиту своего бюджета, она становится по-настоящему опасной», — нес он какую-то чушь. «Я знаю это от адвоката Партибона-старшего, вашего общего знакомого», — продолжил он, и я поняла, что «сестра-мечтательница» — это всего лишь обходной маневр перед решающей атакой на профессора Корво. Мне оставалось лишь проглотить свои возражения и вновь погрузиться в раздумья, предоставив комиссару разогреваться дальше.

Я ненавижу обсуждать то, что Альвизе называет моими «отношениями» с Джакомо. Никаких отношений между нами нет, абсолютно. Не называть же так эпизодические любовные контакты, в которых нет ни привязанности, ни дружбы, ни хотя бы капли взаимного уважения. Джакомо принадлежит к тем мужьям, которые с радостью обманывают своих жен, продолжая пользоваться их супружеской поддержкой. Боже упаси меня познакомиться с госпожой Партибон, которая, насколько мне известно, регулярно прочесывает антикварные ярмарки региона с храброй улыбкой обманутых жен на лице. С ним самим, с адвокатом Джакомо Партибоном, я познакомилась в Мире[48], на материке, в бальном зале виллы Принчипе Пио. Управление архитектурного достояния обратилось ко мне за консультацией по поводу восстановления фрески Никколо Бамбини «Аполлон и музы», украшавшей потолок виллы до его обрушения. Мы вместе обсудили все сложности реставрации, и словоохотливость Джакомо ввела меня в заблуждение относительно его страсти к плафонам, которой он вовсе не испытывал. На самом деле его страсть заключается в мимолетных постельных приключениях, и только в безликом номере отеля «Рюссо», неподалеку от аэропорта, я узнала, что он — адвокат по хозяйственному праву. Там, на вилле, когда мы стояли с ним под плафоном, он представлял власти провинции Венето и всячески старался свести мой искусствоведческий бред к сухим статьям контракта. Кто такой Никколо Бамбини, он не знал, зато ему было известно, что старые девы с замашками синего чулка, выдающейся представительницей коих считает меня Альвизе, очень падки на ухаживания красивых мужчин — настолько, что это может осложнить вышеозначенному мужчине жизнь. Искусствоведка — это что-то новенькое в адюльтерной коллекции Джакомо. Он смотрит на меня как на больную, потому что плафоны для меня важнее денег, а также тех, кто их имеет и кто их делает. Валяясь в ногах у олигархов, он закрывает глаза на происхождение их состояний и с одинаковым восторгом консультирует африканских диктаторов, казахских коррумпированных чиновников, русских мафиози и судовладельцев с Каймановых островов — всю эту братию без чести и совести, но с суперадвокатом, людей, о существовании которых до встречи с ним я и не подозревала. Сказать, что я считаю Джакомо человеком приличным, было бы преувеличением, а потому я скрываю свои любовные интермедии, встречаясь с ним в международных отелях на материке. В Венеции нас могут увидеть, госпожа Партибон может узнать, а господин Партибон, как и полагается, не хочет огорчать эту образцовую супругу, отзывающуюся (когда ему надо подманить ее) на нежное имя Теодора, идеальное для императрицы жен-рогоносиц. Один Альвизе в курсе. Как-то на вечеринке у начальника полиции — или на ужине в префектуре — Джакомо сказал ему, что знает, и очень хорошо знает его сестру, поведав эту новость с заговорщицким самодовольством завзятых бабников, к каковым Альвизе не принадлежит с тех самых пор, как Кьяра взяла его на короткий поводок. Однако условного кода он не забыл и понял, о чем идет речь. С точки зрения Альвизе, Джакомо — неожиданная удача для такой старой девы, как я: рядом с ним я просто обязана буду навести на себя лоск — не все же мне наводить его на своих святых. Это была наша первая стычка по поводу Джакомо. Я тогда отказалась обсуждать его, даже упоминать его имя, и держалась до тех пор, пока в деле Энвера с непроизносимой фамилией не проявился Гвидо.

Мы снова поругались, потом помирились — все как всегда. Альвизе налил себе сливовицы и попросил меня в порядке личного одолжения попросить Джакомо, чтобы тот спросил у своего сына Гвидо, каким образом тот взялся защищать какого-то албанца, подозреваемого в убийстве, да еще и не имеющего средств, чтобы оплатить его услуги.

Мне ужасно не хотелось этого, но я все же исполнила просьбу Альвизе, предварительно в очередной раз по-притворявшись в «Рэдиссоне», в Местре, что я — это не я. Отель, торчащий между автомагистралью и гипермаркетом «Лидль», с видом на автостоянку, задуман как место для подписания коммерческих сделок, и Джакомо вынудил меня пообещать ему услугу за услугу. Там, на плюшевом гостиничном покрывале, я сделала первый шаг в мире бизнеса, где люди обмениваются услугами и любезностями на взаимовыгодной основе. Джакомо был адвокатом Микеле Корво, процветающего албанца, владельца таких же процветающих предприятий, который попросил его найти хорошего защитника для Энвера с непроизносимой фамилией. Эта «маленькая услуга» показалась ему тем более незначительной, что его сын Гвидо как раз специализировался по уголовному праву и был к тому же его компаньоном по адвокатской конторе «Партибон и Партибон». Мне же, со своей стороны, пришлось пообещать, что комиссар встретится с этим Микеле Корво, который оказался не только богачом, но еще и филантропом и ненасытным коллекционером. Вечер будет что надо, можно будет поболтать о нелегальной иммиграции, об убийстве и расписных плафонах. Альвизе поспешил принять предложение.

Так мы и очутились, разряженные как на праздник, перед бронзовым звонком «профессора» Корво. Наше с дядюшками присутствие там было не чем иным, как отвлекающим маневром, заключавшимся в попытке скрыть под потоками шампанского постепенное превращение светской болтовни в допрос.

Лавируя среди вычурной профессорской мебели, Альвизе пытался распутать узел, связывавший Корво и Энвера, и выудить из него ответы на свои вечные quis, quid, ubi, quibus auxiliis, cur, quomodo, quando. Где и как они познакомились, богач и бедняк: в Венеции, в Албании, случайно, на деловой основе, на почве искусства? Однако Микеле, настоявший, чтобы к нему обращались по имени, не достиг бы такого могущества, не прикрывайся он доспехами хитрости. Уходя от прямых ответов на вопросы, он преподносил себя как просто доброго человека, тронутого злоключениями соотечественника, о которых он прочитал в «Гадзеттино». Несмотря на темную историю с поддельной партитурой, в этом славном пареньке (документы которого были в полном порядке), с его трудолюбием, с его желанием пробиться в жизни, он узнавал себя в молодости. Филантроп не понаслышке знал, что за снобы эти торговцы произведениями искусства, а молодчина Энвер сумел проникнуть внутрь их неприступной цитадели и самостоятельно выбраться из нужды. И теперь профессор не мог видеть, как весь город пытается столкнуть его обратно, и это без малейших доказательств, просто потому, что он — иммигрант и что какой-то эксперт из зависти обвинил его в подделке каких-то там трех нот. Яйцеголов Корво поменял имя Гокса на Микеле в тот день, когда получил новое гражданство, но сердце его по-прежнему обливается кровью за бедных албанцев, которых обвиняют во всех грехах, стоит только кому-нибудь что-нибудь украсть или, к примеру, зарезать какого-нибудь туриста, пошутил он, сверкая улыбкой банкетного распорядителя. Ужасная несправедливость!

Альвизе ответил, что все это и правда печально и внушает беспокойство, Кьяра согласилась, мы с дядюшками кивнули, а Виви завопил во весь голос, сморщившись и покраснев от возмущения.

У нас прелестный ребенок, светоч всей семьи, поздравил нас профессор и щелчком подозвал дворецкого, чтобы тот освободил его от этого слюнявого кулька. Дворецкий был азиат, в ливрее и белых перчатках, и я подумала, что даже у филантропа есть свой иммигрант для измывательства над ним. Корво поинтересовался, на кого же похоже это прелестное дитя, и Альвизе рассказал ему историю рождения Виви.

Тут-то ветер и переменился.

Профессор и благотворитель Микеле Корво возглавляет «Алисотрувен». Деньги на тот свет с собой не унесешь, у савана нет карманов — не помню, какими еще избитыми истинами пытался он нас заверить в том, что, будучи бездетным вдовцом и проживая в одиночестве в этом безлюдном дворце, находит особую радость в финансировании собственной гуманитарной организации. Он создал ее, чтобы помогать своим соотечественникам с получением права на убежище, вида на жительство, работы и приличного жилья, где они могли бы достойно растить своих отпрысков. И если от множества несправедливостей сердце Корво только обливалось кровью, то при мысли о бедных маленьких нелегалах оно разрывалось на части. Профессор как будто пересказывал статью из «Гадзеттино». Ситуация и в самом деле печальная и внушает беспокойство, пробормотал Альвизе.

Деятельность «Албано-итальянского содружества трудящихся Венеции» («Алисотрувен») была направлена на строительство яслей для «младенцев-нелегалов» и приютов для подростков, тех самых, кого социальные службы держали в приемниках, в антисанитарных условиях, с биркой на шее. В ожидании разрешения на строительство «Алисотрувен» старается размещать своих маленьких подопечных по семьям вроде нашей. Сменив проповеднический тон на шутливый, он добавил, что в Албании его организацию прозвали «Концлагеря Корво», только он занимается собственно лагерями, то есть размещением, а концентрация, сбор материала для них — это дело властей.

С того момента, как Виви исчез в глубинах дома, Игорь сидел надувшись. И вот среди позолоты и диванов раздался его тонкий возмущенный голосок. Профессор украл и исказил реплику польского актера, игравшего роль Гитлера, из фильма Любича[49]. Этот режиссер умел заставить своих зрителей смеяться, но то был смех сквозь слезы, а не издевательство. Чтобы все обращать в шутку — для этого нужно чистое, доброе сердце, сердце жулика тут не годится. Спекулировать на чужих текстах или на чужих детях, обставлять дом подделками или покупать за деньги славу матери Терезы — все это жульничество одного порядка. Посреди воцарившегося угнетенного молчания Игорь схватил бутерброд с черной икрой, внимательно осмотрел его, сунул в рот и с полным ртом пошел клеймить дальше. «То be or not to be. Быть или не быть», — продекламировал он, брызгая слюной во все стороны. У таких, как Виви, нет выбора. В социальных яслях они, по крайней мере, могут плакать вволю, не рискуя нарушить покой в чьей-то гостиной и быть удаленными оттуда по щелчку пальцев. Мы живем в цивилизованном городе, и сами мы — люди цивилизованные, а потому, чтобы не испортить вечер окончательно, самое лучшее было делать вид, будто ничего не случилось, будто Игоря не понесло. Самое лучшее — отправить его вслед за Виви в буфетную, будто его тут и не было. И дать с собой несколько этих вкуснющих бутербродов — это было бы еще лучше.

Микеле жизнерадостно перебил Игоря. Какие у комиссара оригинальные и симпатичные родные, воскликнул он и приказал дворецкому водворить Виви на место. В цивилизованных домах люди умеют обратить неловкую ситуацию себе на пользу, всем своим открытым, приветливым видом давая понять провинившемуся, что его промах воспринят как забавная шутка. С такой вот поддразнивающей улыбкой смотрит на меня Джакомо, когда мне случается разбить стакан или когда я веду себя как зажатая училка, — можно подумать, что он в жизни не видел ничего и никого смешнее. Мы с Борисом не владеем этим искусством — переворачивать все с ног на голову, но нам известно, что разного рода политесы обычно используются, чтобы подлакировать шероховатости. На защиту нашего семейного чудака, посланца ангелов, искореняющего ложь в подлунном мире, встал Альвизе.

Мой брат не зря был самым молодым полицейским комиссаром в стране. Под выражением веселой снисходительности он прочел в лице Микеле ту самую затаенную панику, которая охватывает свидетелей, когда он нащупывает слабые места в их показаниях. Не обращая внимания на Кьяру, залепетавшую что-то про особенности и странности нашего Игоря, Альвизе изобразил на лице такую же любезную мину, как у Микеле, и призвал его, напротив, не сбрасывать со счетов присутствие Игоря и его слова. Власти и социальные службы делают все возможное, но им мешают разные ассоциации, которые, находясь вне подозрений, спекулируют (Игорь нашел удачное слово) на этих несчастных детях. Разумеется, «Алисотрувен» не входит в эту категорию, но известно немало случаев, когда такое «размещение» оборачивалось самым непотребным рабством. Не далее как накануне этот вопрос был поднят министром внутренних дел Марони на проходившей в Риме ежегодной Ассамблее ЮНИСЕФ, где он произвел эффект разорвавшейся бомбы, особенно впечатлив Парламентскую комиссию по детству и органы здравоохранения. Решено начать следствие, но факты остаются фактами. За прошлый год четыреста несовершеннолетних, зарегистрированных на острове Лампедуза, бесследно растворились в воздухе. На черном рынке человеческих органов почка стоит тысячу долларов, и каждый пятый больной покупает себе право на воскрешение незаконным образом. Комиссар не собирался перегружать добряка Корво цифрами, но власти сравнили статистические данные по Сицилии и по Венеции. Выступление Игоря прозвучало шокирующе, но истинное положение вещей шокирует еще больше. И дело не в том, to be этим детям нелегалами or not to be сиротами, вопрос стоит иначе: to be or not to be им целыми и невредимыми.

Альвизе взял бутерброд, смакуя икру и эффект, произведенный его речью на жизнерадостного филантропа. Это несправедливо, невыносимо, печально и достойно сожаления, затрубил тот. «Алисотрувен» делает все возможное, но он же не может решить все проблемы.

Никто от него этого и не ждет, продолжил комиссар. Но если сердце Микеле обливается кровью при мысли об Энвере Ийулшемте, который в данный момент стоит на балконе своего люкса и попивает шампанское из мини-бара, то страшно себе представить, в какой ужас его должны привести увечья, наносимые этим ребятишкам «черными трансплантологами», которые к тому же так хитры, что находят способ обезопасить себя, прячась за спинами известных адвокатов или благотворительных организаций типа «Алисотрувена», хотя его-то, конечно же, не в чем упрекнуть, как и Энвера, ставшего очередным примером ложных подозрений.

Микеле жестом остановил его, воскликнув, что хотя горячность комиссара ему и симпатична, но так можно зайти слишком далеко. Такая пылкость кажется ему знаком признательности со стороны семейства Кампана. Ему так нравятся люди вроде нас, что он попросил бы нас называть его Леле. Ему не хотелось бы нагнетать у себя в гостиной обстановку разговорами о вещах, внушающих такую озабоченность и такое беспокойство, но он с огромным удовольствием встретится с комиссаром в другое время и в другом месте, чтобы побеседовать об этих удручающих вещах и вместе найти решение.

Все-таки мой брат очень крут, даже когда его противник не уступает ему в хитрости. Нелегалы с их органами, ангел-грязекопатель Энвер со своим свадебным люксом — все, получив хорошего пинка, отправились за боковую линию, а комиссар с филантропом принялись оживленно расспрашивать нас, мелкую сошку, о забавных историях, приключающихся с людьми нашей профессии, о ярких находках, коими увенчиваются наши захватывающие исследования. Они явно держали нас за идиотов, ну а мы охотно выступали в нашем привычном амплуа. Одна Кьяра замкнулась в недовольном молчании, каким психотерапевты обычно реагируют на своенравие пациентов. Но на нее никто не обращал внимания: мы — потому что мы вообще никогда не обращаем на нее внимания, Альвизе с Корво — потому что все их внимание было обращено друг на друга.

Однако именно она дала Альвизе долгожданный повод вернуться на оставленные позиции. Все-таки он крут, мой братец. Виви нервничает, его пора укладывать, пока он снова не расплакался, сказала она, приняв вид мадонны, и Альвизе тут же ухватился за ее слова.

Как говорит его супруга, для которой подсознание младенцев — открытая книга, нервозность Виви и его плач выражают смутную, невысказанную тревогу Альвизе и Кьяры, обеспокоенных тяжелой юридической ситуацией, сложившейся вокруг их малыша. То be маленькому Кампане усыновленным или or not to be, to be всегда сыном неизвестного отца or not to be сиротой, затерявшимся меж двух берегов, — вот в чем вопрос. Корни Виви скрылись в тумане где-то на Балканах. В одном из кругов ада, из которого попыталась вырваться его мать, у Виви оставалась биологическая семья, возможно не имевшая понятия ни о том, что он был зачат, ни о том, что родился, но, возможно, стремившаяся во что бы то ни стало его отыскать. При взгляде из окон венецианского палаццо Виви кажется Моисеем, спасенным из вод душевой и укутанным в мягкий плед женой фараона. Но Альвизе и Кьяра постоянно ощущают над своей головой дамоклов меч, и это будет продолжаться до тех пор, пока они не смогут дать барахтающейся на коленях у Игоря загадке имя и свою фамилию. Комиссару очень хотелось, чтобы этот розовый пухлый горлопан покинул наконец ряды младенцев-призраков и превратился в обычного ребенка, Альвизе, сына Альвизе. И когда на стене нашего андрона появится его веточка, она возродит к жизни засыхающее древо семейства Кампана. При этих словах брат величественным жестом указал на диван, где восседали его дядюшки и сестра, являя собой аллегорию корзины с сухофруктами.

Все-таки он очень крут, мой братец. Удрученный зрелищем наших иссохших физиономий, этих бесплодных побегов на фамильном древе, этой вечной голгофы для родных, Леле сочувственно вздохнул. Комиссар постучался в ту самую дверь, воскликнул он. Если куда и надо было стучаться, так это в сердце Леле, в тон ему ответил Альвизе. Пусть он — полицейский, но это не мешает ему быть добросердечным человеком.

Дверь его сердца — это-то и хотел сказать Леле. Он лично займется делом малыша Виви, это будет для него не только радостью, но и честью. Зачем иметь друзей, если не можешь оказать им маленькой услуги?

У Джакомо и его клиентов все услуги — платные. Даже я поняла, что дело Виви будет платой за дело Энвера. Уютно устроившийся в своей переноске Виви был лазутчиком, спрятанным внутри коня, которого хитроумный Альвизе только что запустил в Трою, однако осажденный троянец еще не капитулировал. Возможно, причиной тому была моя не-связь с Джакомо, который ничего в жизни не делает даром, но мне вдруг бросилось в глаза очевидное: Корво устремился на помощь подозреваемому в убийстве отнюдь не из филантропических соображений.

Окруженный дорогими игрушками профессор со своей горячей металлокерамической улыбкой, уравновешенной ледяным взглядом, напоминал мне суровые, жесткие мужские фигуры, присутствующие в некоторых религиозных композициях, что создавались в 1450-е годы при дворе герцога Урбино. Священное Писание и трудные времена не располагали к веселью, но мне всегда было интересно, что замышляют, что скрывают эти люди, прячась во мраке дворцовых переходов, в двух шагах от Пречистой Девы, от ее Сына? Можно подумать, что они шпионят за ними. Что замышляют эти три сановника, с равнодушием взирающие на бичевание Христа на картине Пьеро делла Франчески?[50] Старший из них, тот, что одет в тяжелую мантию с тонким золотым узором, своим плешивым желтым черепом похож на Корво. А что это за старикашки и юные пажи с недовольными физиономиями окружают спящего Младенца Христа, голенького и пухлого, совсем как наш Виви, не удостаивая его ни улыбкой, ни даже взглядом? Я просто остолбенела там, в этой профессорской гостиной, когда услышала, как комиссар полиции и благотворитель из «Алисотрувена» взвешивают свой товар, положив на одну чашу весов усыновление Виви, а на другую — снятие обвинения с Энвера. За тяжелыми дверями, расположенными одна напротив другой, как во Дворце дожей, скрывались невидимые залы, полные тщательно охраняемых тайн, и я пожалела, что Виви еще слишком мал и что ему не рассказать, в каких коридорах и комнатах успел он побывать, когда его изгнали из гостиной, где не нашлось места для искренних детских слез.

Клятвы во взаимной дружбе затянулись до конца вечера. Леле присмотрел виллу в окрестностях Тревизо, и мы с Борисом должны были дать ему обещание съездить туда, чтобы оценить находившиеся там картины и предметы искусства, а затем обеспечить реставрацию, атрибуцию, продажу, соответствующие по времени рамы и пр. Он клялся, что отдаст в наше распоряжение свой бумажник и предоставит полную свободу действий. Эта вилла будет нашим общим делом, и Леле горел нетерпением начать его. Участок, окружавший здание, был совершенно заброшенным, и он намеревался превратить его в «Сад земных наслаждений» а-ля Иероним Босх, в некое инициационное пространство, где он будет отдыхать после трудов праведных. Альвизе спросил, как обширны территории, на которых он этим трудам предается, на что профессор замахал во все стороны руками, словно разгоняя метаново-нефтяной дух, грозивший окончательно загрязнить атмосферу в комнате в результате деятельности ее хозяина, осуществлявшего посредничество между поставщиками энергии и ее потребителями. В данный момент он трудился над проектом газодобывающей платформы в Северной Адриатике, сооружения, активно критикуемого экологами, этой волосатой бандой, как выразился Леле, поглаживая себя по плешивому черепу, которые ни в чем не смыслят, кроме раздельной переработки мусора. Затем, словно не желая тратить на разговоры о работе драгоценное время, он снова вернулся к будущему саду. Он устроит там лабиринт, бесконечную дорогу к познанию самого себя. Привлеченная этими чарующими проектами, Кьяра очнулась от своего оцепенения. Нам же с Борисом они показались почерпнутыми из какого-то популярного издания. Если Корво намекает на триптих из Прадо, пробормотал дядя, то Босх изобразил в нем демонов сладострастия, у него «Сад земных наслаждений» символизирует смешение природных царств, деградацию человеческой сущности и перерождение человека в некие животно-растительные гибриды. Желание Леле взять его за образец казалось Борису не менее странным, чем его профессия. Альвизе и Кьяре не соскучиться с такими родными — такими оригинальными, такими симпатичными и образованными, снова сказал профессор. Искусство и культура — только они и вечны, только в них заключается истина, вздохнул он, словно находил это утверждение удручающим и достойным сожаления.

Виви снова запищал, и все мы, вслед за Кьярой, повскакивали со своих мест — все, кроме Игоря, который продолжал сидеть в носках в ожидании, когда ему вернут его сапоги.

И тут-то ветер сменился бурей.

Войдя в комнату с сапогами Игоря, дворецкий объявил о прибытии профессорской знакомой.

Рослая и костистая Илона изо всех сил старалась походить на русских девиц, длинноволосых блондинок со светлыми, густо накрашенными глазами и накачанными ботоксом губками, которые разгуливают на высоченных шпильках и в дорогих шубах по улице Валларессо, от дорогого бутика к банкомату и обратно. Только Илона годилась им в матери. Ее возраст выдавал усталый взгляд, которым она окинула нашу компанию, войдя в гостиную в сопровождении маленького мальчика. Однако, едва она встретилась глазами с Альвизе, взгляд этот заметно оживился. Леле тем временем представлял свою приятельницу присутствующим. «А мы уже встречались!» — воскликнул Альвизе и, взглянув на часы, рванул к выходу с такой скоростью, будто запустил часовой механизм и в комнате вот-вот взорвется бомба.

Сбежав впереди нас по мраморной лестнице, он рухнул в профессорском андроне на скамью со злющей физиономией, какая бывает у него в особо неудачные дни. Мы торопливо натянули пальто и сапоги, не проронив ни слова, за исключением Кьяры, заявившей, что ни за что больше не пойдет к этому мужлану, даже если ее потащат туда за волосы. На что брат ответил, что, как бы мы ни сопротивлялись, он потащит нас туда, куда сочтет нужным. И для начала, нравится нам это или нет, мы с Борисом отправимся на виллу в Тревизо. А у него дела в комиссариате. И он надеется, что мы уже достаточно большие, чтобы вернуться домой самостоятельно.

Кьяра закричала, что она — римлянка и что, если бы она знала, она дважды подумала бы, прежде чем похоронить себя заживо в этом городе и в этом дворце, но ее муж уже был таков. Она с отвращением взглянула на нас, будто это мы были причиной всех ее несчастий, и бросилась вслед за Альвизе, а может, пошла к своим друзьям-художникам — нам это было без разницы. Про Виви она забыла.

На последний катер мы опоздали, вода спала, и мы пошли пешком, ругая на чем свет стоит мостовую, слишком сухую для наших слишком тяжелых, шаркающих сапог, но слишком мокрую для наших легких туфель, которые сразу насквозь пропитывались грязью. Как и с этим вечером, с нами было что-то не так, мы никак не могли найти правильного тона, вели себя то заискивающе, то агрессивно, то что-то критиковали, то с чем-то соглашались, чувствовали себя явно не на своем месте по той простой причине, что у этого Корво все не на месте. И до палаццо Кампана по слабо освещенным улицам оказалось слишком далеко тащиться — опять из-за него!

И тут раздался нежный, словно флейта заклинателя змей, голос Игоря. «Слишком», «недостаточно» — это все неправильно. Что есть, то есть. И ровно столько, сколько надо. И надо принимать то, что есть, как оно есть, а не расстраиваться по пустякам. Время и пространство эластичны: когда нам плохо, они растягиваются, когда мы довольны — сокращаются. А вот когда мы храним безмятежность, как он, например, они остаются неизменными.

Мы двигались сквозь ночь и стужу к площади Сант’Анджело, чтобы оттуда по длинной улице Мандола добраться до Риальто. Перейдя через мост на другой берег Большого канала, нам надо будет пройти мимо зачехленных прилавков рынка, вернуться немного назад и сетью улочек пройти до Сан-Поло и Салицады, которая приведет нас наконец к палаццо Кампана, находящемуся по прямой в пятистах метрах от палаццо Корво. Зимой в Венеции случаются такие вечера, когда кругом так холодно и грустно, что хочется быть птицей — и перелететь канал по воздуху или чайкой, и переплыть его, — все равно кем, лишь бы не скитаться сиротливо по пустынным улицам с нашим собственным сиротой под мышкой.

В такую погоду, в рыхлом, влажном сумраке ночи, Борис вдруг вспоминает, что он русский, и начинает ностальгировать по бескрайним заснеженным просторам, по серебристым березам, по искрящимся от инея тополям, по волкам, что с воем бродят вокруг дач.

Его же брат, как сторонник сохранения безмятежности перед лицом мира — такого, каков он есть, — растворяется в пейзаже, частью которого является. Для Игоря каждая новая секунда есть начало новой жизни. И в то время как позади нас исчезали в тумане дворцы и колодцы, мосты и каналы, мой дядя шел вперед, оставляя за собой прошлое.

Придя домой, мы разошлись по своим делам. Мне надо было просмотреть лекцию, Борис спешил к своему «Мужчине с перчаткой». Игорю предстояло нянчиться с Виви и убаюкать его, прошептав ему на ухо несколько мантр.

После такого необычного вечера у такого странного типа вполне можно ожидать, что весь гнев моего брата обратится именно на меня, вздохнула я. Игорь призвал меня хранить спокойствие, чтобы вещи оставались такими, какие они есть: ложные обвинения после лживой вечеринки в обманчивом городе — не более того, и Борис, рассмеявшись, с ним согласился. Сразу видно, что комиссар имеет обыкновение срывать зло не на наших дядюшках. Чтобы продемонстрировать им, что же приходится выносить его козлу отпущения, я решила записать все на магнитофон.

Бывают такие вечера, когда от усталости уже нет сил думать ни о трупах, ни об убийцах. В очередной раз порадовавшись, что родилась в семье, где не скупятся ни на ссоры, ни на примирения, что живу во дворце Кампана, где тебя не подстерегают ни ловушки, ни хитрости, где вещи таковы, каковы они есть, я уснула.

7

БАРОМЕТР

— Знаешь что, Артемизия, этот барометр добра и зла можешь заткнуть себе в глотку. Я тоже не люблю карнавал. Но Илона вас пригласила, значит, вы наденете костюмы и пойдете, точка.

— Она и тебя с Кьярой тоже пригласила! Иди сам, если эта дамочка так нужна тебе для расследования!

— Ну конечно. Делать мне больше нечего, как разгуливать в карнавальном костюме!

— А наша Зигмундетта?

— Прекрати ее так называть! Она везет Виви в Фалькаде, его там уже ждут как манну небесную. Ты еще помнишь, что у нас есть родители?

— Не начинай, Альвизе, и вообще, отстань ты от меня со своим святым семейством! Мы же ее совсем не знаем, эту Илону, о чем мы будем с ней говорить?

— Говорить будет она. На самом деле вас приглашает Корво, ему хочется прибрать к рукам моих близких. Вот и подыграйте ему. Постарайся завоевать его доверие. Слушай, мотай на ус. А я потом все рассортирую.

— Что мотать-то? А Борис? А Игорь? Еще и в костюмах! Да они ни за что не согласятся!

— Их никто не спрашивает. Наряди их зебрами, динозаврами — наконец-то они окажутся в своей стихии. Ладно. Делай, что я говорю, и ни слова твоему Джакомо.

— Джакомо не мой.

— А жаль. Я натравил на профессора финансовую полицию, там обнаружилась целая куча подставных фирм, подставных лиц… В общем, чего там только нет. Тут и у нобелевского лауреата ум за разум зайдет. Я точно помру, распутывая этот клубок. Загадка египетских пирамид — вот что это такое. И все это напридумывал твой Джакомо, как будто специально решил поиздеваться над следствием.

— Говорю тебе, Джакомо не мой.

— Так сделай так, чтобы он стал твоим! Напрягись, черт побери! Вытяни из него хоть что-то! К Корво не подкопаться, у меня ничего, абсолютно ничего нет против него, никакого повода сунуть нос в его дела. О допросе я вообще не говорю.

— А зачем тебе совать нос? Ну да, тип он неприятный, но это же не преступление.

— Конечно. Допустим, он занимался Ийулшемтом, защищал его, поселил в люксе из чистого человеколюбия, от широты душевной. Но когда у него в доме вдруг появилась бывшая подружка его подопечного, я чуть не подавился. Можешь ты мне объяснить, какие такие дела могут быть у нашего дорогого Корво с этой Илоной Месснер, поставляющей проституток через Интернет? Напомню тебе, что, когда я ездил допрашивать ее в Верону, она божилась, что не видела Энвера уже лет сто. И что я вижу? Моя свидетельница является с ребенком к покровителю того самого Энвера как раз после того, как Корво спел свою песню о несчастных детишках. Хорошенькая случайность, а? Я чуть не спятил от этой истории. Поди узнай теперь, откуда взялся этот малыш?

— Она имеет право иметь собственного сына! А может, она нашла его через Корво и его «Амитра…» — как там дальше?

— «Алисотрувен». «Содружество»! Кстати, оно тоже дурно попахивает. По меньшей мере, подкупом должностного лица. Спорим на бутылку сливовицы, что этот мальчишка не имеет к Илоне ни малейшего отношения. Ты заметила? Кожа да кости, одежда вся новенькая и не по росту, вид напуганный. Готов поспорить, что эта дамочка работает на Корво и его «содружество».

— А не проще было спросить ее прямо, откуда у нее этот ребенок, вместо того чтобы удирать, как будто она собиралась тебя укусить?

— Если бы я остался, Корво с его изворотливостью на ходу что-нибудь сочинил бы. И вырвал бы у меня инициативу. Илона Месснер — свидетель. А я не привык болтать со свидетелями в светских салонах, я вызываю их на допрос. Артемизия, я серьезно. Корво взялся опекать моего единственного подозреваемого. Я хочу знать, что его связывает с Волси-Бёрнсом, и я найду эту связь. Без тебя мне не проследить за ним, даже издали. Я бы обошелся сам, если б мог, но мне до зарезу нужны помощники, в которых никто не заподозрит полицейских. Вы трое — то, что надо.

— Я даже не знаю, как к ней подступиться, к этой Илоне.

— Мадам Плафон предпочла бы предаваться мечтаниям в музее? Я веду это дело, и мне решать, как его вести, ясно?

— Ясно-ясно, только не нервничай.

— Если честно…

И тут по причине спрятанного у меня в книжном шкафу магнитофона вырубилось электричество. Альвизе взревел от ярости. С него хватит, ему надоело, все надоело — и дом, и мы, и вообще, лучше ему убраться подальше и зарабатывать деньги на содержание палаццо, если, конечно, мы с дядюшками не планируем сами заменять кирпичи и черепицу, так, за здорово живешь.

Мне нечего было ему ответить, и он ушел. Он часто бывает прав, но, по-моему, он все же ошибается, воспринимая следствие как вечный поединок — преступника и жертвы, убитого и убийцы, ножа и горла, — и не прислушивается к нашим советам, которые могли бы его разубедить.

В Венеции при реставрации зданий применяется особый метод, так называемая техника «порки и шитья» (scuci-cuci по-итальянски), которая позволяет возводить стены заново по всем правилам искусства. Кирпичи прослушиваются по одному, а потом, в зависимости от их состояния, либо заменяются, либо оставляются на месте, либо подвергаются «лечению», чтобы служить дальше наряду с новыми, прибывшими на замену старым. Мне кажется, Альвизе следовало бы так строить свое расследование — скромно и терпеливо, как это делают реставраторы-каменщики, собирать по кирпичику пласты прошлых событий. Прошлая любовь Волси-Бёрнса и Роберты, Илоны и Энвера, встреча коллекционера-любителя с сомнительным перекупщиком в лондонской книжной лавке, статейки скандального репортера, изменившего своему кругу, — все это кирпичики, которыми можно было бы заполнить пустоты в истории, закончившейся вульгарным кухонным ножом, перерезавшим горло прохожего на одной из улиц Венеции. Если бы мой брат соизволил восстановить мозаику странных и разрозненных деталей, окружающих сцену убийства, его вопросы приобрели бы содержательность, которой их лишает эфемерное настоящее, и тогда из их нагромождения со всей ясностью встал бы единственный, главный вопрос.

Чтобы привести в порядок разбегающиеся мысли, я побежала к Борису и Игорю. Игорь уже спустился вниз, починил свет и теперь, запыхавшись от бега по лестнице, сидел в позе лотоса, приготовившись слушать мои доводы о необходимости нашего участия в карнавале. Закрыв глаза, будто перед долгой медитацией, он заявил, что моя карма ему прекрасно известна. Мое встревоженное лицо — лучший из аргументов. Если ради того, чтобы ко мне вернулись безмятежность и спокойное расположение духа, ему надо нарядиться в маскарадный костюм, конечно же, он нарядится. Костюм сам по себе не может быть ни плох, ни хорош, костюм есть костюм, и все тут.

Борис заворчал, что мы окончательно спятили, но потом все же согласился выставить себя на посмешище, потому что он готов на все, лишь бы уберечь Игоря от карнавальной толчеи и карманников. Прошлой зимой дядя поймал за руку воришку в тот самый момент, когда тот запустил ее в висевший у него на плече джутовый мешок. Не поднимая естественного при таких обстоятельствах крика, он пригласил вора в «Макдоналдс», дал ему денег и, впечатленный тонким свитером, прикрывавшим его худые лопатки, снял с себя пиджак и отдал ему. Уверена, что, зайдя за угол, паренек тут же выбросил старый твидовый пиджак моего отца, на который Игорь собственноручно ставит разноцветные заплаты, в урну, но таков уж мой дядя — случись ему повстречаться с Ганнибалом Лектером, он и с ним проявил бы душевность. Уже много лет он спасает нас от приставаний попрошаек, толкущихся со своим аккордеоном на паперти собора Санта-Мария Глориоза деи Фрари: едва завидев чокнутого, который постоянно лезет к ним со своими загадочными речами и бутылками молока, они удирают со всех ног. Игорю неведома злоба, он беседует на площади Санта-Маргарита с птичками и наркоманами, не делая между ними никакого различия, Борис же живет в постоянном страхе, как бы с братом, при его святой простоте, не случилось беды.

В конце концов эта история с переодеванием здорово нас повеселила. У Игоря с Борисом шкафы ломятся от тряпья, привезенного еще из Пондишери, и мы принялись наряжаться. Думаю, что в глубине души дядюшки были счастливы вернуться во времена своей молодости, да еще и прогуляться в таком виде по площади Сан-Марко.

Папа рассказывал, что мать Игоря и Бориса нарядилась как-то на карнавал рожком с мороженым: она надела на себя огромный конус из гофрированной бумаги, а вокруг вертелись ее друзья с приклеенными гигантскими розовыми языками и как бы это мороженое лизали. До встречи с русским художником-декоратором сногсшибательная, бесстыжая красота Анны Кампана, неприличная по понятиям нашего узкого мирка, привлекала толпы воздыхателей, которые были счастливы нарядиться языками, лишь бы быть поближе к предмету своего вожделения. Я очень люблю свою двоюродную бабку, хотя мне известно о ней совсем немного: несколько забавных историй да печальный конец, о котором у нас в семье говорить не принято. Я знаю, что была бы страшно рада походить на нее: быть такой же задорной фрондеркой, так же весело и щедро расточать вокруг себя радость, не думая, что в один прекрасный день она иссякнет, так что нечем уже будет смягчить свой собственный печальный конец.

Карнавал — это такой особый период, который иностранцы всех мастей избрали для своих набегов на Венецию. Вооружившись фотоаппаратами, вырядившись в яркие синтетические плащи и шляпы китайского производства, они обрушиваются на город визжащими полчищами. Взрослые кричат, как дети, дети плачут, как сироты, молодые люди орут, девицы расхаживают, крутя бедрами и глупо хихикая, старики распрямляют спины, пряча под маской свою старость, — суета, толкотня, визг пластмассовых дудок, грохот громкоговорителей, баллончики с флюоресцентным серпантином… Протиснувшись сквозь толпу, мы сели на вапоретто{8}. Наши индийские лохмотья явно диссонировали с благородными силуэтами взятых напрокат костюмов, изящные формы которых поддерживались китовым усом, пластинчатыми корсетами, жилетами и шнурками. Не паясничая и не строя из себя шутов, их обладатели воспринимали себя совершенно всерьез, изображая горделивое высокомерие, по их мнению, присущее от рождения элите, чьи мнимые манеры они напялили на себя вместе с костюмом.

Переполненные вапоретто, встречаясь друг с другом, раскачивались на волнах, задевали вереницы гондол и лодки, доставлявшие замороженную пиццу на набережную Риальто и к Сан-Марко. Накануне катер специальной линии «Арлекин» стал причиной неожиданного переполоха, опрокинув «панателлу», одну из этих лодчонок, чьи моторы трещат по всему Большому каналу. Развешанные на релингах спасательные круги в кои-то веки оправдали свое название, защелкали со всех сторон цифровые фотоаппараты, сохраняя на память волнующий момент: настоящий венецианский моряк по-настоящему тонет в настоящем венецианском канале.

Мы ненавидим карнавал, и ничем тут не поможешь, а тут еще эта трибуна, где мы очутились, не зная, как себя вести со всеми этими именитыми гражданами в домино, взирающими на нас и наши лохмотья с таким видом, будто мы настоящие неприкасаемые. Илона Месснер занимала места, зарезервированные уехавшим по делам Корво. По ее словам, ей пришлось упрашивать его, чтобы он позволил ей ими воспользоваться: тот считал ее манеры недостаточно изысканными для такого благородного собрания и велел обратиться к костюмерше, которая должна была одеть ее с ног до головы, чтобы она смогла показаться среди сливок общества. Илона нарядилась Екатериной Медичи и щеголяла в пышном платье черного бархата, с россыпью искусственных жемчужин на сдавленной груди. Руки и шея в обрамлении кружевных брыжей напоминали меренги в упаковочной бумаге. Уложенный в высокую прическу завитой парик украшала сеточка из фальшивых бриллиантов. Все вместе выглядело вполне пристойно, но вот лицо казалось подобранным по каталогу — каждая деталь в отдельности: пухлые губки телевизионной метеоведущей, носик актрисы из подросткового сериала, гладкий лоб героини комикса и карие, будто накладные, глаза. Белая от пудры кожа делала Илону Месснер похожей на какого-то скандинавского Майкла Джексона. Сама-то она родом из Южного Тироля, сказала нам она, и пришла бы на праздник в национальном костюме, если бы Микеле Корво не стал издеваться над ее крестьянскими замашками. Мы еще не успели занять места и стояли у буфетной стойки с бокалами просекко в руках, дожидаясь начала шествия двенадцати девочек, отобранных со всего региона, которым мы должны были выставлять оценки, размахивая табличками с номерами. Илона призналась, что такая перспектива ей не по душе. Она не испытывала ни гордости, ни стыда по отношению к своей несколько специфической профессии, но ей частенько приходилось производить подобный отбор по работе и заниматься тем же в часы досуга не хотелось. Откровенно говоря, приглашение на карнавал было только предлогом, чтобы встретиться с нами и поговорить. Наш номер она нашла в телефонном справочнике и боялась, как бы о нашей встрече не прослышал профессор. Если мы не хотим, чтобы у нее были неприятности, не будем ли мы так любезны пройти с ней куда-нибудь в другое место, где нас никто не увидит. Откровенно говоря, так ей будет спокойнее. С чего это она все время подчеркивает свою откровенность, подумала я, уж не скрывается ли под этой откровенностью откровенная хитрость в духе Микеле Корво? Однако сбежать от царивших на трибунах грохота и сутолоки было так заманчиво, что я предложила Илоне Месснер встретиться в двух шагах отсюда, в Музее Коррер, в недавно отреставрированной императорской столовой. И вот, как настоящие заговорщики из какой-нибудь старинной испанской пьесы, в лучших карнавальных традициях, неприкасаемые назначили Екатерине Медичи свидание в зале с глобусами.

Борис не любит Музей Коррер, ему не нравится разномастность его экспозиции, где скульптуры Каноны соседствуют с портретами дожей, а макеты морских сражений и старинные карты в витринах — с батальными полотнами и историческим оружием. На его вкус тут недостает старой доброй живописи, милых его сердцу маньеристских пророков и святых, отсутствия которых не могут восполнить «Венецианские дамы» Карпаччо, обрезанное полотно, верхний кусок которого хранится в Музее Гетти в Лос-Анджелесе. Каждый из музеев не пожалел бы средств ради воссоединения картины, но эта задача оказалась труднее, чем объединение двух Германий. Борису не нравятся длинные залы Наполеоновского крыла, он находит их неоклассический декор с пальметками и гризайлями слишком легковесным для последователей неистового реализма Караваджо. А вот Илона Месснер Борису понравилась, вернее, не она сама, а то, как она отреагировала на его обаяние. Он говорит, что ни разу в жизни и пальцем не пошевельнул, чтобы кого-то склеить, но женский интерес к себе определяет безошибочно и заранее соглашается на последствия с усталым видом человека, которому наперед, от первого до последнего момента, известно, как будут развиваться события.

Мы с Игорем смотрели, как он шагает из зала в зал, чередуя ослепительную улыбку с гримасой безутешного ребенка. Мы знаем его как свои пять пальцев, нашего Бориса, и уже предвкушали небольшое развлечение, когда Илона призналась ему, что ей в музеях скучно.

В Музее Коррер не предусмотрено мест для отдыха выбившихся из сил посетителей, и наш совет нам пришлось держать, стоя посреди пустого зала. Илона Месснер явно насмотрелась американских детективов. Она хотела с нашей помощью заключить с комиссаром соглашение, выторговать у него в обмен на содействие гарантию собственной безнаказанности. Более определенно она выражаться не может из соображений безопасности, пояснила она, испуганно оглядываясь на безлюдные коридоры, и мы сразу почувствовали себя двойными агентами. Корво ей не друг, поклялась она, чтобы доказать свою искренность. Профессор помог ей выпутаться из одной грязной истории, когда она «создавала» свой сайт — это было в период ее связи с Энвером Ийулшемтом, — и теперь время от времени обращался к ней за помощью.

После недолгого положенного в таких случаях ломанья Илона Месснер поведала нам, что время от времени исполняла роль «интерфейса» между «Алисотрувеном» и приемными семьями найденышей, но тут ее перебил Игорь, для которого слово «интерфейс», как он сказал, ассоциируется с холодными компьютерными технологиями. Возможно, Илона хочет сказать, что в местном масштабе является проводницей, неким передаточным звеном, в чьи задачи входит превращать маленьких нелегалов в удачные приобретения, в живые безделушки с этикеткой «Сделано в Венеции» — вроде нашего Виви или того мальчугана, с которым она приходила к Корво? Илона никак не могла взять в толк — ну то есть абсолютно, — о чем он толкует. Ее работа — забрать детей из деревни, где-то под Вероной, где они живут, отвезти заказчикам (те живут по всему региону), проследить, чтобы их хорошо приняли. Малыш, с которым мы видели ее у Корво, был как раз из таких, она заглянула к профессору по пути, потому что тот любит напутствовать своих «крестников», отправляющихся навстречу новой жизни, угостить их конфетами. Этим ее функции и ограничивались, — в сущности, это работа соцработника, ну разве что она вкладывала в нее чуть больше души, чем профессионалы.

Состроив самую очаровательную из своих гримас — гримасу обиженного ребенка, Борис возразил ей, что столь трогательный рассказ может не понравиться комиссару. Ведь, в сущности, Илона не совершила ничего предосудительного, ничего такого, на предмет чего ей стоило бы подстраховаться. У раскаявшихся мафиози есть трупы и убийцы, с помощью которых они могут себе что-то выторговать, у нее же нет ничего, никакой разменной монеты, если, конечно, по рассеянности она не упустила две-три детали. К деталям часто относятся пренебрежительно, но именно они проливают свет на всю картину, наделяют ее смыслом или же в корне его меняют. Чтобы убедиться в этом, Илоне достаточно пройти еще несколько залов и постоять перед «Венецианскими дамами» Карпаччо. Долгое время в них видели усталых куртизанок, сидящих на балконе в ожидании клиентов, пока острый взгляд архитектора Бузири Вичи[51], того самого, что так потрудился на Кампо-Марцио в Риме, не разглядел в них нечто совсем иное. В левом нижнем углу некой охотничьей сцены, действие которой происходит на Лагуне, его внимание привлекла странная деталь. Обрезанная нижним краем картины лилия никак не могла расти из воды. Мало-помалу возникла мысль соединить этот цветок с вазой с картины из Музея Коррер, и оказалось, что полотна идеально совпадают, образуя единую композицию, которая тут же обрела иной смысл, поскольку стало ясно, что это — иллюстрация к прологу «Декамерона». Женщины, «связанные волею, капризами, приказаниями отцов, матерей, братьев и мужей, большую часть времени проводят в тесной замкнутости своих покоев, и, сидя почти без дела, желая и не желая в одно и то же время, питают различные мысли», и так далее, и тому подобное, точно не помню, с кокетливой скромностью сказал Борис. Главное — эта деталь, без которой «Дамы» так и оставались бы до сих пор куртизанками с разрезанной надвое историей. Кстати, по поводу разрезания надвое: что Илона думает о подозрении, которое висит на Энвере?

Подобно женщинам Боккаччо, она отдалась на его волю, готовая покориться тому, кто видит ее насквозь. Энвер-то и был причиной всех неприятностей, связанных с ее новорожденным интернет-сайтом. Он придумал вдобавок к обычным услугам разместить на сайте еще нечто, и, откровенно говоря, нечто забавное. В то время Энвер торговал иконами. Нельзя сказать, чтобы им было все время легко, но они были счастливы, собирались пожениться, и она ничего не боялась. Потом явился Микеле Корво в образе Спасителя, грузовиками скупая богородиц. Они сблизились с Энвером — на почве любви к родной стране, к искусству и к прибыльным делишкам. И если Корво помог Илоне выпутаться из неприятностей, то только ради того, чтобы избавить от них своего друга, компаньона, а может, даже и любовника, — иногда ей казалось, что это так. И если Корво вытащил Энвера из тюрьмы, то, конечно же, ради того, чтобы забавная добавка с интернет-сайта никому не доставила неприятностей, в случае если подозреваемый вдруг заговорит о ней под нажимом полиции, которая совершенно не понимает шуток. Познакомившись с профессором, Энвер больше с ним не расставался, а ее, Илону, бросил окончательно. Вот такие они, эти мужчины. Микеле Корво взял дело в свои руки. Его стараниями и стараниями его адвоката сайт стал безукоризненным. Он поселил Илону в Вероне, в прекрасной квартире с балконом, выходящим на амфитеатр. Он расширил ее сеть эскорт-услуг, все шло хорошо, хотя временами воспоминания о днях, проведенных рядом с Энвером, об их венецианской квартирке, прямо напротив статуи Коллеоне на площади Сан-Джованни-э-Паоло, по которой прогуливались милые старушки и всегда с ней здоровались, наводили на нее тоску. В Вероне она смирилась наконец со своим благоустроенным одиночеством и сутками просиживала за компьютером, занятая виртуальным общением на своем сайте. Она не жаловалась, и, когда Корво предложил ей (или навязал, если Игорю так больше нравится) эту работу — сопровождать детей, даже обрадовалась возможности где-то бывать, путешествовать, общаться с живыми, настоящими людьми, а не только с девицами и клиентами в Сети. Благодаря этим вылазкам она изредка виделась с Энвером — как со старым другом, с которым приятно с улыбкой вспомнить прошлое, которого не вернешь. Все испортилось с приездом англичанина. Как это уже было с адвокатом профессора, очаровательным господином, бывший возлюбленный попросил ее постараться угодить этому Волси-Бёрнсу, чего бы тот ни пожелал. Она согласилась, радуясь, что Энвер вспомнил о ее талантах. Но тот человек оказался мерзким типом, и Илона отказалась встречаться с ним во второй раз. Тогда ей дали понять, что у нее нет выбора, если, конечно, она не хочет возврата к старым неприятностям, и она готова была уже повиноваться, но тут прочитала, что Волси-Бёрнса нашли «убитым в газете», сказала Илона, как будто, заменив кровь на типографскую краску, она желала преуменьшить ужас этого убийства.

Потом Энвера арестовали, и ее охватил страх, необъяснимый, безотчетный, усиливавшийся с каждым днем. Когда ее вызвали в полицию, Корво сказал ей, как она должна отвечать на вопросы комиссара. Откровенно говоря, у Илоны создалось впечатление, что если Энвер и совершил какую-то глупость, то он тоже действовал по указке профессора, — он же бегал за ним как собачонка! В душе-то Энвер хороший, добрый, он лечит голубей с поломанными крыльями, помогает старушкам взобраться на вапоретто и все такое. Больше Илона ничего не знала — ни об убийстве, ни об убийце. Но ее по-прежнему мучил страх, необъяснимый и безотчетный, который мешал ей дышать, мешал жить. Она потому и искала защиты у комиссара — чтобы избавиться от этого страха. Она обо всем нам рассказала, обо всем, что ей было известно, и теперь и правда не знает, что могла бы сказать ему еще. Наверно, это была глупость с ее стороны, что она вот так нам все выложила, но мы показались ей такими симпатичными, мы так по-доброму на нее смотрели, что она даже не подумала, что ей лучше помолчать, и так все это глупо, так глупо…

Илона разрыдалась. И тут, будто в луче света, я увидела респектабельного адвоката Джакомо (очаровательного господина!) в гостиничном номере в Местре, в постели рядом с этой куклой с восковым личиком, предоставленной ему в качестве гонорара за юридические услуги.

Искать защиты у мужчин, хороших или плохих — любых, — такова карма этой дуры, которую Борис чмокал сейчас в щечку. Я решила, что нам пора уже убираться из этого музея, где нам нечего больше делать, не о чем говорить, но вдруг поняла, что с самого нашего прихода в Коррер сама ничего не сделала и не сказала ни слова. Не знаю почему, да и не хочу знать. Все это время я простояла столбом, молча разглядывая Екатерину Медичи, и все. А мои глупые дядюшки, конечно же, подумали — и я еще это от них услышу, — что я просто позавидовала тому вниманию, которое они ей оказывали. Ну и пусть!

Снаружи — на площади и на улице, ведущей к вапоретто, — было не протолкнуться. Пас зажало в толпе, и, очутившись в ловушке, мы стали пробираться к вокзалу Санта-Лючия, где Илона должна была сесть на первый поезд до Вероны. Я подумала, что Илона уже достаточно взрослая, чтобы добраться до вокзала самостоятельно, и к тому же она оказалась гораздо хитрее, чем можно было бы подумать, — вон какую перепуганную жертву она перед нами разыграла. Но кругом все только и говорили что о потерявшихся в толпе детях, о ком-то, кого столкнули с перрона прямо на пути, о беспорядках, которые, того и гляди, разнесут Санта-Лючию по камешку. Нельзя подвергать Екатерину Медичи такой опасности, сказал Борис. Илона переночует инкогнито у нас в доме. Может быть, Альвизе придет пораньше и успеет с ней посекретничать, а утром, как следует выспавшись, дядя проводит ее на вокзал. Зачем сегодня делать то, что можно отложить на завтра? Теперь она под защитой комиссара, а уж он-то сумеет оживить ей память, даже если сейчас она думает, что ей больше нечего сказать.

Успешно пройдя испытание обратным путем, Борис удалился к себе в комнату, прихватив Илону Месснер. Игорь достал из гигантской холодильной камеры, установленной Кьярой в андроне, три бутылки молока и пошел разливать его по плошкам, которые он разносит по всему кварталу, подкармливая полудиких котов, а я улеглась с исследованием Джандоменико Романелли, посвященным «Венецианским дамам». Случаются такие вечера, когда описание двух перерезанных стеблей в вазе, стоящей между двумя горлицами и апельсином, подсчет тычинок и лепестков на двух лилиях, изучение мельчайших особенностей листиков миртового деревца кажутся самым главным в жизни — как резной мраморный фонтан посреди безводной пустыни.

Я долго разглядывала репродукцию недостающей части картины — «Охота в Лагуне»: гондолы, гребцов, лучников, плавающих в воде рыб, летящих уток. Помнится, закрывая книгу, я подумала, что на этой плоской поверхности неподвижных сине-зеленых вод, простирающихся под легкими облачками желтоватого рассвета, чего-то не хватает: два мертвеца с перерезанным горлом могли бы дать иное объяснение этой загадочной сцене, которую как только не интерпретировали. И я закрыла глаза, чтобы, уснув, продолжить бодрствование за закрытыми веками.

8

ЛОДКИ

Связанные между собой лодки, прикрытые от дождя черными клеенчатыми «капюшонами», похожи на монашек. Держа друг дружку под ручку, они приплясывают на ветру, покачиваются бок о бок на волнах залива, вздымая широкую корму и едва касаясь воды тонким хребтом. Под фисгармонические вздохи сирокко сестрички насвистывают хором сквозь стальные зубы псалом блаженства, обращенный к далай-ламе. По набережной залива Сан-Марко, границы которого размыты «большой водой», плавно ступает святой, и волны лижут подол его шафранно-желтой туники. Кажется, что он идет по водам, лицо его излучает безмятежный покой, которого не нарушить никакому чуду. Я тоже спокойна. Я вижу сон и ничему не удивляюсь.

Каждую ночь я встречаюсь среди лодок с одним и тем же человеком. В конце концов я убедила себя, что это Джакомо, — из-за особой близости, которая ощущается между нами, этим человеком без лица и мною, пока сон не переходит в кошмар. Мы вместе поднимаемся в гондолу, до краев заполненную предметами, которые Игорь мог бы купить в телемагазине: микроволновка, какие-то торшеры, столовый сервиз, расписанный веточками сакуры (утром я могу вспомнить этот рисунок в мельчайших подробностях). Мы не в Венеции, а на пляже в Анседонии, в Маремме, куда меня возили в детстве, и я попутно читаю лекцию о местных этрусках. А вот мы уже на борту какого-то судна с круглыми салонами, где полно народу и все здороваются с этим Джакомо, а какой-то совершенно незнакомый человек вдруг говорит мне, что эта одежда меня полнит, — возможно, это навеяно складчатым платьем Екатерины Медичи. Я оказываюсь на набережной, похожей на какой-то северный берег. Мне во что бы то ни стало надо перебраться через канал, но у меня нет денег, чтобы заплатить перевозчику. Потом я снова вижу этот сон — во сне — и рассказываю его двум охранникам на судне, один из которых — точная копия Барака Обамы. Этот Обама толкает меня в проплывающий мимо мотоскафо, огромный и набитый людьми, как автобус в Местре в час пик. На носу какой-то толстяк, опирающийся, как на костыль, на весло от гондолы, улыбается мне; улыбка у него одновременно насмешливая и угрожающая. Он протягивает ко мне свое весло и спрашивает, где ребенок. Я не знаю, о ком он говорит, его вопрос пугает меня, но тут, слава богу, я просыпаюсь. Как же мне надоел этот сон! Я бы продала душу дьяволу, только бы мне от него избавиться. Вся беда в том, что я не знаю, как этого дьявола найти.

В последние дни февраля погода в Венеции колеблется между зимой и весной, на смену теплому, солнечному дню приходит холодный и дождливый. Хранящиеся в андроне лодки перекочевали на воду, под недавно забетонированный козырек. Залитые то солнцем, то струящимся но промокшему брезенту дождем, они покачиваются на волнах — вверх-вниз, вверх-вниз, — балансируя, как погода, как я в моем нескончаемом кошмаре.

Я так устала за эти семь ночей — устала от бессмысленной беготни, устала просыпаться от страха, — что пошла к дядюшкам и поведала им о своих мучениях. Правда, я не стала называть человека из сна именем Джакомо: не знаю почему, но я ни за что на свете не смогла бы рассказать им про свои гостиничные приключения. Борис рассмеялся мне в лицо, увидев в моих снах лишнее подтверждение мучащей меня ревности, в которой я не хочу себе признаваться. Ясно как день, что я гоняюсь за кем-то, кто постоянно от меня ускользает. Это может быть и он сам, и Игорь, и Альвизе, а может, Энвер. Я верчусь в своих снах в надежде привести к комиссару убийцу, который занимает все его мысли и никак не дается в руки, как и само расследование.

Игорь даже подпрыгнул. Энвер не может быть убийцей, напомнил он нам, потому что ни один карающий ангел, верша правосудие и истребляя скверну, никогда не избрал бы своим орудием такого мерзавца, такую дрянь. Борис только вздохнул: его брат везде видит скверну, нуждающуюся в срочном истреблении. Самому ему не нужен никакой «трубный глас», у него и без того часто чешутся руки покарать спекулянтов, которые скупают шедевры, не питая при этом ни малейшей любви к искусству. И в первую очередь Волси-Бёрнса — вот уж типичный случай. Борис с радостью убрал бы его своими руками, без всяких ангелов, только вот спасовал перед трудностями. Он и Илону чуть не придушил подушкой в ту ночь, когда она осталась у него. Ему нужно, чтобы возлюбленная разделяла его страсть к искусству, чтобы воображать, будто своими ласками он оживляет некую неизвестную «Венеру». А эта несчастная Илона вела себя в его объятиях как какая-то южно-тирольская кукла вроде тех, которыми она хвасталась: она, видите ли, их коллекционирует, а значит, тоже не чужда искусству. Как только рассвело, он поспешил поскорее ее сплавить и отправил на площадку бельэтажа, однако комиссар после короткой беседы вернул ее ему обратно.

Борису пришлось сажать ее в поезд на Верону, где ее должен был встретить полицейский. Илона — свидетель трепетный, впечатлительный, и наличие постоянной охраны ее успокоит, а главное, не даст слинять. Борис понимал, насколько ценным свидетелем оказалась эта Месснер, но Альвизе, разумеется, и не подумает делиться полученными от нее сведениями, — конечно, он же раздобыл их сам, без помощи родственничков, от которых на данный момент требуется одно: чтобы они держали язык за зубами и слепо повиновались его будущим приказаниям. Дядя ударил себя ладонью по лбу. Он совсем забыл мне сказать, что сегодня днем нас ждут на той самой вилле в Тревизо. Альвизе сам позвонил туда и выдал себя за дядиного секретаря. Борис с удовольствием послал бы к дьяволу и эту виллу, и Илону, и само расследование, если бы мой брат не пустил в ход свою излюбленную угрозу — перекрыть дядюшкам газ и электричество. Деваться было некуда, и Борис сказал, что зайдет за мной, но сначала отвезет свою «Юдифь» Меризи знакомой реставраторше по имени Аннамария, с которой у него, по крайней мере, есть о чем поговорить, кроме тирольских кукол.

Эта Аннамария живет прямо в мастерской, без отопления, на острове Джудекка, за огромным кирпичным зданием «Молино Стукки», бывшей мукомольной фабрики, перестроенной в шикарный отель. Поездка к ней — это целая история, но реставраторша с одинаковым энтузиазмом относится к безумным атрибуциям Бориса и его мужским чарам. Вот дядя и отправился за утешением к ней на остров, имея в кармане все тот же просроченный билет, с которым ему вот уже несколько лет удается зайцем проникать на вапоретто.

Игорь, который обожает сны, никак не мог остановиться, расспрашивая меня о моих кошмарах. Я была уже на пороге, когда он нежным шепотом сообщил, что настоящий герой моих сновидений — это Волси-Бёрнс и истина, которую он хранит, так ужасна, что наутро я не могу ничего вспомнить. Он схватил свежий номер «Гадзеттино» и ткнул пальцем в волнующий снимок, запечатлевший рыбу-луну, выброшенную волнами на пляже в Каорле. Этот знак, посланный из пучины вод, символизировал кита, слопавшего Волси-Бёрнса, когда тот свалился в канал. Его-то я и ищу в той лодке, во сне. И я так боюсь узнать того типа с веслом, что каждый раз просыпаюсь, не дождавшись, когда мне откроется лицо убийцы. Не важно, кто ты — следователь или убийца, все равно мы все в одной лодке. И лодка эта ни хороша и ни плоха, она плывет. Вот что означает мой кошмар.

Игорь воздел руки к потолку. Мне было бы правильнее подумать о чем-нибудь другом, вернуться к моим плафонам, в которых я скорее найду ответ, чем в его речах. После чего он заявил, что каждый должен следовать своему кармическому пути, главное, чтобы этот путь вел к свету. В Венеции этот путь повторяет двойную спираль Большого канала. И если я хочу помочь Альвизе, мне надо восполнить лакуны, узнать, что делал Волси-Бёрнс в городе, между жизнью и смертью. Убийца зарезал его, чтобы восстановить равновесие вещей, обрести некий центр тяжести, вернее, центр знания — это же яснее ясного!

Вот так всегда. Голос Игоря действует на меня как детская считалочка: через какое-то время я начинаю засыпать. Я спустилась к себе в антресоль и провалилась в сон без мук и сновидений: стараниями дядюшки кошмар капитулировал.

Дожидаясь Бориса, я разбирала бумаги, складывая в стопку репродукции плафонов — головокружительные вознесения к заоблачным далям. Вот кто понимает в восстановлении равновесия, так это мои художники, и все благодаря перспективе «di sotto in su»[52] — этому порыву, уносящему персонажей в горний мир. Пол моей комнаты был усеян разнообразными лодками и гондолами, какие я только смогла отыскать в своих книгах, но мне так и не удалось ни разгадать загадку Волси-Бёрнса, ни найти ответ на интересовавшие меня вопросы: зачем после десятилетнего отсутствия он снова явился в Венецию? Как повстречался на конечной станции поезда с кухонным ножом? Что связывало его с Энвером, а может быть, и с Микеле Корво?

И тут я увидела его, профессора, собственной персоной: та же дородная фигура, то же довольство на широком лице, то же притворное благодушие по отношению к детям. Вот он царственно возвышается на огромном полотне Джироламо Форабоско[53] «Чудесное спасение гондолы».

Маламокко, старинная рыбачья деревушка на побережье, изуродованном ремонтными доками для нефтеналивных и газовых танкеров и гигантским строительством мегадамбы «Моисей», призванной защитить Венецию от натиска «большой воды», примостилась на длинном языке из наносных отложений, что протянулся от Лидо до Кьоджи, отделяя Лагуну от моря. Там и смотреть-то не на что, в этом Маламокко, кроме огромного полотна, написанного Форабоско по обету для деревенской церкви. Прелестная молодая женщина, стыдливо опустив глаза, сходит на берег, прижимая к себе пухлого малыша. Вокруг нее — целая толпа детей, заполняющих собой все пространство картины, все они приблизительно того же возраста, что и мальчуган, с которым Илона явилась в профессорскую гостиную. На берегу, под грозовым небом, их встречает сам толстяк Корво. Но если я вижу в этой картине ключ к расследованию Альвизе, сам комиссар вряд ли удовлетворится такой хилой уликой. Я совершенно пала духом, но тут позвонил Борис и велел ждать его на вокзале, прямо на платформе, с которой отправляются поезда на Тревизо. Зарывшись с головой в воображаемые улики, я совершенно позабыла о поездке на виллу Микеле Корво.

Когда живешь в Венеции, Тревизо воспринимается как славная младшая сестренка. Людей там побольше, а вот художеств — поменьше. У нас дома имеется все, что нам надо, и он не собирается впадать в экстаз перед музейными Чима да Конельяно и Лоренцо Лотто, проворчал Борис, выражая наше пренебрежение по отношению к «бедной родственнице». Мы приехали сюда, чтобы попасть на виллу Корво — это в десяти километрах от Тревизо, в долине реки Силе, — и чем скорее мы там окажемся, тем скорее сможем вернуться обратно на вокзал, на том же такси, которое будет нас ждать — за денежки Корво, разумеется. Когда дядюшке по чьей-то милости скучно, за это сполна расплачиваются окружающие, пока он, задрав нос, прогуливается с усталой грацией породистой борзой.

В такси, которое везло нас к вилле Чендон, петляя по узкой песчаной равнине, что тянется от Тревизо до северной оконечности Лагуны, он меня достал. Это ж каким последним ночным горшком надо быть, чтобы выбрать такое местечко, у самой автострады, да еще в этих краях, где то завод, то гипермаркет, то от комаров некуда деться, хорошо еще, если они не малярийные! Он расходился так, будто мы с шофером лично изуродовали эту промзону, где там и сям за высокими заборами прозябали в тиши загородные дома. Вилла Корво, построенная в классическом для XVIII века стиле, с центральным корпусом, по бокам которого вытянулись низкие флигели, была исключением из этого правила. На нескольких гектарах жирной земли, где вполне мог разместиться настоящий «Сад земных наслаждений» с лабиринтом, представленный пока двумя самшитовыми деревцами в горшках по бокам входной двери, копошились тракторы, экскаваторы, подъемный кран и бульдозер.

К нашему счастью, Микеле Корво еще не вернулся из своей деловой поездки. Он отдал соответствующее распоряжение хмурым албанцам, мужу и жене, которые не имели ни малейшего желания говорить по-итальянски и встретили нас с таким видом, будто наше вторжение нарушало мирные договоренности, принятые ООН.

Ожидая увидеть нагромождение всякой дряни, вроде того, что предстало нашим глазам в венецианской гостиной, мы онемели от удивления, когда перед нами открылась анфилада залов, украшенных фресками и плафонами Тьеполо: бессчетное число «Триумфов», «Апофеозов», «Пиров» и «Свадеб» с характерными изломанными формами. Эти вещи, безупречно отреставрированные и достойные «украсить собой лучшие музеи мира», как любят говорить торговцы живописью, абсолютно не нуждались в нашем вмешательстве и говорили об одном: Микеле Корво специально продемонстрировал нам свои астрономические богатства, чтобы купить комиссара, его содействие или молчание.

Борис смотрел на богов и героев с отвращением: он терпеть не может эту декоративную живопись — живопись, где нет ни страдания, ни насилия, живопись, которая по вкусу таким свиньям, как Корво. Албанская пара, следовавшая за нами по пятам, как футболисты за своими противниками, протянула нам несколько страниц инструкций, написанных профессором специально для нас. Оказывается, Тьеполо был только закуской, а основное блюдо находилось в служебной пристройке, под аркадами оранжереи в восточной ее части и конюшни в западной. Их сводчатые залы походили на склад старьевщика, где, рассортированные по материалу и технике, времени создания и происхождению, валялись груды китайского фарфора, тосканской поливной керамики, ломбардских наборных панно, лигурийских столешниц из поделочных камней, неаполитанских позолоченных кресел, каменных святых из Сиены, бронзовых святых с Сицилии, мраморных святых из Флоренции, древнеримских статуй, византийских реликвариев, балканских икон (привет от Энвера), попорченных сыростью ирландских часословов и в довершение всего сотни картин и картинок, произведенных за последнее тысячелетие по всей Италии, от алтарных триптихов со сверкающими золотом фонами до современных рваных плакатов. И всю эту дребедень мы должны были оценить и атрибутировать. А рисунки, гравюры, литографии, офорты? Албанцы потянули нас за рукав к лестнице на чердак, где, рассованные по папкам, жались друг к другу тысячи неоприходованных графических листов. Кое-как придя в себя от этих излишеств, я перевела взгляд на натянутую тут же веревку, на которой сохло плохо расправленное белье. И сразу вопрос о том, что собирался Корво делать со своим караван-сараем, отошел на задний план. Что делали здесь, в этом доме, населенном одними взрослыми людьми, эти детские одежки, разрозненные носочки, застиранное белье? Я шепотом задала этот вопрос Борису, который на той же частоте ответил, что албанцы имеют право жить здесь с семьей. Но я все еще оставалась под впечатлением от картины из Маламокко с ее чудесным спасением и не хотела отказываться от мысли, что эти одежки принадлежат тому мальчугану, которого мы видели у Корво, ему самому или его братику. Чтобы убедиться в этом, надо было обыскать дом, перерыть его сверху донизу, усыпив бдительность албанской парочки. Альвизе справился бы с этим играючи, чего не скажешь про его сестру, пребывавшую в крайнем замешательстве. Спустившись обратно в художественный пандемониум Корво, я присела на корточки между двумя огромными китайскими вазами, притворившись, что хочу показать Борису какую-то деталь. Мне надо было, чтобы он присел рядом со мной. Предпочитаю не думать о том, какое зрелище мы представляли — два экспоната, лишенные какой бы то ни было художественной ценности, активно переругивающиеся среди целого леса возвышающихся над ними фарфоровых ваз. Борис сказал, что ничего, кроме проблем, из моей блажи не выйдет. Единственное, чего он хочет, — это сбежать поскорее от всех этих ужасов, сесть в такси и не вылезать из него, пока мы не окажемся в Венеции, по ту сторону моста Свободы. Дядя любит нацепить на себя ледяной панцирь, однако, если затронуть его за живое, он становится жутко сентиментальным. Мне стоило только упомянуть Виви, нашего Виви, который мог оказаться здесь, на этой вилле, на месте этого ребенка с носочками, но главное — я шепнула ему, что среди всей этой мазни обязательно должен быть какой-то неизвестный шедевр, который только и ждет, когда дядя вернет его из забвения. Он так не думал. От всего этого за версту несет подделкой. Но почему бы и нет? А что, если?.. Мысль, что по небрежности он может пройти мимо нового открытия, была ему невыносима. Любопытство взяло верх над сомнениями, и, смахивая пыль с нарисованного на фарфоре упитанного императора, я мысленно потирала руки. Все же дух семьи Кампана неистребим, гордо вскинув голову, он смотрит на нас с фамильных портретов и готов принять любой вызов. Был бы повод.

Борис теперь не выходит из дому без фотографии Вини в кармане. Ее-то он и продемонстрировал этой женщине, албанке, усиленно тыча пальцем то в себя, то в нее, то в снимок, то в чердачную лестницу. Посмотрев на фото с таким выражением, будто это было не фото, а какая-то тухлая рыбина, она пулей бросилась на чердак и спустилась оттуда с выстиранным бельем в руках. Первый выстрел был сделан вхолостую. Ничего, тем не менее обрадовались мы. За вторым дело не станет. Скорость, с которой она бросилась снимать все эти носочки-распашонки, говорила о ее стремлении как можно скорее скрыть следы детского присутствия, которые вообще не должны были попасть в поле нашего зрения. Все это время ее муж столбом стоял позади нас. Теперь палец Бориса обратился к нему: указав сначала на инструкции Корво, потом на главный вход виллы, он запрыгал с одного на другое, в то время как сам Борис шепнул мне на ухо, что готов поспорить, что этот тип не умеет читать по-итальянски, а посему не посмеет помешать нам исполнить указания, якобы оставленные его хозяином. Список профессорских поручений был нашим пропуском в дом, с ним мы могли отправить эту парочку куда подальше и хозяйничать в доме в свое удовольствие, прочесывая его сверху донизу. Вернувшись к горшкам с самшитовыми деревцами, Борис сначала величаво помахал воображаемой лопатой, затем повертелся на месте, толкая перед собой воображаемую тачку, после чего сунул нашу бумажку мужу под нос. Обратившись затем к жене, он описал в воздухе контуры китайской вазы и, прищурившись, что должно было изображать восточный разрез глаз, пустился в напряженные объяснения на языке жестов. Наконец, уверившись в том, что мы собираемся забрать с собой деревца, поместив их в китайские вазы, для чего нам нужно привезти в тачке земли, парочка удалилась, оставив нас на крыльце одних. Недолго думая, мы бросились в дом: Борис — в левое крыло, я — в правое. Никогда в жизни мне еще не было так страшно, однако я все же отметила, что страх — это мощный двигатель: подгоняемая им, я носилась из комнаты в комнату, где, разумеется, ничего не находила, когда вдруг с лестницы раздались громкие голоса. Борис стоял внизу, в вестибюле, а малиновая от злобы парочка крыла его почем зря на таинственном диалекте. Не обязательно было владеть албанским, чтобы понять, что нас с позором гонят вон. Но тут дядюшка с чарующей улыбкой снова ткнул пальцем в инструкции, и албанцы догадались, что устраивать разборки с хозяйскими гостями им не резон. После непродолжительного теплого прощания мы потопали к такси, где и укрылись с таким чувством, будто за нами по пятам гналась команда киллеров из каморры, имевшая на руках контракт о нашем устранении.

Сердце у меня готово было выскочить из груди, когда мы, целые и невредимые, катили обратно по мирной сельской дороге, вдоль берега Силе. Хотя что такого могло с нами случиться? Мы сами, как дети, нагнали на себя страху, тем более бессмысленного, что мы не обнаружили ничего мало-мальски подозрительного. Если я только заикнусь перед братом о каких-то там носочках, висевших на бельевой веревке, он непременно пошлет меня к моим плафонам. Это я так думаю, воскликнул Борис, после чего вынул из-под свитера засунутую за ремень жалкую детскую вязаную кофточку, коричневую, с обтрепанными манжетами и воротом, и сунул мне под нос. Это та самая коричневая кофточка, в возбуждении кричал он, которая была на мальчугане из профессорской гостиной, ее ни с чем не спутаешь, он запомнил эти локти, заштопанные не подходящей по цвету, бежевой ниткой.

Руками Борис мало что умеет сделать, он сам это признаёт, но вот глаза у него просто замечательные. Не глаза, а чудо-машина для видения с запоминающим устройством. Ему достаточно нескольких секунд, чтобы запомнить картину в мельчайших деталях. Дядя понял это, когда несколько раз, увидев какое-нибудь полотно, мог с точностью сказать, где, у кого и когда он видел его прежде. Если любишь живопись, нет ничего необычного в том, что с первого взгляда узнаёшь пусть даже позабытый предмет своей любви. Когда мальчуган появился в гостиной у Корво, он был одет во все новое. И если тогда Борис и не обратил внимания на коричневую вязаную кофточку, его глаз все же зафиксировал бедняцкую штопку, как он зафиксировал бы неудачно подправленную живопись, портившую полотно в целом. Вот и все. Там, на вилле, на площадке второго этажа, ему бросилась в глаза эта одежка, висевшая на спинке кресла, и он в мгновение ока вспомнил того мальчика в гостиной — все очень просто.

Объятые сладкой эйфорией, мы наслаждались победой. Жалкий свитерок был той самой деталью, которая в пух и прах разносила выстроенную Корво конструкцию, предметом, вступавшим в противоречие со всеми его построениями. Бежевая штопка позволяла соотнести коричневую кофточку с тем мальчуганом с той же достоверностью, как сгиб пальца «Мужчины с перчаткой» позволял определить руку Гверчино. Эта деталь наполняла смыслом разрозненные элементы целого.

«Нечто забавное», добавленное Энвером к сайту эскорт-услуг Илоны Месснер, — это дети, предмет чудовищного торга, то, о чем прожужжал нам все уши Альвизе и что стало известно Волси-Бёрнсу. Этот мерзавец решает шантажировать Корво, а может, Энвера. Для этого он и задерживается в Венеции — чтобы потребовать у них денег, которых никогда не увидит, поскольку Энвер или Корво, а может быть, и оба вместе, назначив ему встречу, убивают его, а затем отвозят тело на канал Сан-Агостино, воспользовавшись для этого гондолой профессора, наличие которой Альвизе предстоит проверить. Так что дело в шляпе. Просто удивительно, сколько всего можно узнать благодаря какой-то малюсенькой детальке, если пристальнее взглянуть на нее. Какая-то бежевая штопка — и вот с поразительным реализмом перед нами встает картина убийства. Сам Караваджо не написал бы лучше.

Однако, если есть коричневая кофточка, должен быть и ребенок, на котором эта кофточка была надета. Какова его роль в этой истории и почему его нет на картине?

Куда он испарился, этот мальчуган?

С уверенностью можно сказать только одно: у нас есть только кофточка. И еще — сумасшедшая сумма на счетчике такси. Сбежав из Чендона, мы не посмеем взять с Корво деньги за дорогу, так что единственное, к чему приведет нас этот свитерок, шепнула я Борису, — это к разорению.

Стоя у въезда на мост Свободы, еще на материке, мы вдруг поняли, что наша находка говорит лишь о том, что ребенок и человек, занимающийся детской благотворительностью, встречались, что мы видели собственными глазами и о чем говорила Илона.

Оставалось лишь надеяться, что Альвизе не примет слишком в штыки этот трофей, выхваченный зорким оком Бориса, вздохнула я. Око, напомнил мне дядюшка, с которого в этот момент не спускал изумленных очей таксист, наблюдавший за нами через зеркало заднего вида, — у всех цивилизаций является символом абсолютного знания. У Игоря есть тибетский стяг, на котором Яма, бог-разрушитель и распорядитель ада, изображен с третьим глазом в центре лба, указывающим на его особую прозорливость, превосходящую чувственное восприятие, то, чего так не хватает нашему Альвизе. В ответ я напомнила ему гравюру Одилона Редона «Глаз в виде странного воздушного шара, отправляющийся в бесконечность», на которой глазное яблоко представлено в виде монгольфьера, уносящегося ввысь, чтобы взглянуть на мир сверху. Единственное, что может привести семейство Кампана к согласию, — это какая-нибудь черная дыра, которая засосет наши зоркие очи, все вместе, и их поглотит тьма, такая же непроницаемая, как это темное дело.

Летом мы с дядюшками обожаем кататься по Лагуне на пуппарино Бориса. Стоя на корме под палящим солнцем, дядя отталкивается веслом, направляя лодку по зеркальной глади воды между баренами{9} прямо на закат. В травяных зарослях застыли изнуренные зноем цапли, удоды и чайки, вода горячая как печка и такая спокойная, что даже Игорь отваживается взять в руки весло, чтобы показать, что и он сумеет управлять лодкой, если того потребует Борис. Тоска по этим летним денькам сжала мне сердце, когда я стояла на том конце моста Свободы, на окраине Венеции, разукрашенной гаражами, автомобилями, экскурсионными автобусами и прочими отрыжками материка. Стоя посреди этой промозглой гризайли, мы вывернули карманы, чтобы расплатиться с таксистом, с грустью отметив, что теперь нам не на что будет купить пармскую ветчину и тыквенные ньокки для Альвизе, и мне показалось, что нашему былому семейному согласию никогда уже не вернуться. Пройдя по украшенной мраморным кружевом паперти Святого Иоанна Евангелиста, в нескольких шагах от канала, где плавал Волси-Бёрнс, мы вернулись в палаццо Кампана, когда уже начало темнеть. Борис ущипнул меня за нос и за губы. Так он делает обычно, когда видит, что мне грустно, стесняясь вытравливать мою печаль словами. Вдруг ему стало холодно, и он запахнул плащ, плотнее прижав его к телу и детской коричневой кофточке, спрятанной у него за поясом.

И все же это улика, прошептала я.

Да, это была улика, которую ради его успокоения я пообещала отнести брату, человеку абсолютно равнодушному к розовым закатам в Лагуне, не способному разглядеть в детской кофточке или картине знак, ниспосланный свыше.

И я подумала: чтобы заслужить хоть каплю внимания с его стороны, нам, видимо, придется просто поджечь себе волосы, ведь ничем другим мы ему помочь не смогли.

9

КОМИССАР

У комиссара была температура и прочие симптомы, обозначенные в справочной литературе как простудные. Любое посягательство на его физическую неприкосновенность, даже в виде элементарной течи из носа, принимает для Альвизе космические масштабы скрытого недуга, который гложет его изнутри, чтобы после долгих месяцев тяжких страданий на больничной койке окончательно свести в могилу. Однако от шуток по поводу его ипохондрии мы воздерживаемся — с того самого вечера, когда комиссар взял нашу коричневую кофточку двумя пальцами. Это было одно из звеньев в длинной цепи дела Корво. Альвизе как раз приступил к распутыванию клубка, в чем ему помогли откровения Илоны, а также расторопность коллег из Финансовой полиции и пограничной службы, стимулируемая показаниями этой «раскаявшейся грешницы», взятой органами под свою защиту. Мы милейшие ребята и он нам всячески доверяет, заключил он тоном ясельной воспитательницы, нахваливающей каракули своих подопечных. Однако такое снисходительное отношение к нам длилось совсем недолго, ровно один мартовский день, а вернее, его часть, заключенную между короткой снежной бурей и ярким солнцем. В этот промежуток комиссар узнал от Джакомо Партибона, а тот от Корво, а тот, в свою очередь, от своей парочки доносчиков о досадных эксцессах, случившихся во время нашей поездки в долину Силе. Брату не понравился медоточивый понимающий тон адвоката, который позвонил ему, чтобы выразить свою обеспокоенность моими похождениями, как будто я настолько несознательна, что меня следует поместить под двойную опеку, дабы я не нанесла вреда его высокому клиенту. Теперь наша задача — сидеть тихо в своей норке и не высовываться, проворчал он. И задача эта требует умения молчать, то есть качества, не присущего милейшим ребятам из семейства Кампана, но которое — это в их же интересах — им придется развить в себе ускоренными темпами, иначе они узнают, где раки зимуют. Малейшая утечка информации поставит под угрозу как само следствие, так и безопасность охраняемого свидетеля, который влетает государству в копеечку.

Альвизе, уже пораженный первыми проявлениями своего неизлечимого недуга, из-за которых он собирался провести день у себя в спальне, посоветовал нам больше не беспокоить его всякими носочками, бельевыми веревками, жалкой мазней — короче, ничем не беспокоить.

Мой брат, который ненавидит отпуска так же страстно, как любит свою работу, просто не желал признаться себе, что его болезнь — это приступ профессиональной анорексии, наступивший после нескольких недель булимии. В конце августа, окончательно вымотавшись за два месяца безуспешных поисков следов, связанных с первым утопленником, он решил замаскировать полнейший упадок сил под отдых у родителей Кьяры. Вернулся он оттуда полным сил, с готовностью своими руками перелопатить дно Лагуны, лишь бы не чахнуть под крылом у тещи и тестя, и мы заподозрили, что сейчас, в марте, он решил, свернувшись калачиком, отлежаться на песке, в котором увязло его расследование, чтобы набраться сил для нового рывка. Начальство его дергает, судья, заваленный незаконченными делами, тормозит, а тут еще Энвер со своим роскошным домашним арестом, филантроп из «Алисотрувена» со своим бахвальством, Илона Месснер со своими страхами и метаниями — в общем, бедняга Альвизе в конце концов дошел до состояния мученика, поджаривающегося на медленном огне.

Игорь спустился к нему, чтобы зачитать переиначенную на собственный манер диатрибу Эразма. «Мы скорбим, нас гонят прочь, распинают, предают смерти, но так сражается в нас благодатная истина, так она побеждает, так торжествует. Зачем Венеции смерть мученика, отдавшего на растерзание свое тело в надежде приобщиться заключенной в воде истине?» Только он собрался предложить Альвизе заменить «мы» на «Волси-Бёрнс», как тот указал ему на дверь.

Впервые с тех пор, как около тридцати лет назад он покинул Пондишери, Игорь удостоился внимания со стороны Венеции, получив приглашение от Межкультурного института сравнительных исследований при Фонде Чини, организации, отделенной от туристской поп-культуры каналом Джудекка и многовековой эрудицией. Выступая там с лекцией о боге Вишну, принявшем женское обличье, чтобы сразиться с демоном Бхасмасурой, дядя посылал нам непонятные знаки в виде подмигиваний, которые, как он признался на выходе, должны были служить подкреплением индийской версии божьего гнева, карающего зло. Должна сказать, что запоздалое признание и овации, которыми наградила его публика, придали ему умеренности в себе. Теперь, после этой лекции, Игорь красуется и важничает, как голубь на площади Сан-Марко, как будто какая-то часть представительности Альвизе перекочевала в его кругленькое тельце, временами я даже беспокоюсь, не обменяются ли они кармами. Но честолюбивый комиссар не может долго предаваться созерцательности, а потому через два бесконечных дня брат выскочил из постели, как пробка из бутылки.

Только что завершилась операция «Майбах», в результате которой были арестованы одиннадцать цыган из криминальной группировки, хозяйничавшей по всей Европе. Этим мерзавцам инкриминировалась торговля нелегалами: они покупали в нуждающихся семьях детей, прятали их в своих тайниках, имевшихся по всему региону, а затем сбывали. На первый взгляд цепочка была исключительно болгарской, но в этой бурно развивающейся отрасли экономики основной предприниматель нередко обращается за услугами к субпоставщикам, и комиссару предстояло проверить, нет ли в их позорном каталоге одного-двух артикулов с меткой «Сделано в Албании», поступивших через «Алисотрувен».

«Пошли дела!» — воскликнул он, столкнувшись со мной на лестнице, и опрометью помчался навстречу радужной перспективе с головой окунуться в помои.

На следующий день в Кьодже были найдены две восьмилетние девочки-близняшки. Их не зарезали, не убили, обе они умерли от сердечного приступа, сначала одна, потом другая, до смерти напуганная смертью сестренки. Они угасли вместе, как жили, и мне подумалось, что так же могли бы умереть и мои дядюшки. Парочка неразлучных скворцов, каждый из которых считает другого немного недоделанным, — очень сомневаюсь, что они способны были бы вынести тяготы реальной жизни без мощной взаимной поддержки.

Два дня спустя сотрудники финансовой полиции наткнулись на труп. Лицо его было до неузнаваемости обглодано бродячими животными, а череп проломлен в результате падения или сильного удара. Труп валялся в зарослях бурьяна, окружающих заброшенный розовый домик, откуда патрули регулярно выселяют бездомных. Домик этот стоит между Местре и Венецией, у самой железной дороги, неподалеку от моста, соединяющего наши острова с материком, и я подумала о туристах, что спешат в наш город, даже не подозревая о драмах, разыгрывающихся за пределами его исторического центра. Комиссар из Местре увел это дело из-под носа у Альвизе, и тот был в бешенстве. Несмотря на сопротивление конкурента, он добился-таки, что его допустили на вскрытие, а потом, надев защитный комбинезон судмедэксперта, полночи бродил вдоль железнодорожного полотна в надежде отыскать какую-нибудь улику, не замеченную дознавателями.

Его работа, ворчал он, когда дождь привел нас обоих в андрон за плащами, — это сплошные рогатки и препоны, знай гляди под ноги. Произведенная в Риме генетическая экспертиза только что показала полную невиновность двух предполагаемых насильников, опознанных жертвой без малейших колебаний. Если показания Илоны Месснер окажутся однажды таким же враньем, сыночку моего Джакомо достаточно будет выступить с трогательной речью, и несколько месяцев напряженной работы полетят псу под хвост, а эти распрекрасные Корво и Энвер будут пользоваться полной безнаказанностью. И это будет тем проще, что следы убийцы Волси-Бёрнса лежат на дне канала. В Калабрии крупный мафиози до сих пор разгуливает на свободе, а все потому, что судья вынес приговор после истечения положенного срока. И вот ради этих постоянных обломов и неудач комиссар Кампана денно и нощно гнет спину, теряя покой и сон. Если в ближайшее время ничто не сдвинется с места, он подаст в отставку, откроет в Риме частное сыскное агентство и будет грести денежки без всяких трупов, висящих у него на шее. Я ответила, что хватит ему уже принимать себя за Спасителя — мира или города, не важно. Преступления, убийства — этого полно кругом, на каждом шагу, и даже если он арестует убийцу летнего трупа или того, кто зарезал Волси-Бёрнса, это ничего не изменит, их все равно не убавится. Брат молча надел пальто и хлопнул входной дверью, даже не попытавшись мне ответить. Ему даже ругаться больше не хотелось.

Звонок профессора Корво добил его окончательно. Микеле, с липкой насмешкой в голосе, напомнил ему об обещании встретиться. Время шло, и он уже весь истомился по разговору со своим новым другом. Леле не терпелось построить наконец приют для своих подопечных, в квартале рядом с Арсеналом, там только надо снести несколько обветшалых лачуг. Он же не может, как бы между прочим заметил он, поселить этих детишек у себя на вилле в Тревизо, куда недавно наведались родственники Альвизе и, как ему сказали, увезли с собой — такие оригиналы! — старую кофточку одного из побывавших там малышей. В Венеции снести внутреннюю перегородку или поставить в уборной дополнительную раковину сложнее, чем усыновить сироту, и он подумал, что, возможно, Альвизе сможет ускорить выдачу ему официального разрешения на проведение работ — естественно, на тех же законных основаниях, на каких он сам старался продвинуть дело об усыновлении маленького Рири — или Тити — Кампана. Комиссару надо всего лишь зайти к нему как-нибудь вечерком, они выпьют по рюмочке и все обговорят. Только без остальных Кампана. А вот с Кьярой, которая сама, без ведома Альвизе, позвонила ему как-то домой, Корво как раз будет очень рад встретиться. Очаровательная женщина, выдающийся специалист, да еще и бесспорный знаток современного искусства. Микеле предложил ей отобрать художников, чьи произведения прославили бы деятельность «Алисотрувена». За расходами он не постоит, он уже думал об одном архитекторе с мировым именем, которому мог бы поручить строительство своего флагмана. Рассмеявшись утробным смехом, Леле признался, что не чужд тщеславия и хотел бы подарить Венеции новый собор из стекла, такой же кристально чистый и прозрачный, как деятельность «Алисотрувена». Он с нетерпением будет ждать встречи с Альвизе и Кьярой, протявкал напоследок этот хитрый лис и повесил трубку со щелчком, который оглушил комиссара, словно удар кувалдой.

Дрожа от ярости, бледный как смерть, брат спустился ко мне в антресоль. Он решил не дожидаться Кьяры у себя в бельэтаже, где мог не совладать с собой и в припадке праведного гнева надавать ей по физиономии. Ему не хотелось устраивать эту отвратительную сцену при Виви, тем более что Кьяра была из тех правдоискательниц, которые сразу заявляют о супружеском насилии. А здесь, в городе, полном сплетен, комиссар не мог позволить себе скандал. Он даже не мог развестись, пока не решится судьба Виви. Это желание зрело в нем уже давно и теперь, от кувалды Корво, треснуло, словно перезрелый плод. Бесспорный знаток современного искусства, очаровательная женщина, готовая скомпрометировать комиссара у него за спиной, — такая жена Альвизе не нужна, да она никогда и не была ему женой. Мы тоже совсем не та семья, которая ему нужна, но, надо отдать нам справедливость, мы хотя бы ведем себя лояльно и честно.

Я затаив дыхание слушала своего совсем растерявшегося брата. Слишком поздно осознал он то, о чем остальные Кампана догадались в тот день, когда, упав с обрушившегося под ней кресла, его жена с ненавистью смотрела на наш дом, на всех нас, на свою новую жизнь. Но что тут долго рассуждать? Кьяра ни хороша, ни плоха, Кьяра — это Кьяра.

Я попробовала смягчить ситуацию. Корво позвонил Альвизе, потому что ему приятно будет снова с ним встретиться, вот и все. И комиссару стоит этим воспользоваться, чтобы усыпить бдительность жулика. Возможно, там, где картины и плафоны семейства Кампана потерпели неудачу, Кьярины концептуальные инсталляции и архитектурные «указы» придутся как раз кстати. Из известных архитекторов сам Альвизе мог назвать только Винченцо Скамоцци, построившего палаццо Кампана, о чем говорится в архивных записях из нашей библиотеки. Ему только надо было бы взять их с собой к Корво, чтобы показать, что и в этой области комиссар имеет над ним преимущество, опережая его по части архитектурного опыта почти на пять веков. История состоит из разрушений и восстановлений. Никто не оплакивал утрату прекрасной церкви Сансовино, на месте которой, прямо напротив собора Святого Марка, Наполеон построил бальные залы. Точно так же время простит профессору снос грязных лачуг в нескольких метрах от Арсенала и его восхитительного портала со львами. Я лично не видела ничего ужасного в том, что для отмывания денег или очистки совести Микеле Корво построит для сирот стеклянную церковь.

Альвизе сказал, что своими дурацкими лирическими отступлениями я все переворачиваю с ног на голову, в результате чего мы поругались. В кои-то веки раз он разделил наше с дядюшками нелестное мнение о собственной жене, и вот мне снова понадобилось с ним спорить. Если уж мы не можем ему помочь, так дали бы ему хотя бы спокойно продолжать эти скачки с препятствиями, где на пути у него то и дело выскакивают всякие Энверы и Корво — специально, чтобы он споткнулся и упал.

У него зазвонил мобильник, и я увидела, как лицо его вдруг осунулось, постарело, как будто гора вышеупомянутых препятствий выросла перед ним прямо тут, в моей антресоли.

На одной ферме, неподалеку от аэропорта, на выезде из Кампальто, карабинеры только что выудили из пруда тело мужчины с перерезанным горлом. Их начальник был учеником Альвизе и теперь звонил, чтобы с гордостью сказать, что перерезанное от уха до уха горло в полном распоряжении комиссара, как будто тот был прославленным собирателем перерезанных глоток. Его люди охраняли подходы к пруду, они же должны были собрать первые пробы, отпечатки, следы, вещественные доказательства и все такое, что обычно делается на месте преступления. Если Альвизе поспешит, он сможет присутствовать в качестве безмолвного слушателя, приглашенного из чистого уважения, при предварительном допросе жены убитого, которая и вызвала карабинеров, вернувшись с работы.

Брат опрометью бросился на лестницу. Призрак серийного убийцы, являющийся после четырех однотипных убийств, начал материализовываться.

Ни об Альвизе, ни о третьем трупе я не слышала до середины ночи, когда, будучи не в состоянии встречаться с Кьярой и подвергаться натиску новых семейных бурь, он пришел спать ко мне в антресоль. Взяв дубликат моего ключа на доске в андроне, он вошел ко мне, как к себе домой, и растянулся на кровати, как на собственной постели, улегшись прямо в одежде поверх кроваво-красного покрывала, точно такого же, как в бельэтаже.

Тот день я провела с Борисом, изучая его «Юдифь», расчищенную Аннамарией. Запекшаяся кровь на срезе шеи казалась рубиновым шарфом, стягивающим рассеченные вены и артерии. Розовые щеки и ярко-красные губы делали живопись еще наряднее. Из-за этой отрубленной головы, столь часто увековечиваемой художниками, мне было никак не отделаться от мысли, что Волси-Бёрнс погиб так же, как Олоферн, во имя восстановления эстетической гармонии, — и что тот, кто его зарезал, точно так же зафиксировал свою жертву на месте преступления, как живописец фиксирует фигуру на холсте.

Я изложила свою теорию гармоничного убийства брату, который, прислонившись к изголовью моей кровати, решал судоку из «Коррьере». Наконец он сложил газету и уверил меня, что дело о трупе из пруда — это в некотором роде тоже произведение искусства и создал его комиссар Кампана, проделав поистине ювелирную работу по обработке собранных фактов, улик и доказательств.

Он, а вовсе не его приятель-карабинер разговорил свидетельницу, жену убитого, оставшуюся, судя по ее всхлипываниям и иканиям, вдовой просто святого человека, которому никто в мире не пожелал бы зла. Так всегда. Чем больше у убитого недостатков, тем сильнее его родные стараются представить его в виде ангела, словно убеждая самих себя в том, что его смерть для них — страшное горе, которого они на самом деле не испытывают, или пытаясь снять с себя вину за то, что ничего не замечали, ни о чем не догадывались.

Карабинер был славный малый, он охотно уступил ведение следствия Альвизе — лишь бы дело делалось, — и тот с места в карьер, не давая свидетельнице опомниться, допросил ее. Он говорил с ней тем самым нежным, ласковым голосом, который заимствует обычно у Игоря, чтобы усыпить бдительность собеседников, а наиболее впечатлительных загипнотизировать. Свежеиспеченная вдова, Мартина Вианелли, как оказалось, принадлежала именно к последней категории.

Эта изрядно потрепанная жизнью, одутловатая, рыхлая женщина работала официанткой в энотеке аэропорта, в зоне отправления, где с клиентами не заведешь никакой дружбы. Жизнь госпожи Вианелли и до ужасной находки в пруду была не сахар. Сальваторе, ее муж, унаследовал участок невозделанной земли от родителей-земледельцев, которым новая взлетная полоса должна была принести солидный куш. Но расширение аэропорта Марко Поло остановилось на участке соседей, и Вианелли взялись за разведение домашней птицы, которую отвозили по утрам на рынок Риальто. Когда Мартина вышла замуж за Сальваторе, он продолжал разводить и продавать птицу. У них родился мальчик, потом еще один, они обожали обоих. Компальто похож на все деревни, стоящие на дороге в аэропорт, то есть ни на что не похож, да еще и с автострадой посредине, но им было хорошо. Несчастье настигло их, когда они узнали, что оба их мальчика страдают редким генетическим заболеванием. Фармацевтические лаборатории не занимаются дорогостоящими исследованиями и поиском лекарств ради какой-то тысячи больных, которых можно насчитать по всему миру. Разумеется, это были слова Альвизе, уточнил он, как будто я была такой же дурой, как и его свидетельница, но при умелом подходе подобные замечания вызывают на откровенность, и он без устали выражал свое сочувствие чете Вианелли, чья жизнь походила на сахар все меньше и меньше. Мальчики умерли с разницей в два года после десяти лет страшных мучений. Потом птицеферма Сальваторе пала жертвой всеобщего страха перед птичьим гриппом. Он возвращался из города с непроданными тушками, оставляя их кучами гнить во дворе. Этот удар судьбы сказался на его здоровье. Последние три года он считал себя жертвой преследований, стал мстительным и подозрительным. Потом он попал в сумасшедший дом по заявлению соседей (тех самых, что разбогатели благодаря аэропорту), которые пожаловались, что он стреляет из карабина по самолетам. Выйдя из больницы, он целыми днями сидел в доме у окна, бормоча что-то себе под нос, а Мартина стала еще больше работать сверхурочно, чтобы хоть немного увеличить их скромные доходы. Короче говоря, жизнь была не сахар. Они разделили дом на две квартиры, сами заняли ту, что поменьше, а большую сдали симпатичной молдавской паре. Жена работала уборщицей в «Марко Поло», где Мартина с ней и познакомилась, муж был поваром в «Рэдиссоне», том самом отеле, где мы иногда встречаемся с Джакомо, подумала я, ничего не сказав брату. Супруги работали день и ночь, посылая деньги в Кишинев, где у них оставались дети. Люди они были вполне приличные, но Сальваторе со своей манией преследования постоянно нарывался с ними на ссору. Отношения обострились, когда молдаванин ушел из «Рэдиссона», чтобы открыть собственное дело по изготовлению блюд на заказ и организации банкетов по случаю свадеб, крестин, первого причастия, похорон и прочих торжеств. Они принялись вместе с женой готовить прямо в доме, поставили во дворе грузовичок-рефрижератор, завезли продукты, материалы. Сальваторе ринулся в бой, стал кричать, что они задумали присвоить себе весь дом, и все в таком духе, но эти молдаване, Нина и Иоган Эрранте, на скандал не пошли. Правда, три месяца спустя они все же утратили невозмутимость, когда Сальваторе продырявил из карабина их рефрижератор, сделав его совершенно непригодным для использования. С того дня ссоры больше не прекращались, к великому огорчению Мартины, которая с этими Эрранте очень даже ладила. Так обстояли дела на день убийства, когда она отправилась на работу к себе в энотеку. У нее очень трудная неделя, скользящий график, сплошная беготня, и, если комиссар закончил с вопросами, ей в пять утра снова надо на работу. В середине того дня Эрранте отвезли ее в аэропорт на недавно купленном подержанном грузовичке. Им было по пути, они ехали в дом престарелых, это в Марконе, у самой автострады, где они устраивали праздник в честь местного святого. У всех было хорошее настроение — из-за воздуха, который пах совсем по-весеннему, и из-за банкета, который должен был помочь Эрранте выпутаться из нужды, потому что если бы все прошло хорошо, то все праздники, организуемые в домах престарелых социальными службами региона, остались бы за ними. Если бы только они знали, что никогда уже не увидят Сальваторе живым, они не шутили бы там, в грузовичке, не рассказывали бы анекдотов, завершила свой рассказ Мартина, громко сморкаясь в платок. Вот оно, несчастье, как вопьется в тебя всеми зубами, так уже и не отдерешь — хуже цепной собаки.

Сидя на моей постели, брат упивался успехом. Его творение не было еще закончено, но, чтобы я уже сейчас могла оценить его изысканный декор, он наложил несколько светлых мазков, призванных оттенить весь мрак этой жизни с несчастным мужем, становившийся с каждым днем все непрогляднее. В этом деле все было мелким и жалким: банкеты, деревеньки, грузовичок, мечты о будущем. Только разочарования были большими. Восемьдесят убийств из ста происходят на семейной почве, и эта обшарпанная ферма с мрачным прудом, где за закрытыми дверями жили две семьи с карабином и сумасшедшим стрелком, стала прекрасным местом для подтверждения этой статистики.

В стороне от нашей идеальной Венеции, закаменевшей в своем мраморном великолепии, закосневшей под лаком своей живописи, существовала и другая Венеция, там, на материке, изуродованном транспортными развязками и гипермаркетами, где гнули спину те, кто всю жизнь вынужден мотаться туда-сюда, из дому на работу и обратно, кто встает до зари и возвращается лишь ночью — на вапоретто, на автобусе, на электричке. Мартина и Сальваторе Вианелли, Нина и Иоган Эрранте были из их числа, из тех, кто вечно в проигрыше, и на пути туда, и на пути обратно, кто не может остановиться, разве что по причине аварии, разбитой вдребезги жизни. Оставалось распутать драму, допросить молдавскую пару по их возвращении из дома престарелых.

В предполагаемое время убийства жена зарезанного была на работе, под постоянным наблюдением хозяина, который, я уверена, зорко следил за тем, чтобы она не простаивала. Так что главными претендентами на звание убийцы оставались только Нина или Иоган. Карабинер, слишком честный, чтобы заподозрить их в намерении сбежать, хотел их дождаться, комиссар же тем временем восстановил события в мельчайших подробностях, мастерски высекая свое «Убийство на берегу пруда», несмотря на всю скудость имевшегося в его распоряжении материала. Сидя вместе с Мартиной за кухонным столом на ферме, Альвизе, основываясь на предварительном заключении патологоанатома, рассчитал, что смерть могла произойти около трех часов. На месте молдаван комиссар Кампана поспешил бы покинуть страну через словенскую границу, в районе Удине или Триеста, который ближе к Хорватии. Вроде бы пора было объявлять розыск и по-быстрому взять грузовичок, засечь который было тем более просто, что на боку у него красовалась ярко-красная надпись «Errante Catering»[54]. Если его версия верна, эти бедняги, убийцы по недомыслию, бежали сейчас от своей погубленной жизни, от себя самих.

Альвизе зевнул — из чистого кокетства, ожидая, что я начну расспрашивать его, требуя продолжения, что я и сделала, умилившись его нескрываемому желанию произвести на меня впечатление. Каким же он все-таки может иногда быть милым, мой братец! Я ограничилась тем, что расцеловала его в обе щеки, потому что он терпеть не может, когда я называю его милым, воспринимая это как оскорбление.

Как он и думал, грузовичок был обнаружен перед тратторией в Гориции, пограничном селении, словенская часть которого называется уже Нова-Гóрица. При аресте Нина и Иоган не оказали никакого сопротивления, пожелав только расплатиться по счету. Их привезли под вой сирен к месту преступления, где Иоган признался в убийстве, совершенном в припадке ярости, взяв все на себя. Сейчас оба сидят в камере, а Альвизе завтра с утра примется за расследование.

Ему надо поспать пару часиков, пробормотал брат, как будто мне спать было не надо: конечно, разве от лекций и плафонов устают? Альвизе был доволен своим творением, но не так, как ему того хотелось бы. В глазах этого молдаванина, сказал он, расстегивая рубашку, был какой-то безумный огонек, а в его признаниях слышалась бравада, вызов, и это насторожило комиссара. Возможно, конечно, что муж взял все на себя, чтобы выгородить жену. Надо ждать результатов анализов проб, взятых в грузовичке, куда, по словам Иогана, он спрятал нож, которым перерезал горло Сальваторе Вианелли. Это был кухонный нож из футляра, который он всегда возил с собой на банкеты, свадьбы, крестины и похороны. Из этого следует вывод, что, когда на тебя нападает злоба, лучше держаться подальше от кухни, усмехнулся брат, раздеваясь. Я возразила, что в случае необходимости с успехом могу воспользоваться и своим ночником: он бронзовый, тяжелый и прекрасно подойдет, чтобы размозжить ему череп, если он и дальше будет вертеться передо мной нагишом. На что Альвизе обозвал меня ханжой, старой девой и сказал, что это извращение — видеть мужчину в младшем брате, с которым ты играла вместе в ванне, после чего мы заснули обнявшись — как раньше.

Эта ночь — ночь из далекого детства, такая странная, словно время повернуло вспять и я снова превратилась в давно позабытую сияющую девчушку, — подействовала на меня так умиротворяюще, что я даже не подумала возражать, когда на следующий вечер брат пришел ко мне с пижамой, туалетными принадлежностями и бутылкой сливовицы. Ему так трудно было начать тяжелый разговор с Кьярой, что, вернувшись из комиссариата, он зашел к себе в бельэтаж, только чтобы собрать вещички. Он попросил Игоря принести ко мне в антресоль Виви, дал Борису денег — даже больше, чем надо, — чтобы тот купил в «Левантийском Востоке» на площади Фрари «весенних рулетиков», после чего комиссар Кампана с заразительной радостью погрузился вместе со своими дядюшками, сестрой и младенцем в атмосферу вечного детства, которую всегда так беспощадно критиковал. С нашей стороны это была настоящая, осязаемая поддержка бедному Альвизе, которому после изнурительного дня, проведенного в кабинете без окон, с видеокамерой и убийцей, так душераздирающе улыбавшимся этой камере, как будто он участвовал в ток-шоу «Окончательный приговор», не к кому было пойти.

Иоган Эрранте был на пределе уже несколько недель. Его предприятие, подкошенное кризисом, могло выжить только при условии заключения этого контракта на обслуживание домов престарелых, Сальваторе то и дело выскакивал с требованиями погасить какие-то мифические задолженности за квартиру, Молдавия все больше погрязала в разрухе. А самое главное — унизительное сознание того, что ты ничего не можешь сделать для своих, тех, кто остался там, дома. Каждое утро, когда Нина улыбалась ему, стараясь скрыть свое разочарование, а может, отвращение, у него разрывалось сердце.

Чувство унижения — это был злой гений Иогана, его вечная пытка. Чего он только не делал, чтобы справиться с ним, но с самой его нищенской юности оно постоянно портило ему жизнь.

Альвизе ожидал услышать знакомую песню о тяжелом детстве, которую обычно затягивают, по подсказке адвокатов, закоренелые преступники. Но молдаванин был не из тех рецидивистов, что шпарят вам наизусть, как Библию, список смягчающих обстоятельств, как будто разминаясь перед судом на комиссаре. Наоборот, Эрранте откровенно рассказал о снедавшем его невыносимом чувстве унижения, чтобы показать, насколько измучило его это чудовище, которое то и дело требовало пищи: в виде либо какой-нибудь безумной выходки, либо, как в этот раз, убийства. Его словоохотливость насторожила комиссара, усмотревшего в ней признаки психического расстройства, мысль о котором посетила его еще накануне. Этот Иоган давно уже ходил по краю пропасти, и в день убийства квартирный хозяин своими бреднями столкнул его вниз.

В тот день, приехав в дом престарелых в Маркой, Иоган обнаружил, что забыл на ферме фаянсовые фигурки, которыми собирался украсить торт, с тем чтобы старики могли потом забрать их себе, что было крайне важно для успеха всего праздника. Директор напустился на него с упреками, обвиняя в нерадивости и рассеянности, и пригрозил погубить его репутацию (как будто у него была репутация!), ославив его перед другими возможными клиентами, и Иоган почувствовал, что сидевшее в нем чудовище проголодалось. Случившееся недоразумение ставило под удар всю его банкетно-богадельную будущность. Иогану не оставалось ничего другого, как вскочить в грузовичок, слетать на ферму, забрать эти чертовы фигурки «made in China» и пулей вернуться обратно. Что он и сделал бы, конечно, если бы посреди двора не увидел Сальваторе с нацеленным в небо карабином. Вместо обычного бесцветного «здравствуй» хозяин набросился на жильца с руганью, стал орать и плеваться, вымещая на нем свою вселенскую злобу. Когда он обозвал его жалким иммигрантишкой, посмеялся над его акцентом и предрек скорое разорение, Иоган вдруг почувствовал, как внутри у пего поднимается буря протеста против собственной невезучести. Возможно, ему удалось бы справиться с собой, но Сальваторе направил карабин на его грузовичок, купленный после того, как тот же Сальваторе погубил предыдущий, и за который он выплачивал кредит банку и проценты, а еще по векселям каждый месяц, и так еще много лет. А без него, без этого грузовичка, никого «Errante Catering» не будет, ничего не будет — конец. И тут на Иогана снизошел странный покой, он залез в грузовик, выбрал в футляре самый большой нож и вышел во двор, где Сальваторе брызгал слюной, изрыгая ругательства. Не задумываясь над тем, что он делает, Иоган пошел прямо на Сальваторе, обошел его, обхватил левой рукой, а правой, той, в которой был нож, заставил замолчать. Несмотря на карабин, на торчащие в стороны локти, перерезать горло оказалось очень просто, удивительно просто. Руки Сальваторе опустились, он выронил карабин, а потом, как в замедленной съемке, сполз вниз и уткнулся лицом в землю. Наконец-то он перестал его унижать, и все было бы хорошо, тихо и мирно, если бы не кровь. Она все била и била неиссякаемой струей из перерезанной шеи, и Эрранте понял, что дело плохо. Он сбросил тело в пруд и утрамбовал землю, чтобы скрыть кровь и следы. В его работе гигиена — первое дело. Он продезинфицировал нож, протер лицо и руки специальным чистящим средством, которым пользовался на кухне, сменил брюки и свитер. Наводить чистоту — это он всегда любил. После этого тем же ножом он проделал то, ради чего приехал, — вскрыл пакет с фигурками. Сорок три нужные ему статуэтки он положил вместе с выпачканной кровью одеждой рядом с собой, на переднее сиденье целого и невредимого грузовичка, который точно был бы продырявлен этим Сальваторе, как и предыдущий, оставь он его в живых. Тут либо он, либо Сальваторе, неправедный выстрел из карабина против праведного удара ножом. Любой на его месте поступил бы так же. Он тронулся и поехал по направлению к Маркону, где его ждала Нина. На стоянке для отдыха в Фаваро выбросил в урну одежду, затем въехал на развязку автомагистрали и вскоре влился в общий поток. Вместе с Ниной они роздали фигурки, лишь чуть-чуть задержав отбой. При этом Иоган испытывал особое удовлетворение, ведь он оказался таким добросовестным, что даже убил человека, чтобы эти старики получили обещанных им кошечек, собачек и птичек. Только потом, когда они убрали посуду и сложили столы, он рассказал жене о том, что произошло на ферме. Он не собирался этого делать, но за пятнадцать лет совместной жизни ни разу ничего не скрыл от нее. Она заплакала, слезы сверкающими бриллиантами катились по ее красивому неподвижному лицу. Комиссар должен узнать, что Нина была самой красивой девушкой Кишинева и что с самой их свадьбы Иоган страшно боялся, что ему не удастся сделать счастливой эту прекрасную женщину, которая могла бы найти себе в мужья кого-то и получше, а выбрала, к их общему несчастью, именно его. До того, как он ей признался, до того, как она заплакала, он решил, что вернется на ферму, как они возвращались каждый вечер, и сделает вид, что удивлен и расстроен гибелью хозяина. Но Нина сказала, что полицейские отлично умеют проверять, чем человек был занят, особенно если этот человек иммигрант, пусть даже у него в порядке все документы. Они узнают про забытые фигурки, про то, что он уезжал, про стычку с директором богадельни. Когда станет известно, что Иоган заезжал домой, его арестуют, и доказывай им потом, что он не убийца, что все случилось из-за этих фигурок, из-за карабина, из-за кредита на грузовичок, — все равно его посадят в тюрьму.

Они собрали свои вещи и поехали к границе чтобы уехать из страны, отгородиться Словенией, Хорватией и Румынией от своего краха и начать новую жизнь, новое дело в Молдавии, в Тирасполе или Рыбнице, где их никто не знал. В Гориции они остановились перед тратторией — сами не зная зачем, возможно, потому, что им стало страшно: что с ними станет, когда они пересекут границу? В общем-то, Иоган не слишком расстроился, когда его арестовали. Впервые в жизни ему нечего больше было бояться. Его беспокоила только Нина, которая в этой истории была совершенно ни при чем. Может, ей удастся вернуться на родину, заняться детьми, завести свое дело, какое-нибудь «Nina Catering», если банк и полиция отдадут ей грузовичок-рефрижератор? Может быть, взамен на его чистосердечную помощь следствию комиссар сможет ей помочь? Футляр и нож Иоган засунул за сиденья, в глубине передвижной кухни, которую смастерил своими руками. Зря он выбросил одежду, теперь-то ее, наверно, уже увез мусоровоз. Но комиссар должен поверить ему на слово. Иоган Эрранте убил, потому что так было надо. У него никогда ничего не получалось, а вот тут получилось. Наконец-то ему есть чем гордиться — в некотором смысле.

Виви проснулся и, пользуясь тоталитарной властью, которой обладают все младенцы, сразу же превратил комиссара полиции в заботливого папашу, чем в свою очередь воспользовались мы, чтобы заключить, что убийство, совершенное Эрранте, было никаким не произведением искусства, а всего лишь ответом на целую лавину совершенно безнадежных обстоятельств. Бедность этого декора никак не вязалась с убийством Волси-Бёрнса. Связывал оба дела только нож, но нож есть на кухне у каждого.

Брат снова принял непроницаемый вид хранителя государственной тайны. Мы что, за новичка его держим, сравнивая пруд Кампальто и канал Сан-Агостино? Дело Эрранте только начинается, даже если на убийстве Вианелли можно поставить точку. Целая команда полицейских перерыла горы мусора на свалке, где разгружаются мусоровозы с автострады, и откопала там свитер и брюки Эрранте с пятнами крови и генетическим кодом убитого. Орудие же убийства, наоборот, было так отдраено, что не несло на себе никаких следов. Однако, имея признательные показания обвиняемого, прокурор, ослепленный гением комиссара Кампаны, закрыл дело, не успев его открыть.

Больше Альвизе нам ничего говорить не будет, потому что у нас просто мания соваться куда не надо.

Мы знаем, что у Альвизе есть слабое место: ему обязательно нужны потрясенные слушатели. Настал момент изображать на лице смесь расстройства, раскаяния и любопытства, то есть принимать выражение, которым художники обычно наделяют святых, с нетерпением ожидающих, что же им скажет Господь. У нас дома столько таких картин, что скопировать это выражение получится даже у Игоря. Мы стали умолять Альвизе довериться ученикам, и Господь не замедлил заговорить снова.

Едва приехав на ферму, комиссар отмел всякую возможность связи этого дела с убийством на канале Сан-Агостино. Как правильно заметили наши хитрецы-близнецы, тут ничего не сходилось, и Альвизе, сняв показания с Эрранте, уже собирался вернуться к себе, вернее, ко мне домой, испытывая слабое удовлетворение оттого, что на раскрытие этого дела ему понадобилось не больше времени, чем на составление протокола. Исключительно ради соблюдения всех формальностей процедуры, не столько осознанно, сколько просто чтобы подвести черту, раз уж имелось сходство в способе и орудии убийства, он спросил молдаванина, не говорит ли ему о чем-нибудь имя Волси-Бёрнс.

Тот, которого нашли убитым в канале в ноябре? Конечно говорит, потому что это он его и убил.

Альвизе чуть не упал со стула. Он понял, что Иоган Эрранте — самый настоящий псих из тех, кто обвиняет себя в преступлениях, которых не совершали. Учитывая горы проблем, свалившихся на комиссара, это был шанс. Он напал на одного из тех фантазеров, которые, раз сознавшись в своем проступке, признаются затем в чем угодно в безумной надежде задобрить следствие, а может быть, принимая себя за Иисуса, взвалившего себе на плечи все грехи мира. Кто знает, что делается в мозгах у сумасшедшего? Этот, например, так беспокоился о своей Нине, что решил взять на себя все убийства региона, чтобы только ее оставили в покое.

Но машина была запущена, видеокамера работала, а Альвизе, несмотря на убежденность в том, что пути Эрранте и Волси-Бёрнса никак не могли пересечься, был слишком честен, чтобы притвориться, будто ничего не слышал, прервать запись и закрыть дело. Такой допрос требует особой деликатности, виртуозного мастерства. В вопросах не должно содержаться ничего такого, чем кандидат на звание серийного убийцы мог бы воспользоваться в своих ответах. Альвизе ограничился тем, что предложил Иогану рассказать все, начиная с его якобы встречи с Волси-Бёрнсом и до его смерти, единственного доказанного факта в этой цепи неясностей.

Признательные показания начались плохо, Иоган Эрранте сказал, что ему особенно нечего рассказывать. Он встретился с этим англичанином в Венеции, в кафе. Случайно? Как это случайно? Комиссар что, принимает своего обвиняемого за идиота? Волси-Бёрнс собирался устроить коктейль в честь дня своего рождения, такой простенький, недорогой приемчик, как раз в духе заведения Эрранте, которому он и позвонил по рекомендации одного албанца, пользовавшегося иногда его услугами. А как звали этого албанца? Он забыл фамилию, но это тот самый, которого подозревали в убийстве англичанина, а потом в газетах написали, что его отпустили на свободу. А какие именно услуги он ему предоставлял? Доставлял по телефонному звонку готовые блюда на одну виллу неподалеку от Тревизо. Албанец сам забирал их из грузовичка. Богачи не любят пускать таких, как он, к себе домой. Эрранте так ни разу и не увидел, что находилось внутри этого красивого дома. А откуда клиент узнал номер его телефона? Через одну очень любезную даму из социальной службы, ту самую, которая устроила Эрранте заказ на банкеты в домах престарелых. В самом начале, когда Эрранте только создавал свое предприятие, он развозил рекламные листовки по мэриям и разным учреждениям, и эта дама заинтересовалась его низкими, очень низкими, даже слишком низкими ценами. Как эта дама познакомилась с албанцем, Эрранте не знал, но они были знакомы, а тот был знаком с тем, другим, господином, с англичанином. Вот так они тогда и встретились в том баре, название он забыл, в Венеции. Они договорились о цене, совершенно нищенской, и Эрранте выпросил маленький аванс — на закупку необходимых принадлежностей. Основной расчет клиент отложил до следующей встречи, которая приняла такой неприятный оборот: Эрранте зарезал его, погрузил в гондолу и сбросил в канал. Что еще нужно от него комиссару? Этого человека убил он, ему мало?

Когда? В тот самый вечер, когда его выудили, черт возьми! Какой это был день? Число он не помнит, но все же было в газетах, даже название канала. У Эрранте нет гондолы. Зачем она ему нужна в Кампальто? Он отвязал лодку у набережной и пустил ее по течению, потому что ни один дурак не оставит в лодке весла, уж комиссар должен был бы это знать. Зачем он бросил труп в воду? Чтобы убрать за собой. Хороший повар не оставит мертвеца валиться на улице в луже крови, как не оставит очистки в раковине. Как выглядела жертва, он тоже не запомнил. Как богач. Комиссар ведь заметил, что у Иогана неважная память. Он и фигурки для богадельни забыл. А обстоятельства убийства Сальваторе он изложил с такими подробностями, потому что они еще не выветрились у него из головы. А так, с этой работой, со всеми этими заботами, он с трудом может вспомнить, о чем думал, что делал два дня назад. Что он сделал с орудием убийства? А, это просто! Конечно же это был нож. Из того же футляра. В тот вечер, когда они должны были встретиться во второй раз, в вечер убийства, Эрранте шел из ресторана под названием «У кого-то» или «У чего-то», куда его пригласили на один вечер как дополнительную рабочую силу. Потому что он и по ресторанам развез листовки, предлагая себя в качестве поденного работника, ну, это из-за кредита и вообще. Все повара пользуются только своими ножами, это дело чести. Комиссар может поинтересоваться у хозяина того ресторана, Джино, — так хозяина зовут, не ресторан, — а заодно и спросить, работал ли он у него тогда, в тот вечер, в ноябре, числа он не помнит.

Оставалось найти мотив. Почему Эрранте зарезал Волси-Бёрнса, когда тот собирался дать ему работу? Потому что тот его унизил, разве не ясно? Когда англичанин заплатил ему аванс, он сначала долго торговался, спорил. За какой-то торт, три сэндвича и просекко он хотел получить скидку. Ну, тут Эрранте еще готов был его понять, хотя его уже достало вкалывать за гроши. Но тот со смехом добавил, что при одном взгляде на Эрранте видно, что он не метрдотель в белых перчатках. У него хотя бы есть темный костюм и галстук-бабочка? Тут-то Иоган и завелся — от его мерзкого голоса, от его придирок: он, видите ли, и выглядит не так, и манеры у него не те. Ну и вот, ему надо было успокоиться, а иначе — никак. Было поздно, на улице — никого, он вынул свой нож и — раз! У хорошего повара ножи всегда наточены. Этого он тоже заткнул одним движением. Он усадил его в углубление какого-то дворика — таких мест полно в Венеции, — а сам пошел искать гондолу, потом дотащил его до лодки и сбросил в воду — раз-два! Ему даже не пришлось смывать кровь с земли, потому что шел дождь. Он прошелся до Пьяццале-Рома, чтобы дождь смыл пятна с его одежды, забрал в гараже свой грузовичок и вернулся в Кампальто. Как и в случае с Сальваторе, все произошло из-за голодного чудовища, которое сидит у него внутри, это оно заставило его схватиться за нож. Комиссар теперь знает, что ему не справиться со своим демоном.

Альвизе понимал, что Эрранте выдает ему обрывки почерпнутых из газет фактов, детали же, которые следствие держало в секрете, не были ему известны. Молдаванин ничего не знал ни о часах, ни о запонках, ни о кольцах, ни о белой рубашке без единого пятна крови, ни о бумажнике, ни о плаще Волси-Бёрнса. Чтобы убедиться в своей правоте, комиссар поинтересовался, что тот сделал с пальто на меховой подкладке, которое было на убитом. Теперь, когда комиссар сказал о нем, Эрранте и сам вспомнил, что ведь и правда было такое пальто. Вот ведь как, ему только стоит немного помочь, и он все вспомнит. Пальто было все в крови, и он выбросил его в урну, точно так же как выбросил на стоянке в Фаваро свой свитер и брюки.

Не было никакой шубы, никогда не было. Но несмотря на явное безумие этого бедняги, на провалы в памяти, Альвизе не мог просто так взять и исключить правдивость его признаний. Существовала процедура, опять же видеокамера. А главное, была какая-то вилла неподалеку от Тревизо, может быть, вилла Корво, и насмешки Волси-Бёрнса, о которых Эрранте так достоверно рассказывал. Заранее боясь ответа, который мог последовать на его вопрос, комиссар спросил молдаванина, не забыл ли тот еще чего-нибудь, например как он убил человека прошлым летом.

Где же была голова у этого бедняги Иогана? Конечно, он совершенно позабыл про человека, которого убил прошлым летом. Комиссар имеет в виду того самого, которого нашли в Лагуне, на Фондамента-Нуове? Он еще весь был изрезан вапоретто и объеден крабами и чайками? Эрранте читал в газетах, гораздо позже, что никто так и не узнал, кто он такой. Он тоже не знает. Он встретил его на набережной, на берегу Лагуны. Тот был пьян в стельку и обозвал его — просто так, по пьяни, без причины. Дело дошло до рукопашной, а потом, как с теми двумя, нож, кровь, вода и покой, покой, покой. В тот вечер футляр с ножами опять был при нем, потому что он шел из театра, где устраивал праздник — тарелки-стаканчики из картона — для одной престарелой актрисы, на которую люди шли смотреть, как на монумент. Пока он все убрал, было уже поздно, на набережной никого, не считая этого пьяницы. На этот раз с кровью оказалось сложнее. Не на убитом — тот свалился в Лагуну. Иоган сам был весь заляпан кровью. Он потратил кучу времени, пробираясь по пешеходному мостику, который взбирается на стену Арсенала, после Челестии, на уровне Внутренней гавани. Там уж точно никого не бывает. Присев на корточки, он разделся прямо на мосту, прополоскал в воде брюки и рубашку поло, надел на себя мокрыми и через весь город отправился к Пьяццале-Рома, куда пришел почти сухой — такая стояла жара. В гараже он забрал свой грузовичок, тот, старый, еще не продырявленный, и вернулся в Кампальто.

Альвизе провел ладонями по лицу. А может быть, у Иогана Эрранте есть еще что добавить? Он ничего не забыл? Может, есть еще убийство, в котором он хочет признаться? Повар смотрел на него в возмущении. Что же это такое? Его что, принимают за вруна, за убийцу?

О мертвеце из розового домика, которым занималась полиция Местре, Альвизе говорить не стал. Это было не его расследование, и он не собирался облегчать жизнь коллеге, которого ему пришлось упрашивать, чтобы тот показал ему труп. Ну, что еще? Он дал Иогану Эрранте подписать показания по трупу в пруду, а остальные отложил до поры до времени: надо было проверить кое-что из его путаных признаний. На повестке дня оставались безымянный ресторан в окрестностях канала Сан-Агостино, театр на Фондамента-Нуове, дама из социальной службы и все тот же распрекрасный Энвер, который, возможно, и заказывал доставку готовых блюд на виллу Корво. Возможно, да, а возможно, и нет. Возможно, Эрранте имел дело с другим албанцем и ездил на другую виллу. Возможно, он только приписал Волси-Бёрнсу оскорбления, которым его подвергали другие клиенты, — с его-то мнительностью. А возможно, медленно проговорил комиссар, как будто каждое слово из него тащили клещами, он сказал правду, правду, которая звучит как ложь, правду, которой мой брат не мог решиться поверить.

Обладая, в отличие от своего подозреваемого, потрясающей памятью на факты, Альвизе вспомнил, как любящий муж утверждал, что никогда ничего не скрывал от своей красавицы Нины. Интересно, рассказывал он ей о своих подвигах прошлым летом и в ноябре, как рассказал обо всем тем вечером, после истории с прудом? Эрранте забыл, он вообще не помнит больше ничего, сверх того, что уже рассказал. Это было так давно. Даже последнее убийство с прудом уже подернулось жижей забвения. А теперь он валится с ног от усталости. И хочет выразить комиссару особую благодарность за то, что тот его не оскорблял и не унижал. Он такой симпатичный, такой добрый на вид, может быть, он отправит его сразу в тюрьму, чтобы он мог спокойно отдохнуть, не думая больше ни об «Errante Catering», ни о выплатах за грузовичок, ни о банковском кредите? Если подумать, так все к лучшему. Признавшись в этих убийствах, он освободил от себя Нину и детей: в конце концов, это лучшее, что он смог для них сделать за всю свою жизнь. Он рад.

Иоган отправился обратно в камеру, а Альвизе пошел пешком домой, в палаццо Кампана, оба одинаково измотанные, связанные друг с другом той особой взаимной порукой, которая плетется, слово за слово, между следователем и подозреваемым, когда оба прекрасно понимают мотивы, толкающие человека на убийство себе подобного. И дело тут не в стокгольмском синдроме, а в венецианской скученности — в отличительной особенности нашего города, где повар из Кампальто, разъезжающий на грузовичке по окрестным деревням, может пересечься с албанским авантюристом на вилле темного махинатора, а возможно, и с богатым лондонским туристом на берегу канала, чтобы затем связаться вместе с ними в один тугой узел и застрять в глотке комиссара полиции. Он уже ничуть не удивился бы, если бы мы с дядюшками заявили ему, что Эрранте — наш лучший друг, пошутил брат. Если уж на то пошло, у Бориса с Волси-Бёрнсом отношения тоже были не самые лучшие. Так что, если кто-то еще хочет сознаться в убийстве, теперь самое время. Альвизе и сам, может быть, схватился бы за кухонный нож и зарезал бы Кьяру, если бы жил в таких же условиях, как этот молдаванин, не имея возможности укрыться от невзгод у себя дома, рядом со своим ребенком, рядом с семьей. В такие вечера, как, например, сегодня, ему приятно осознавать, что мы, со всеми нашими странностями, способны все же понять одинокого следователя, который, отправив за решетку настоящего убийцу, всем сердцем желает, чтобы тот оказался невиновным.

Виви уснул. Чего бы ему хотелось, шепнул брат, так это лечь спать всем вместе, в теплом гнездышке, с младенцем под боком, — как дети, и чтобы в мире не было ни убийств, ни Кьяры, ни Эрранте — ничего плохого.

Игорь с Борисом притащили сверху свои циновки. Мы же с Альвизе и Виви юркнули под бархатное покрывало и закрыли глаза, объятые, словно водами, мягкой тишиной.

И Венеция всю ночь нашептывала нам на ухо, что, каким бы ни было завтра, дождливым или солнечным, хорошим или плохим, оно будет.

10

«ГАДЗЕТТИНО»

«Гадзеттино» и «Нуова Венеция» разошлись в несколько секунд, объявил мне Микеле в тот день, когда в газетах появилась снятая на мобильник фотография Иогана Эрранте в наручниках, садившегося в лодку, перед тем как отправиться из здания суда в тюрьму. Киоскер стиснул мне обе руки, как будто это я обеспечила ему рекордную продажу местных ежедневных газет.

Альвизе уже неделю ночевал в антресоли, и в то утро мы с дядюшками отправились за пропитанием, толкая перед собой, словно двойной символ материнства, коляску Виви и хозяйственную тележку, стоявшие обычно на приколе в андроне. Было ясно, что брат постепенно переселяется ко мне, и мы решили, что небольшая пирушка должна помочь ему осознать, что он стоит на пороге развода.

В Венеции никто не приходит в ужас от обнаруженной утром новой трещины в стене, так и в жизненных проблемах — мы предпочитаем пускать их решение на самотек. На крушение семейной жизни Альвизе мы смотрели с такой же точки зрения: как на неизбежный итог длительного процесса растрескивания красочного слоя, явившийся, в свою очередь, неизбежным следствием превратностей венецианской жизни.

Итак, теперь мой брат жил в антресоли. Нас троих, Игоря, Бориса и меня, едва хватало, чтобы ублажать этого султана, когда он без сил возвращался с работы. По мере наших сил заменяя гарем, мы вертелись, поднося ему то его кампари, то его витамины, то его фриульские тапочки, то его младенца — чистенького и надушенного, то его любимое ризотто. Смущенные такой необычной ситуацией, поместившей нас вдруг в гущу семейной жизни, мы изо всех сил старались воспроизвести идеальную картину в духе Пьетро Лонги: «Альвизе Кампана и его близкие в лоне добродетели». Благородный муж восседает в кресле в кругу родных. На столе — вино, рубиновый или янтарный цвет которого подчеркивает белизну скатерти. Рядом, в позе наследника престола, — Виви, в белоснежных ползунках. Его наивный взгляд и круглая попка делают его олицетворением Добродетели. С каждым месяцем он все больше становится похож на Альвизе.

Работая над подобными жанровыми сценами, художники часто использовали в качестве моделей своих близких, и мы не видели ничего странного в том, что идеальную семью на нашем полотне изображают сестра, два дядюшки и ребенок-сирота. Что до потемневшей от времени благородной гостиной, то на самом деле она представляла собой неописуемый, восхитительный кавардак, где нам приходилось лавировать между пачками подгузников, банками сухого молока, гладильной доской, торчавшей среди стопок книг, и огромным миксером, который Игорь приобрел в телемагазине, чтобы готовить смеси для Виви и коктейли для своего племянника. Альвизе, который брюзжал не переставая днем и ночью, с того самого дня, как Иогану Эрранте было предъявлено официальное обвинение, радовался, что может предаваться этому занятию на собственной территории, не подвергаясь нападкам со стороны сварливой супруги.

С обвинением Иогана Эрранте в трех убийствах комиссар лишился сразу трех расследований и теперь утешался тем, что с утра до вечера как проклятый распутывал махинации профессора Корво, дело которого пухло по мере вытягивания показаний из Илоны Месснер, наполняясь новыми фактами, требующими новых проверок.

Каждое утро ни свет ни заря, получив из рук своего доморощенного гарема завтрак в постель и повозившись с младенцем, брат хватал «Гадзеттино» и громогласно объявлял, что идет в туалет — ни дать ни взять король, ожидающий одобрительного шепота придворных, столпившихся в Версале вокруг августейшего стульчака. После чего оттуда — каждое утро в одно и то же время — раздавался воинственный клич, своеобразный пролог к «Альвизиаде», героической поэме, незавершенность которой камнем лежала у него на сердце или еще где-то, вынуждая, помимо витаминов и отваров из лекарственных растений, принимать желудочные средства.

Эрранте непричастен к убийству Волси-Бёрнса, он готов был дать на отсечение что угодно — хоть руку, хоть голову. Но суд решил сделать из него идеального убийцу, а с Энвера Ийулшемта снять все подозрения. Что ж, пусть! Он умывает руки. Каждое утро в одно и то же время один из нас отвечал ему из-за двери, что отсеченную руку умыть трудно и что он должен прежде всего посмеяться над всем этим, ведь он живет в семье, где глупый смех — фамильная черта, как орлиный нос или пухлые губы, которыми кичатся сегодняшние Гримани и Марчелло, с гордостью показывая их на портретах дожей.

Сколько человек зарезал Иоган — одного, двух или трех, — это мало что изменит в дальнейшей судьбе этого бедняги, снова начинал комиссар. Благодаря сыночку моего Джакомо (на что я тут же кричала ему через закрытую дверь, что никакой Джакомо не мой), в его распоряжении будут все смягчающие обстоятельства, какие только возможны. Альвизе сам предоставил ему этого блестящего адвоката из сочувствия к Эрранте, чьи признания позволили ему с удвоенной силой приняться за дело Корво. Затем под рев сливного бачка он представал пред наши очи, заказывал меню ужина, быстро одевался и мчался вниз, на набережную, где его уже ждал служебный катер.

Ни дядюшки, ни я, ни Альвизе о Кьяре больше не думали. Я встретила ее как-то на лестнице, где она стала тут же жаловаться на мужа, на то, как трудно жить с человеком, который, никак не объяснив своего отсутствия, оставил ей вместо этого коротенькую записку, где запретил любые контакты с Микеле Корво. Вскинув голову и поджав губы, как королева-мать, она попросила передать Альвизе, что не будет ни разговаривать с ним, ни заниматься с ребенком, пока он не извинится. Этот ультиматум оказался как нельзя кстати, учитывая, что Альвизе и сам не имел ни малейшего желания вступать с ней в переговоры, а Игорь обожал возиться с Виви. Когда предъявляешь ультиматум, неплохо сначала убедиться, что тем, кому он предназначен, еще есть до тебя дело. Кьяра может сколько угодно жить в бельэтаже: в нашей антресольной жизни она на данный момент отсутствует. Может быть, все дело в этом современном убранстве, которое она попыталась противопоставить нашему обшарпанному прошлому? Неужели она верит, что в Венеции можно прожить без Венеции? Бедная Кьяра.

Мы же каждое утро предаемся тому, что она так ненавидит: врезаемся в гущу веков на Риальто, погружаемся в подлинный мир Каналетто[55], бродя среди прилавков под бежевыми тентами и лодок, пришедших с острова Сан-Эразмо, где находятся наши сельскохозяйственные угодья. В конце марта Риальто расцветает сиреневатой зеленью кастраоре, наших маленьких артишоков, бледной желтизной молодой спаржи из Бассано, опаловой голубизной моэке, местных крабов, которых ловят в период линьки и, сварив живьем, лакомятся их еще не затвердевшим панцирем.

Ранним утром в самом начале весны между палаццо Кампана и Риальто у колодцев собираются похожие на кошек пожилые дамы. Улица, прорезающая по прямой переплетение мелких улочек и садиков, всецело принадлежит владельцам древнейших торговых промыслов. Вот они — зеленщик, колбасник и сыроторговец в длинных белых фартуках, а рядом — ювелир, часовщик и парфюмер, передающие свое дело от отца к сыну. Шагая в болотных сапогах по «большой воде», дрожа под ледяными порывами боры, обливаясь потом в летний зной, эти торговцы больше любого меценатского фонда, больше архитектурных памятников и музеев способствуют непреходящей славе нашего города. Они царствуют на своем клочке тротуара, раскланиваются с постоянными покупателями и презирают туристов. В этих лавчонках, прочно укоренившихся в народной жизни, лучше говорить на местном диалекте, если хочешь, чтобы тебя обслужили как следует. Жизнь поблизости от Сан-Марко или в Дорсодуро — это почти подвиг. Можно подумать, что вместо свежего хлеба местные жители едят веера, маски или стеклянные безделушки. Обитатели нашего квартала ежедневно ходят покупать еду и готовят ее потом в настоящих кастрюлях. Мыс дядюшками не устаем восхищаться этими забавными причудами, вся прелесть которых состоит в их смешном анахронизме, и просто обожаем бродить по Риальто, среди груд всякой снеди, с жадностью вдыхая особое, наше, венецианское ощущение общности между абсолютно незнакомыми людьми, которых объединяет лишь эта улица, где они встречают друг друга с незапамятных времен.

В то утро заурядный обмен приветствиями по дороге от дома до Риальто превратился в настоящее чествование и прославление Альвизе: все из-за блестящего расследования, благодаря которому брат попал на страницы газет, осенив своим сиянием и своих близких. Тучи рассеялись, и нам казалось, будто вся Венеция радуется несчастью Эрранте, образцового обвиняемого, который, похоже, взял бы на себя и убийство Кеннеди, если бы ему было предъявлено такое обвинение.

Напрасно, сидя по утрам в туалете, брат громогласно заявлял о его невиновности: Иоган Эрранте предоставил достаточно материала, чтобы ему были инкриминированы убийства Волси-Бёрнса и первого утопленника, не говоря о том, которое он действительно совершил.

Дело о летнем трупе было закрыто в несколько часов, после того как сотрудники театра на Фондамента-Нуове подтвердили, что Иоган работал у них в тот вечер, когда их пожаловала своим визитом Валентина Кортезе — в тюрбане, с накладными ресницами, длинным мундштуком и спаниелем кинг-чарлз под мышкой. Останки мертвеца, съеденного крабами, не имели ни имени, ни возраста, ни родственников, которые могли бы оплакать его смерть и воззвать к справедливости. У него и лица-то не было, и вообще, выглядел он так призрачно, что дату его смерти удалось установить с погрешностью в две недели. Но убийца у него был, а больше никто ничего не хотел знать. По крайней мере, благодаря признанию Эрранте он обретал памятный конец, в ночь, когда великая дива, прославленная актриса, работавшая с Феллини, Антониони, Дзеффирелли, снимавшаяся у Жюля Дассена, Манкевича, Лоуз и, Трюффо, коснулась его своей славой, наполнив особым величием его скудный некролог.

При двух убийствах, уже имевшихся на счету у подозреваемого, который к тому же настаивал на том, что Волей Бёрнса зарезал тоже он, намерение суда копать глубже выглядело бы полным абсурдом. Если название кафе, где, по словам молдаванина, он познакомился с англичанином, по-прежнему оставалось тайной, то людям Альвизе хватило двух дней, чтобы, вооружившись жуткой полицейской фотографией Эрранте, отыскать Джино, хозяина «Аи Постали», ресторанчика, расположенного на набережной канала Марин, неподалеку от места преступления. Запись в его гроссбухе подтверждала, что в вечер убийства он прибегал к услугам Эрранте в качестве приходящего повара для обслуживания праздника прихожан одной церкви, которые тоже все его запомнили. Канал Марин впадает в канал Сан-Агостино, а причал, у которого было найдено тело, находится метрах в двухстах от «Постали», не больше. По берегам канала стояло множество лодок, принадлежавших жителям окрестных домов. В этом скромном квартале, где все друг друга знают, а воровства нет и в помине, лодки часто оставляются без присмотра с веслами внутри. Если тебе надо отвезти куда-то труп, нет ничего проще: отвязывай любую и плыви. Хозяин зашел в своей любезности так далеко, что опознал даже Волси-Бёрнса по фотографии, сделанной в морге. Этот человек ждал у стойки бара, пока Эрранте не закончит работать. Он запомнился Джино непривычной для «Постали» элегантностью, английским акцентом и грубостью — тоже непривычной. Милейший старина Эдди рявкнул на пирующих прихожан, как на собственную прислугу, требуя, чтобы они вели себя потише.

Вот так, легко и просто, Эрранте оказался виновным еще и в убийстве Волси-Бёрнса (но он и сам этого хотел), и все вздохнули с облегчением. Однако его прекрасная Нина оставалась под подпиской о невыезде, и, чтобы добиться для нее снисхождения, бедняга Иоган попытался навесить на себя еще одно убийство, несмотря на то что на момент его совершения он уже две недели находился в камере. Альвизе навестил его в тюрьме, чтобы прояснить его связи с Энвером и расспросить о вилле Корво, но так ничего и не смог вытянуть из этого несчастного, который требовал, чтобы ему приписали убийство восьмидесятилетней старушки, зарезанной из ревности собственным мужем, тоже восьмидесятилетним, при помощи кухонного ножа. Женоубийца попал в психушку, его жена — в морг, и никого в городе этот очередной факт «ножеубийства» не взволновал. Конечно, предположил комиссар, люди с пониманием отнеслись к старому маразматику, в сердцах схватившемуся за нож, потому что и сами способны на такое, а вот убийца Волси-Бёрнса, летнего мертвеца и Сальваторе Вианелли внушал им страх своим маниакальным стремлением запрятать труп в воду. Люди страшно не любят представлять себя такими непрезентабельными мертвецами, которых даже не поцелуешь, когда они будут лежать в обитом атласом гробу, что очень даже понятно, учитывая немыслимые цены на заказ похоронного катера и доставку гроба через всю Лагуну на кладбище Сан-Микеле, со смехом заключил брат.

Альвизе с насмешкой выслушивал хвалебные песни, которых удостоился благодаря всеобщему облегчению. Однако он съездил еще раз в Кампальто, где сидела взаперти несчастная Нина, вынужденная целыми днями смотреть в окно на место убийства, оплакивая вместе с Мартиной Вианелли свою разбитую вдребезги жизнь. Иоган, который, по его собственному утверждению, ничего не скрывал от своей Нины, действительно однажды летом рассказал ей, что подрался с каким-то пьяницей, но ни о ноже, ни о перерезанном горле речи не было. Что же до того английского господина, чье имя Нина Эрранте никак не могла выговорить, она вообще никогда о нем не слышала. Иоган никогда не убил бы того, кто пообещал дать ему работу. Нина расплакалась, Альвизе стал утешать ее, после чего удрал, еще больше укрепившись в уверенности, что Иоган Эрранте Волси-Бёрнса не убивал.

Но город держался за своего убийцу. Комиссар не собирался быть рассудительнее суда и догматичнее дожа. Не я ли говорила ему, что его расследование, закончит он его или нет, ничего не изменит в том, что предначертано судьбой? Накануне один венецианец из-за слишком громко включенного телевизора преспокойно выстрелил в своего соседа, чудом не убив его. А тем временем тело с железнодорожного полотна лежало в морге с номерком на большом пальце ноги, за неимением более точных сведений об убитом, ожидая результатов расследования коллеги из Местре, застрявшего на точке не менее мертвой, чем сам мертвец, сказал Альвизе, довольно улыбаясь.

Вконец измотанный, комиссар признавал, что, даже обладая сверхъестественными возможностями, он не мог бы разорваться на части и находиться везде одновременно. Ты отлавливаешь всякую сволочь в Венеции, а в это время в Неаполе идет обычная резня. Парни в тех краях горячие, и ты быстро научаешься не лезть в дела мафии. А потому, пусть настоящий убийца Волси-Бёрнса пополнил собой когорту преступников, расхаживающих на свободе, мой брат все умывал и перемывал руки. Иоган Эрранте во что бы то ни стало хочет быть виновным, и он не собирался лишать его такого удовольствия.

Единственный, кем он будет заниматься персонально, — это наглец Микеле Корво. И пока он не сможет поехать и арестовать его, пока у него не появится достаточно улик, чтобы засадить его пожизненно, он будет вставать чуть свет и с энергией, которой позавидовала бы атомная электростанция, работать, работать и работать, чтобы выжечь преступную сеть «Алисотрувена» на корню. И только тогда, не раньше, он подумает наконец об усыновлении Виви и о примирении с Кьярой. А пока, в ожидании этого дня — дня полного освобождения, он уходил заниматься своим расследованием, а мы отправлялись за продуктами к Риальто, не веря ни единому его слову и заранее предвкушая покои, который снизойдет на семью Кампана в полном составе в тот день, когда Корво будет арестован, Виви усыновлен, а Кьяра окончательно отставлена.

В то утро, когда в «Гадзеттино» появилась печальная фотография Эрранте в наручниках, все вокруг бросились обласкивать нашего младенца, как будто это он лично арестовал убийцу. Мы поспешили увезти его подальше от всеобщего ликования, рисковавшего перерасти в народные волнения, и, вернувшись бегом домой, рассказали о нашей прогулке комиссару.

А что нас не устраивает? Что венецианцы радуются обвинительному приговору, вынесенному человеку, который сам во всеуслышание заявлял о своей виновности? Что его печальная и противоречивая история не имеет ничего общего с художественно написанными сценами убийств, вызывающими у нас такое восхищение? Лучше нам было бы смириться с этим и отправляться на кухню к плите.

Это правда: с моим братом трудно ужиться. Но если бы мы с дядюшками искали легкой жизни, мы бы подыхали от скуки со всякими морозилками, автоправами, грилями и экономическими газетами, а не изощрялись бы, сочиняя семейную жизнь, каких не бывает. К счастью, с нами были безмятежность и добрая улыбка Игоря, который прямо-таки расцвел в своем новом амплуа домохозяйки и, бегая вприскочку босиком, в намотанном наподобие тоги индийском палантине, от камбалы к Виви и обратно, расточал на нас свою радость. Он уже поджарил молодых осьминожков, заправил их оливковым маслом с бальзамическим уксусом, и мы отдали им должное вместе с «Альвизе Кампана, выступавшим перед учениками», являя собой очередной шедевр Пьетро Лонги.

Признательные показания Иогана Эрранте сняли с Энвера все подозрения по делу Волси-Бёрнса. Обретя свободу, он тем не менее продолжал занимать оплачиваемый Корво люкс в отеле «Монако». Из чего комиссар сделал вывод, что наш профессор, обеспокоенный пропажей Илоны Месснер, покупал таким образом молчание албанца. Из соображений безопасности та уехала из Вероны, а куда — этого Альвизе не открыл бы даже под пыткой, даже нам. Получить у судьи разрешение на длительную охрану и квартиру для этой раскаявшейся грешницы было непросто, но исповедь Эрранте пролила на мельницу моего брата немало воды.

Как и хозяин «Аи Постали», Месснер опознала Эрранте по полицейской фотографии. Как-то на вилле Корво в Чендоне, куда она отвозила детей-нелегалов, вызволенных из суровых условий государственных приемников, она видела, как Энвер с Иоганом выгружали из грузовичка готовую еду, которую албанец относил в столовую, переоборудованную под своеобразный рефекторий. Как мы догадывались, Илона была очень падка на ласку, и Альвизе изливал на нее потоки доброжелательности. На этом месте своего рассказа брат подмигнул Борису с видом инструктора по плаванию, похваляющегося перед владельцем пляжа количеством покоренных курортниц. Его вульгарный жест возмутил даже Бориса, Игорь же прикрыл Виви глаза ладонью, желая уберечь его от столь недостойного зрелища, как родной отец, с гордостью рассказывающий о том, как он воспользовался слабостью несчастной обездоленной женщины.

Альвизе вздохнул. Если Илона Месснер обездоленная, то как тогда назвать ребятишек, из которых, можно побиться об заклад, она вместе с Корво и Энвером извлекала немалую выгоду? Комиссар допускал, что его подмигивание выглядело не слишком изысканно, но о какой изысканности может быть речь в обществе, где вращалась Илона? Следователь-виртуоз, забыв об отвращении, идет на непосредственный контакт с врагом, чтобы лучше понять его и поразить его же оружием, как раньше исследователи прививали себе микробы, бактерии и вирусы. Эти Корво могут покупать себе сколько угодно дворцов на Большом канале и исторических вилл, могут приглашать знаменитых архитекторов, чтобы те строили им стеклянные дома, все равно их естественной средой останется помойка. Ибо ты прах и в прах обратишься.

Игорь поднял брови, удивившись, что Альвизе вдруг занялся предсказаниями. Комиссар вышел из роли, а когда художник начинает путать кисти, тут-то и случаются всякие неприятности. Испорченную карму можно исправить, лишь действуя по наитию. Надо только предвидеть, что может произойти, когда на сцене появляется кухонный нож. Каждому свое: комиссару — разбираться в фактах, Игорю — в кармах. И пусть каждый делает что должно, это единственный способ не нарушить мировой порядок.

Спасаясь от этой пламенной речи, брат удалился па кухню, чтобы бросить живых моэке в кипящее масло и проследить за их гибелью. Доставив жареных крабов в бумажном кульке, как это делали когда-то уличные фритолини[56], он продолжил свой рассказ с того места, на котором остановился.

Далеко не все еще было ясно. Признания из Илоны Месснер приходилось вытягивать буквально по слову, а потом еще отчищать все это от грязи, подобно автомеханику, который возится с постоянно глохнущим мотором. В показаниях этой дуры было столько пустой породы, что Альвизе уже почти потерял надежду отыскать в ней пару самородков, которые подтвердили бы дьявольскую хитрость Микеле Корво.

Посредством «мелких услуг», оказываемых с достаточным умением и тонкостью, чтобы к ним не могли примениться термины «взятка» и «коррупция», заручаясь там — печатью, тут — подписью, так что не подкопаешься, филантроп забирал маленьких нелегалов из госприемников. Добывая кому место для матери в доме престарелых, кому бесплатные билеты на финал по футболу, Корво усыплял совесть своих должников, которые закрывали глаза на недостающие документы, неполные досье. Деятельность «Алисотрувена» основывалась на принципе сообщающихся сосудов, действующем между законностью и жульничеством, с той лишь разницей, что Корво применял эту систему наоборот. «Отмытых» через официальную систему детей он снова запускал в свои грязные махинации. Альвизе надеялся, что ему нет надобности уточнять любимой сестре, что весь этот отлаженный механизм — дело рук ее Джакомо. Это благодаря ему Корво играючи разделывался с юридическими препонами, ни разу в них не запутавшись.

В результате настоящей филантропической деятельности настоящие брошенные дети попадали в настоящие бездетные семьи, что было безупречным прикрытием в глазах закона. Но за этими непрозрачными «ширмами» творились мерзости, исполнителем которых был подручный Корво Энвер. В его задачу входило время от времени изымать кое-кого из детей — оформленных по всем правилам, с печатями, сертификатами и гарантиями от администрации, — из приемных семей под не поддающимся проверке предлогом, что нашлись их настоящие родители и они должны вернуться на родину. Малыши, попавшие в официальную иммиграционную систему, служили приманкой, трогательной рекламой бескорыстной деятельности «Алисотрувена». Обретя таким образом неприкосновенность, благодетель Леле мог спокойно заниматься своим подпольным бизнесом. На этой стадии на сцену выходит Илона Месснер в роли сопроводительницы, в которой мы и увидели ее в профессорской гостиной с мальчуганом в коричневом свитерке.

В окрестностях Тревизо существовало несколько перевалочных пунктов, где детей откармливали, одевали, показывали врачу, стоматологу, учили худо-бедно лопотать по-итальянски, затем, после всех этих испытаний, Корво и Энвер отбирали из них самых многообещающих. Месснер божилась, что не знала, что происходило с этими милыми малышами потом, после подготовительного класса. Понадобилось все умение, весь опыт такого мастера разведки, как Альвизе, чтобы сломить ее оборону. Он заговорил с ней ее собственным языком, надавив на нее ложью и фальшивыми угрозами так же мрачно и неотвратимо, как давит на нашу психику вой сирены во время наводнения.

Для нас слово «тревога» это синоним слов «резиновые сапоги» и «плащ». Для таких, как Илона, тревога означает смертельную опасность и необходимость срочно спрятаться. Альвизе по капле впрыснул в нее такую дозу панического страха, что она выложила ему все как на духу. Сидя днем и ночью под охраной двоих полицейских и ничего не зная о своих подельниках, «раскаявшаяся грешница» клюнула на так называемые признания Энвера, от первого до последнего слова сочиненные братом. Она поверила в предательство своего бывшего любовника, который якобы обвинил ее в содержании сети детской проституции в Интернете и в Местре. На самом деле Альвизе Энвера больше и не видел, предоставив ему торчать в своем люксе, пока сам он не насобирает необходимого материала, чтобы арестовать его, не опасаясь при этом, что через два дня он снова будет разгуливать на свободе и наслаждаться жизнью в баре своего шикарного отеля. Альвизе наплевать на его подделки: пусть торгует чем хочет, хоть Библиями, написанными лично Богом Отцом. Но крупную рыбу обычно ловят на мелкую рыбешку, и проституция оказалась наживкой, которую Месснер заглотила за милую душу.

Каждый, кроме нас с Борисом и Игорем, знает, что вдоль Терральо[57], в Местре, постоянно толкутся иностранки без роду и племени. Альвизе воспользовался делом Каталины Доци, которое подняло на ноги всю полицию Портогруаро. Вечером эта молодая венгерская проститутка, как обычно, прогуливалась вдоль бульвара, а позже ее тело, выброшенное из машины и раскатанное всмятку колесами тяжеловозов, нашли на дороге Венеция — Триест. Полицейские подобрали ее удостоверение личности: за четыре дня до того Каталина отпраздновала свое восемнадцатилетие, что добавило в историю этой девочки-проститутки патетический штрих. Тело было в таком состоянии, что патологоанатом из Портогруаро чуть не поседел, устанавливая обстоятельства ее смерти. Даже Альвизе, разглядывая приложенные к делу фотографии, отвел взгляд от этих расширенных от ужаса или удивления остекленевших глаз, подернутых начинающей мутнеть пеленой. Брат сожалел, что ему приходится лишать нас иллюзий, но в настоящей жизни и смерти мертвецам часто не хватает ни манер, ни времени, чтобы закрыть глаза, в отличие от столь любимых нами художественных останков. Альвизе было интересно, какую еще чертову параллель могли бы мы придумать к этой сцене — раздавленная девушка на мрачной, едва освещенной дороге, — от которой до наших романтических декоров, усеянных звездами небес и беломраморных дворцов, отражающихся в зеркальных водах каналов, как до Марса.

Может быть, одна из восковых фигур-экорше Клементе Сузини[58], отважился вставить Борис, не готовый согласиться с противопоставлением искусства и жизни. Смерть, расцвеченная карминно-красными венами, гранатовыми артериями, коралловыми мышцами и пурпурными сухожилиями, вызывает у потрясенного зрителя одновременно и страх, и восхищение. Или «Смерть Девы Марии» Караваджо. Отечные ноги, вздувшийся живот, одутловатое лицо — черты Марии позаимствованы у проститутки с берегов Тибра. Эта живопись обладает такой внутренней силой, что способна выразить все муки мира, и не важно, где они испытаны — на убогой ночной дороге или перед картиной в музее.

Неплохо, даже умно, но все равно наши сравнения притянуты за волосы. Он, Альвизе, как и Караваджо, несколько приукрасил, а лучше сказать, изуродовал то немногое, что ему было известно о Каталине, приврав немного с целью поразить воображение своей свидетельницы, — так наше воображение может поразить какая-нибудь картина. Комиссар заверил ее, что с этим трупом она здорово вляпалась, что полиция доподлинно установила, что Энвер замешан здесь по уши, поскольку уличные подружки Каталины признали в нем сутенера. И чтобы не сесть снова в тюрьму, Энвер все повесит на нее, скажет, что она-то и заказала это жуткое убийство, и тут уже не помогут ни раскаяние, ни протекция, шепнул ей Альвизе. Мы заметили ему, что вот так, нагромождая ложь за ложью, маниакальный поборник закона и те, кто этот закон попирает, становятся в конце концов похожи как две капли воды, на что он сочувственно нам улыбнулся. Разве не мы все время упрямо пытаемся ему доказать, что искусство правдивее, чем жизнь?

Вынужденный в деле Волси-Бёрнса довольствоваться той чушью, которую наплел ему Иоган Эрранте, он намеревался отыграться на махинациях Корво, проведя шедевральное расследование, в результате которого воссияет истина и вскроется вся правда о гнусном профессоре с его перстнями на пальцах-сосисках. Брат принадлежит к тем отпрыскам патрицианских фамилий, которые не любят, когда им подражают, тем более бездарно. Как-то я показала ему в центральном нефе собора Фрари статую «Снисхождение» работы Джироламо Кампаньи, и с тех пор он всем говорит, что он — потомок этого скульптора, и получается, будто Венеция обязана своим великолепием одному из предков Кампана. В общем, я выразила подозрение, что на Корво он набросился не только ради соблюдения буквы закона, но и из чисто венецианского снобизма.

Он смерил меня взглядом, как будто я встала на защиту этого негодяя. Под тьеполовскими плафонами Корво прячет деньги, нажитые на торговле пороком. Он ведет себя так, словно он — сын дожа, попирает вековые традиции, благодаря которым, что бы там ни говорили, выстоял наш город, и это уже верх самозванства, а потому брат с огромной радостью наденет на него наручники прямо посреди его нелепой гостиной и с удовольствием посмотрит, как тот покатится со своего трона, в том числе и во имя неписаных венецианских законов, которые я называю снобизмом.

Ну а пока хоть обвинения Энвера против Илоны и сплошная выдумка, но в них наверняка есть доля правды, судя по тому ужасу, от которого физиономия этой старой куклы Месснер пошла трещинами, несмотря на покрывавший ее лак невинности.

Она ничего не знала ни про венгерскую девушку, ни про ночь с грузовиками, ни про махинации Корво и Энвера — ведь все это время она сидела взаперти. Но сведений о проституционной сети, бравшей начало из «Алисотрувена», которые она могла предоставить, было достаточно, чтобы засадить Корво и Энвера в тюрьму. Сначала молодой албанец снабжал профессора краденными по монастырям манускриптами, иконами и предметами искусства, но, навострившись в посредничестве между проходимцами и коллекционерами, перекупщик свел Микеле с иной клиентурой — любителями живой плоти, готовыми хорошо платить, если эта плоть окажется такой же нетронутой и качественной, как диковинки из их коллекций.

Венеция прикидывается, будто дает своим гостям возвышенные развлечения — церкви, базилики, музеи, памятники, биеннале, развлечения, приобщающие умы к культуре и прекрасному. Вне этого художественного контекста Корво, Энвер и Илона никогда не повстречались бы с Волси-Бёрнсом и наш дорогой Эдди никогда не скатился бы из скандальной газетенки в организацию злоумышленников.

Нам смертельно хотелось узнать, какую роль наш зарезанный англичанин играл в показаниях Илоны, а Альвизе смертельно хотелось, чтобы мы его об этом упрашивали. Он принял выражение, соответствующее образу «Следователь Кампана во славе», в коем он желает быть увековеченным на собственном мраморном саркофаге во Фрари, рядом с Монтеверди, Тицианом, Кановой и прочими гениями его масштаба. Нам же достаточно было взглянуть на него, как если бы он восседал на троне, на высоченном постаменте, в бронзовом шлеме и латах, чтобы он тут же внял нашим мольбам.

Все это дело держалось на правильном изучении спроса, отчеканил он. В Венеции куртизанку на улице не найти. Бог их знает, может, в старые времена они тут и кишмя кишели, но в наши дни мировая столица медовых месяцев предлагает разнообразные брачные церемонии и серенады на гондолах, только не платные плотские удовольствия.

Энвер и Корво восполняли этот пробел, предоставляя своей скрытой клиентуре товар с интернет-сайта Илоны. Каналы организованного разврата процветают с благословения лицемеров, которые ошибочно полагают, что таким образом зло удерживается в закрытом пространстве. После разгрома сайта «Бестаннонс», рискнувшего дать открытую рекламу, полиция Вероны стала получать письма с протестами возмущенных граждан. Проблема всякой преступной шушеры, кроме того, что они большей частью идиоты, состоит в неумении вовремя остановиться. Воодушевившись растущими прибылями, Энвер и Корво, как и хозяева «Бестаннонса», замахнулись еще выше. К классическим предложениям они стали добавлять, в натуральном виде или в виде картинок, мальчиков и девочек, выловленных в питомнике «Алисотрувена». Они отбирали наиболее миловидных и снимали их в виде пухлых ангелочков и херувимов, которых так много в живописи, разве что невинности там было поменьше. Остальные отправлялись из долины Силе дальше, чтобы служить разменной монетой в сделках между преступным элементом. Лучшего прикрытия, чем наш город — средоточие искусства и культуры, не найти, как и лучшего местоположения для манипулирования беднягами, что прибывают сплошным потоком на паромах из Греции, и переправки их дальше, в богатые страны, пополнять тамошние рога изобилия.

Однако о международной деятельности «Алисотрувена» Илона Месснер знала только по хвастливым рассказам Энвера, то есть никаких доказательств этой деятельности не было. В это самое время фотографии Энвера и Корво ходили по рукам пострадавших от болгарского канала, разгромленного в ходе операции «Майбах», но Альвизе не ждал чуда. Снова и снова он изучал схему действия сети по переправке детей, сопровождавшихся Илоной Месснер, и утешался тем, что постепенно вопросительные знаки на ней заменялись на стрелки и имена.

Спрос в этой области был неисчерпаем. Товара постоянно не хватало, и Илоне приходилось все быстрее носиться по региону, перескакивая с автобуса на поезд, таская за собой все большее количество детей, которых уже не успевали приводить в презентабельный вид. Корво не давал ей ни минуты передышки. Устав от постоянной гонки, она начала было подумывать о том, чтобы отойти от дел, но тут появился Волси-Бёрнс.

Брат принялся потягивать сгроппино, коктейль на основе сорбета с водкой, который Игорь взбил в своем купленном в телемагазине миксере до получения пенистой кремообразной массы, потом поставил стакан, сопровождая этот жест такими предосторожностями, будто он был апостол и предлагал собратьям разделить с ним чашу горестей, доверху наполненную откровениями «раскаявшейся грешницы» Илоны. В день карнавала, почуяв, что запахло неприятностями, она позвала комиссара на помощь — так, почуяв запах газа, она позвонила бы пожарным. Произошло нечто, и очень серьезное, что заставило Илону спрыгнуть с поезда на полном ходу, и это нечто имело отношение к появлению нашего дорогого Эдди.

«Юдифь! Юдифь!» — дружно заскандировали мы с Борисом. Так что же, Илона соблазнила своего Олоферна, а потом зарезала? Или она присутствовала при убийстве Волси-Бёрнса? Или сама держала в руках нож?

Комиссар склонил голову с видом благодушного султана. В такое время лучше спать, чем трепаться по пустякам. У него за душой пока нет ничего конкретного, одни предположения, пустое прожектерство. Завтра с утра он пойдет к Роберте Боллин и все проверит — осторожно, ступая как на пуантах. Возможно, что моя лучшая подруга и невинна, аки агнец, но комиссар не исключал возможности, что и она увязла по уши во всех этих мерзостях, а потому, прикидываясь почтенной старой дамой, будет пытаться сбить его со следа, как уже, возможно, делала с той партитурой. Чтобы его надежды оправдались и предположения превратились в неопровержимые доказательства, ему предстоит проделать поистине виртуозную работу. Альвизе весь дрожал от нетерпения. Разумеется, если я собираюсь валяться у него в ногах, чтобы он взял меня с собой к этой Мадам Пёрселл, то это будет пустой тратой времени. Куда мы катимся, если комиссар допрашивает свидетельницу, или, хуже того, подозреваемую, которой покровительствует его родная сестра?!

Сам же он пошел в постель, пожелав нам ангельских снов, после того как мы вымоем посуду, и выразив надежду, что мы не собираемся ночь напролет строить пустые догадки о том, как связаны между собой Корво, Роберта Боллин, Волси-Бёрнс и бедные детишки, которыми они торгуют.

Я была в бешенстве. Но моего брата этим не проймешь. Он с утра до вечера учится обуздывать гнев и ненависть, которыми буквально сочатся стены комиссариата. Мне не оставалось ничего другого, как лечь спать на диване в гостиной, чтобы успеть уйти из дому, до того как проснется Альвизе, и побывать в Фонде Пёрселла раньше его. Пусть мой братец трижды комиссар, но я должна увидеться с Робертой Боллин до него, решила я.

Я улеглась на диване, свесив ноги в пустоту, а дядюшки тем временем разостлали свои циновки под длинным столом, который я получила в монастыре миноритов в обмен на реставрацию их плафона «Святые и пророки» кисти тосканского художника Агабати — довольно средненького мастера, по мнению Бориса. Кстати, о мастерах; он поинтересовался, кто этот адвокат, которого Альвизе называет моим Джакомо, но, когда я промычала, что он вовсе не мой, не стал настаивать на ответе. Следователи из нас с Борисом и Игорем вышли бы никудышные, все из-за нашей стеснительности, которая мешает нам приставать с расспросами к тем, кто не желает раскрывать свои секреты. Из всех Кампана один Альвизе умеет силой взламывать запоры, вынуждая людей выкладывать ему свои мысли и чувства.

Игорь с волнением вспомнил вечер в гостиной Корво, когда комиссар встал на его защиту. Они заключили тогда предварительный союз, направленный против лже-благодетеля, — союз, которому это ожесточенное расследование придавало особый смысл, добавил он тоненьким голоском, приглушенным толстой столешницей. В сущности, он не больше комиссар, чем мы все. Под панцирем комиссара он прячет свою сентиментальность. Мы еще какое-то время подурачились, представляя себе статую Альвизе в образе кондотьера, а потом уснули, ровняя друг по другу дыхание, в этот смутный час, когда ночь начинает розоветь под первыми ласками зари.

Спит Большой канал, окаймленный рядами дворцовых фасадов, под взглядом их стеклянных окон-глаз в обрамлении мраморных ресниц, спит, обволакивая город текучей дремой. Где еще, как не в Венеции, можно уснуть под колыбельную этих безмолвных вод? В такой тиши, в таком покое все кухонные ножи мира позабудут, что они могут убивать.

11

ТАКСА

Карликовая такса Эдварда Волси-Бёрнса обгрызла угол елизаветинской псалтыри. Это была оригинальная обложка, ровесница книги, из грубого пергамента, и Шугар принял ее за кость. Так все началось.

В ту пору, восемь лет назад, Эдди был привязан к Роберте и обожал своего пса. В сущности, тихо проговорила госпожа Боллин, люди могли бы понять, какое место занимают в сердце того, кто их якобы любит, если бы обращали внимание на то, сколько нежности он расточает на своих животных. Эдвард мог часами простаивать на четвереньках перед своим Шугаром, чесать ему животик, умолять, чтобы тот его лизнул, и при этом со смехом отвергать самую возможность проявления привязанности к человеческому существу. Роберта ничего такого и не ждала, радуясь, что в ее жизни снова появился мужчина, с которым он могла нянчиться. Она покупала для Эдди экзотические джемы у «Фортнума и Мейсона» и, к чему скрывать, выбирала для него у ювелира на Бонд-стрит запонки и античные камеи. Все личные вещи (как говорят в полиции), найденные на трупе Волси-Бёрнса и отосланные Себастьяну, за исключением перстня с печаткой, были из числа этих побрякушек.

Она никогда не обманывалась. Все нуждаются в ласке, в добром слове, а у Волси-Бёрнса, который создал вокруг себя полную пустоту, для этого были только она и Шугар. Она выступала его гарантом в свете, сопровождала на аукционы, где он скупал за бесценок всякую дребедень, а потом перепродавал это пораженным его эксцентричностью нуворишам. Эдвард спекулировал абсолютно на всем. Почему бы ему было не спекулировать на Роберте Боллин? Он воспользовался ею, чтобы «подзолотить свой герб» в провинциальных замках, куда стал вхож опять же благодаря ей. Там он довел до совершенства свое умение втираться в доверие к одиноким вдовушкам, прибирая к рукам их коллекции и ценности, которые якобы выгодно помещал от их имени. Мы с Альвизе читали, конечно, о Мейдоффе[59] и его начисто обобранных клиентах. Волси-Бёрнс был таким Мейдоффом, только действовал он вдали от столиц, среди вересковых пустошей и озер. В промежутках между ловко провернутыми делишками он вытягивал из одиноких землевладелиц фамильные сплетни, используя их потом в своих биографических заметках и скандальных хрониках. Вдова Боллин стала наперсницей этого вдовьего наперсника. Комиссар и его сестра еще слишком молоды, чтобы понять это: не слишком приятно осознавать, что у тебя все уже в прошлом, а вместе с беззаботным Эдвардом к ней будто бы вернулась молодость, и она не хотела ее упускать. Его гнусные делишки забавляли Роберту. Деньги, деньги, деньги… Выиграть, украсть, прибрать к рукам. Ей хотелось верить, что в проделках Эдварда есть своя справедливость, она дорожила его признаниями, которые ставили ее выше его жертв. Комиссар когда-нибудь все равно задаст ей этот вопрос, так вот они с Волси-Бёрнсом никогда не жили под одной крышей и не спали в одной постели. И она ничего — ничего! — не желала знать о тех обширных сторонах его жизни, которые Эдди тщательно от нее скрывал.

Комиссар скучал, сидя перед бесчисленными баночками с джемом, очевидно оставшимися от Эдварда. С того момента, как Роберта Боллин впустила его в свою маленькую гостиную, где уже сидела я, он не задал ни единого вопроса, даже чтобы узнать, какого черта я тут делаю. Я заглатывала ложку за ложкой джем мертвеца — для храбрости. И если брат не собирался взрываться, то мой желудок — как раз наоборот. Что-то должно было наконец разразиться в этом сиропном озере, по которому плавала в своем кресле-каталке кисейная Роберта Боллин, предлагая нам кофе так, будто она сама нас пригласила, а не Альвизе явился без спросу ее допекать.

В тот день, когда Шугар испортил псалтырь, Эдди, вызвавшись лично заняться реставрацией, унес книгу с собой, и, как комиссар и подозревал, она ее больше никогда не увидела. Но она ничуть на него не рассердилась. Важно ведь содержимое, а не вместилище, какой бы ценностью оно ни обладало. Она извинилась, что утверждает это при мне, специалисте по реставрации живописи, но со временем я увижу сама: единственное, что имеет значение, — это воспоминания.

В каком-то смысле можно сказать, что восемь лет назад именно такса толкнула Волси-Бёрнса на неправедный путь, вздохнула Роберта, наливая Альвизе, несмотря на его протесты, энную чашку кофе. В свете ужасных обстоятельств его смерти жизнь Эдварда представала теперь перед ней во всей ее наглядности или, лучше сказать, неприглядности.

Аминь. Да упокоится с миром Волси-Бёрнс и его раскромсанное горло. Эта женщина пользовалась светотенью исключительно для камуфляжа и понимала в живописи не больше, чем в собственной жизни. Чего дожидался мой брат? Почему он до сих пор не положил конец этим бессмысленным излияниям? Ничего же не вышло. Предлагаю начать все заново и придерживаться следующей темы: «Эдвард Волси-Бёрнс: преступление и наказание, или раскаяние в Венеции?»

Елизаветинские псалмы привели Эдварда к книготорговцу-антиквару, у которого работал Энвер. Понадобилось восемь лет и поддельная рукопись в руках комиссара, чтобы Роберта вспомнила имя перекупщика, о талантах которого была наслышана от Эдварда. Волси-Бёрнс не скупился на похвалы этому молодому человеку, он даже говорил, что предпочел бы иметь такого сына вместо своих собственных, которые его достали. Ах, этот молодой книготорговец — совсем другое дело! Он называл его «мой юный друг» или «товарищ» и надеялся с его помощью отыграться на презиравшем его высшем свете. Но у комиссара, наверно, не так много времени, чтобы тратить его на психоаналитические выкладки, тихо проговорила она.

Бинго! — как говорят в Лондоне. Я знала, что Альвизе только что обнаружил провокационную записку Кьяры с предложением развода, которую та приколола кнопкой к дверям антресолей. На мой взгляд, все, прямо или косвенно связанное с психоанализом, должно вызывать у него рвотные позывы. Но он, как водится, придерживался иного взгляда и попросил ее не прерывать своих сбивчивых объяснений.

У Эдварда Волси-Бёрнса был очень жесткий отец — это он сделал его таким. Нисколько не оправдывая его, тем не менее можно было сказать, что Эдди стал плохим, чтобы оправдать постоянные взбучки, омрачавшие его детство. Короче, встреча с иммигрантом, жаждавшим признания, стала для него удачей. Лондон, столица финансового мира, перед самым кризисом кишел биржевыми дельцами самого разного толка. Царившая там потребительская вакханалия дразнила таких людей, как «юный друг». В Венеции внешние признаки богатства смягчены топографическими особенностями города и необходимостью передвигаться большей частью пешком. Единственное явное различие существует здесь между здоровыми людьми и инвалидами — это Роберта знала по себе.

Она по-прежнему занималась пустой болтовней, оттягивая момент, когда ей придется сказать то, что она должна сказать, как это ни тяжело. Ну, хватит ходить вокруг да около. Это то, о чем мы думали, да?

Ну да же, да, чуть не закричала я, в то время как мой брат продолжал сидеть в позе сфинкса. Да, Альвизе и правда крут, у него просто стальные нервы. Видели бы это дядюшки: у них бы апломба поубавилось.

Записная книжка Эдди плюс честолюбивые устремления юного книготорговца — и вот мы имеем непобедимую команду, такую же сыгранную, как какой-нибудь дуэт фокусников, выступающий на сцене кабаре. Смерть человека помогает понять его жизнь, правда слишком поздно, и теперь, когда Волси-Бёрнс не имел больше над ней власти, Роберта Боллин собирала разрозненные фрагменты в единое целое. С негнущимися, как лыжи, ногами, зажатыми между низким столиком и канапе, я доедала десятую тартинку с джемом. Разрозненные фрагменты начали складываться в тот самый день, когда комиссар пригласил Роберту произвести экспертизу манускрипта. Это было как удар молнии, как взрыв, у нее просто раскрылись глаза. Волси-Бёрнс, даже мертвый, был замешан в какой-то фальсификации. В тот момент она ничего не сказала комиссару, не желая оскорблять память умершего. Это было неправильно, она понимала это, но ей было неловко. Не так-то легко признаться самой себе, что человек, который скрашивал твое существование, — мерзавец, готовый в любую минуту тебя же и надуть.

Ее скрытничанье могло стоить ей больших неприятностей, торжественно заявил (наконец-то!) Альвизе: препятствование правосудию, соучастие в подделке произведения искусства с целью наживы, а то и что-нибудь похуже. Он не сомневался, что состояние здоровья поможет ей избежать тюремного заключения, но советовал не играть с огнем. В ответ мы получили «Кающуюся Марию Магдалину» Маратты, ту самую, которую Борис выставлял в галерее «Хэзлитт» в Лондоне и которую по иронии судьбы пытался охаять Волси-Бёрнс, — вариант с инвалидным креслом. Возведя к небесам подернутые влагой очи и скрестив на груди руки, Роберта попыталась было воздействовать на нас своими чарами, но сноровка была уже не та. Да и сидевший перед ней комиссар был не из тех, на кого подействовало бы воркование этой пожилой голубицы. Хотя голубицы-то и не было, как нет больше голубей на площади Сан-Марко, с тех пор как там перестали торговать зерном. Мой брат терпеть не может мелодрам, особенно по утрам, особенно после чтения напыщенных записок о разрыве отношений, написанных злюкой-женой. Он не выносит женских слез: они его расстраивают. Меня же выбивают из колеи мужские крики, а потому я вся съежилась, когда на Альвизе вдруг нашел приступ праведного гнева, один из тех, о которых мы еще долго будем вспоминать в семейном кругу.

Его достали эти женские штучки! Вечно одно и то же: одни претензии, а думают задницей! И эта хороша — почтенная вдова, а снюхалась с торговцем детьми! Его с самого утра преследуют одни идиотки, но если Роберта даже не подозревала о гнусных делишках Волси-Бёрнса, она всех переплюнула! Правда, это ей еще придется доказать.

Я опустила глаза, чтобы убедиться, что при упоминании о торговле детьми пол не разверзся у нас под ногами, Роберта же тем временем перестала ныть. Альвизе совершенно прав, пролепетала «Святая, ослепленная появлением Ангела, возвестившего о Страшном суде» — еще один религиозный сюжетец. Она от всего сердца благодарит его за искренность: ей так надоела всеобщая обходительность в обращении, связанная с ее возрастом и немощью. Вот я, например, обращалась с ней даже слишком осторожно, слишком вежливо, как с каким-то осыпающимся плафоном, не решаясь вызывать на откровенность. Но комиссар, конечно, умеет разговаривать с женщинами и достиг в этом мастерства, не имеющего ничего общего с суровостью обычного следователя. Она прощает ему его маленькие ошибки, жеманно протянула она. К чему отрицать: да, она вдова и притом калека. Но почтенная — ни в коем случае. Какая тоска — эта почтенность, респектабельность! И никогда она не «снюхивалась» с Эдди, никогда не участвовала в его махинациях! Единственное ее соучастие — это молчание. Хитростью обирать богатых старух или сбывать подделки — это, конечно, непорядочно. Но это не те злостные преступления, о которых бегут сообщать в полицию. Торговля детьми — да, это ужасная гнусность. Но разве могла она предположить при жизни Эдварда, что первый воспитанник Фонда Пёрселла был усыновлен незаконным образом? Она узнала об этом только после смерти Волси-Бёрнса, когда к ней пришла та ужасная женщина с мальчиком.

Может, оставим эти разговоры? Уже десять часов утра, самое время подкрепиться. С той самой минуты, когда я пришла предупредить ее о визите комиссара, она мечтала о стаканчике чего-нибудь покрепче, это дало бы ей силы взглянуть правде в глаза, а правда эта была ужасна, ах как ужасна. Пёрселл, Гендель, руководство фондом, все это замечательно, но голая правда и от нее требовала полного саморазоблачения, да вот только стриптиз ей уже не по возрасту. Мы извиним ее, если она оставит нас на пару минут и принесет чего-нибудь выпить для храбрости?

Лавируя в своем электрическом кресле среди мебели, будто газонокосилка между кустами, Роберта выплыла из гостиной, а Альвизе дал наконец волю душившему его гневу. Он комиссар полиции, взревел он. А я — искусствовед. И если я что-то и смыслю в искусствоведении, то в искусстве ведения следствия я полный ноль. Достаточно было видеть мое изумление, когда он упомянул в разговоре о торговле детьми. Он из кожи вон лез, стараясь создать атмосферу безмятежного покоя, а я своей опрокинутой физиономией чуть все ему не испортила. Сначала дура-жена его доставала, только он от нее отделался, как стала доставать дура-сестра, визжал он. Я слушала, не перебивая, готовая к любым упрекам еще с того момента, как крадучись выбралась из дому, чтобы дожидаться его в Фонде Пёрселла.

Помимо привычных эпитетов, которые были у него в ходу до начала нашей семейной жизни в антресоли, он обозвал меня пронырой и шпионкой. Он ведь мне брат и хорошо меня знает. Он знает, что я нашла записку, которую Кьяра приколола на мою дверь так, что, когда я одевалась на лестничной площадке, она оказалась прямо у меня под носом. Допустим, прежде чем сложить и снова приколоть кнопкой к двери, я ее прочитала, только не надо так рычать, а то мне страшно. Мне нравится, когда Альвизе меня пугает, это дает мне такой выброс адреналина, что я становлюсь на несколько часов активной, как героини нью-йоркской или миланской рекламы. Я всегда завидую этим живым, подвижным женщинам, летящим по широким авеню навстречу нарождающемуся дню, благоухая потрясающими духами или в экологически чистой тачке, за которую выкладывают целое состояние, а потом ею даже не пользуются. Это вам не крутиться целый день в лабиринте венецианских улочек, чтобы где-то, в дальнем углу Каннареджо тебя тиранил собственный брат.

В любом другом городе на материке человек с перерезанным горлом считался бы естественным следствием роста напряженности и агрессии среди населения. У нас же это какая-то сценарная ошибка, как будто натянутые до предела нервы можно успокоить прогулкой на гондоле. Вот, должно быть, почему комиссар считает, что должен вести себя как кинорежиссер на съемках ключевой сцены допроса. Его интересует глянцевая картинка, а не скрывающаяся под поверхностным слоем истина. Так у нас с самого детства: мы — словно две стороны одной медали, лицевая сторона Венеции и ее изнанка; брат специализируется по поверхностям, я — по копанию вглубь. Это называется внутренней структурой, мой милый Альвизе, и без этой внутренней структуры и моя живопись, и твои расследования, да и сама жизнь были бы сплошной путаницей. И напрасно он орал на меня, будто своей оплошностью я развалила ему все дело, все равно я убеждена, что ему следовало поглубже заглядывать в воду и в человеческие души. Наша психотерапевтиня могла бы уж, по крайней мере, обучить этому своего муженька. Но что смыслит римлянка в недрах, питающих и разъедающих шестьдесят тысяч венецианских душ?

Две стороны одной медали нельзя разъединить. Мы с Альвизе, при всей нашей противоположности, неотделимы друг от друга. Все это я успела кое-как промямлить, пока он метал громы и молнии, и была несказанно рада, когда он пришел примерно к такому же выводу, что и я, обозвав меня пушечным ядром. Ну и зачем так орать? Никто и не собирался с ним спорить.

Мне четырнадцать лет. Некий Аттилио обхаживает меня в глубине сада. Вытянув губы трубочкой и закрыв глаза, я жду поцелуя, о котором потом буду рассказывать своим подружкам. И что же? Появляется Альвизе и бьет Аттилио морду. После чего не находится больше храбрецов, чтобы даже подойти ко мне.

Ему восемнадцать лет. Я слышу, как он заключает со своим другом Леле пари, что потискает в спортивной раздевалке эту телку Франческу. И вот я стою перед воркующей парочкой и громко поздравляю брата с тем, что он больше не считает Франческу прилипалой, с которой рядом и показаться-то стыдно. Та в страшной ярости убегает. Альвизе пинками выгоняет меня на улицу. Я ликую.

Два года спустя уже Леле, прижав меня к фреске в нашей ванной комнате, лапает мне грудь. Через минуту появляется Альвизе, и Леле сам оказывается вдавленным во всех этих пастушков и овечек. Проходит еще некоторое время, и Альвизе поступает в школу полиции, а Леле — на киностудию в Калифорнии, оба остаются смертельными врагами. Интересно, а что стало бы со мной, не вмешайся тогда мой ангел-хранитель? Может быть, я возилась бы сейчас с кучей неблагодарных отпрысков где-нибудь в Лос-Анджелесе? Правда, насколько я себя знаю, я бы уже давно развелась. Что бы я делала с этим киношником Леле? А главное, что бы киношник делал со мной?

До самой женитьбы старшего брата на женщине, которую он смог раздобыть только в Риме, тайком от младшей сестры, дети семейства Кампана не переставали совать друг другу палки в колеса — исключительно из благих побуждений под предлогом, что они друг за другом «присматривают». Жаль, жаль, что он не познакомил меня с этой Кьярой раньше, пока еще не поздно было потерять ее где-нибудь посреди Лагуны. В своей прощальной записке она объявила, что у нее «кто-то» есть — какой-то «художник-пластик», который ее понимает. Если бы я не была такой слишком вежливой, как отметила Роберта Боллин, я не стала бы прикалывать записку обратно на место, а поднялась бы и разрисовала бы все ее девственно-белые стены, чтобы она знала, как столько лет держать Альвизе в заложниках. Скоро он сам будет рад, что примкнул к нашим холостяцким рядам, а пока пусть себе смотрит на меня с презрением, как делал это, пока не вернулась Роберта Боллин.

Она надвигалась прямо на нас, держа на коленях поднос, уставленный бутылками, которые звякали, стукаясь одна о другую, и брат бросился ей навстречу, проявляя вдруг неожиданную учтивость по отношению к той, которую только что обзывал идиоткой. За время отсутствия она так изменилась, что можно было подумать, что это — другой человек. Теперь перед нами была сильная женщина и все эти реверансы ее раздражали.

Она, конечно, инвалид, но еще не впала в маразм и вполне в состоянии предложить нам выпить, а потом вернуться к разговору о торговле детьми, такому трудному, что она ограничится самым кратким изложением фактов. Пусть комиссар остановит ее в том месте, где ему хотелось бы больше подробностей, сказала она, как будто Альвизе нуждался для этого в ее особом разрешении.

Мы в Лондоне. Эдвард Волси-Бёрнс и Энвер работают вместе. Их совместные дела ограничиваются торговлей иконами и картинами, книгами и манускриптами. Проходят годы. Роберта Боллин уезжает в Венецию и больше ничего не знает.

Брат поднялся, он был спокоен, но это было затишье перед бурей. Хватит попусту терять время. Госпожа Боллин может засунуть свои недомолвки в свои же банки с джемом. Он сейчас доставит ее в комиссариат, допросит по всем правилам и передаст дело судье, который предъявит ей обвинение в пособничестве торговле людьми. Поехали.

Старуха насмешливо улыбнулась. Везти ее куда-то вместе с креслом — это целая история! Комиссару лучше сесть на место и выслушать ее. Больше она ничего не знает, но она вспомнила и сопоставила некоторые неприятные факты, что позволит ей сделать, правда без формальных доказательств, два-три уточнения, которые будут полезны для понимания этой — о господи, какой кошмар! — истории с торговлей детьми.

Возвращаемся в Лондон. Если Роберте и неизвестно все, чем занимается Волси-Бёрнс в свое отсутствие, то во время его разговоров по телефону она часто слышит имена славянского звучания. К спекуляции предметами искусства добавилась новая и весьма соблазнительная (подходящее слово) статья дохода. Через несколько месяцев компаньоны открывают для себя анонимность интернет-торговли. Энвер поставляет материал, Эдди — клиентуру. Албанец работает ради денег, у Волси-Бёрнса мотивы более туманные. Как-то вечером, выпив, он стал хвастаться перед Робертой, что у него есть фотографии и записи, компрометирующие кое-кого из политиков, которым он может пригрозить публикацией их похождений. Когда она сказала, что все это попахивает шантажом, он встал в позу и стал клясться, что хочет только попугать, чтобы подорвать систему изнутри и вычистить авгиевы конюшни власти. Роберта и в Венецию уехала, чтобы сбежать от него. Но пусть комиссар не упрекает ее в очередном отступлении от темы. К ней она и ведет — к торговле детьми.

Вот мы в Каннареджо, где Роберта посвящает всю себя работе своего фонда. Среди прочих добрых дел она собирается создать хор мальчиков — Полифонический хор имени Генри Пёрселла. Эти дети, музыкально одаренные мальчики из неблагополучных семей, не достигшие возраста ломки голоса, будут жить в атмосфере любви и получат прекрасное образование. Она не безмерно богата, вовсе нет, и сможет взять на себя содержание не более десяти человек. Остальные хористы будут экстернами, их подберут в многочисленных хоровых коллективах, в церковных приходах города. Все это еще было на стадии замысла, когда в сентябре она поделилась им с Эдди. Она писала ему раз в год в годовщину их встречи, 11 сентября, — незабываемая дата. Он отвечал обычно банальностями. Итак.

И что же, я мешаю следствию? Я, которая рассказала ему о Полифоническом хоре имени Генри Пёрселла еще тогда, когда он упрекал меня в том, что мне не удалось выудить из Себастьяна и Роберты ничего, кроме каких-то глупостей? Но комиссар жадно ловил каждое слово свидетельницы, выказывая полное равнодушие к непризнанному гению по части добычи первых улик в моем лице.

В ответ на ее письмо Волси-Бёрнс сообщил о своем приезде в Венецию. Он будет у Роберты в начале ноября и поможет ей с организацией хора, проект которого привел его в восторг.

Вдова Боллин сделала паузу и пригубила из рюмки. В каком-то смысле это письмо от одиннадцатого сентября приблизило конец Эдди, жалобно проговорила она, на что брат заметил, что терпение у него на пределе и он не желает больше слышать соображений госпожи Боллин относительно ужасов всех одиннадцатых сентября, взятых вместе и по отдельности. Я очень люблю своего брата, когда он ставит людей на место. Вполне возможно, что теперь, когда у него нет жены и некому сдерживать его порывы, он больше никогда не будет «ступать по яйцам».

В Венеции наступил ноябрь. Дожди. Туман. Наводнения. Ранняя зима. Роберта не хотела, чтобы Эдвард останавливался у нее. Места мало, ремонт, кроме того, она боялась, что ее немощь вызовет у Эдди жалость пополам с отвращением. Стоп, прерывает ее Альвизе, подняв руку, как таможенник, заподозривший контрабанду. Волси-Бёрнс остановился у старика Питта. Каннареджо далеко, но он навещает ее по утрам, а вечерами вывозит в свет. Все как прежде, в Лондоне: у каждого своя жизнь, а шалости общие. Она на седьмом небе от счастья. Так продолжается меньше недели.

До того самого вечера, когда он знакомит ее с человеком, который поможет ей с созданием хора. Они ужинают вместе у этого албанца, тот с воодушевлением рассказывает о своем соотечественнике и протеже, юном Энвере, с которым его связывает дружба и который и познакомил его с Волси-Бёрнсом. Этот профессор Корво называет Эдди по инициалам, Виби, и желает, чтобы Роберта его самого называла Леле. Он подчеркивает, что у них много общего: оба одиноки, бездетны, оба филантропы и оба счастливы поделиться своими деньгами с обездоленными. Кажется, он вот-вот попросит ее руки. Но на самом деле речь идет о других узах — о тех, что свяжут Фонд Пёрселла с его собственной благотворительной организацией «Алисотрувен». Корво берет на себя детей, а Роберта будет заниматься музыкой. Это станет главным делом их жизни.

Первого маленького воспитанника Эдвард найдет для нее за время своего пребывания в Венеции. Они пьют, аплодируют, шумят в этом доме, полном кричащей роскоши. Вечер затягивается, как и тот, который Роберта проведет наедине с профессором у него же дома. Они будут вместе поджидать Эдди, но напрасно. Через день из «Гадзеттино» она узнает, что Волси-Бёрнс погиб в тот самый вечер, когда они его ждали.

Держу пари, что когда архитектор Бузири Вичи сопоставил лилии с какой-то малопонятной охотничьей сцены со стеблем с балкона Карпаччо, у него от восторга глаза на лоб полезли. Любой начал бы скакать от радости, что ему удалось найти разгадку какой-нибудь тайны, ответ на вопрос, — любой, только не мой брат. Тот посмотрел на Роберту Боллин так, будто она откопала имя Корво к телефонной книге, и потребовал, чтобы она поминутно расписала их встречу наедине.

Мотоскафо доставил ее к профессору в двадцать два часа, там она должна была подписать документы по «Алисотрувену» и оформить статус первого воспитанника Фонда Пёрселла. Было условлено, что Волси-Бёрнс присоединится к ним после какой-то встречи, о которой ей ничего не было известно. Вначале ни его опоздание, ни отключенный мобильник ее не обеспокоили. Живя в Лондоне, он имел обыкновение забывать о существовании одних, когда общество других казалось ему предпочтительнее. Подписав документы, Корво и Роберта тянули вечер до бесконечности, перебирая старые истории о гала-концертах в «Фениче», где Роберта могла бы сидеть сейчас со стариком Питтом, если бы Эдвард не настоял на ее встрече с этим неприятным типом. В конце концов они договорились организовать рекламную телепередачу о деятельности «Алисотрувена», не переставая поругивать Волси-Бёрнса за его отсутствие и молчание. В два часа ночи она вызвала такси и больше не видела ни этого человека, ни, естественно, Эдварда.

Слушая, как Роберта Боллин составляет Микеле Корво железное алиби как раз на тот промежуток времени, в который, по заключению доктора Мантовани, и умер Волси-Бёрнс, брат постарел на десять лет. Если комиссар и рассчитывал снять с Иогана Эрранте обвинение в убийстве, которого тот не совершал, это ему не удалось.

А что же дети? Где они находились в продолжение этого чудного вечера? Сколько Роберта заплатила за своего? Кому? Когда?

Венеция. Придется вернуться немного назад, на следующий день после первого ужина у Леле Корво. Прежде чем связать себя какими-то обязательствами перед этим филантропом, Роберта выражает желание получить справки о детях, о состоянии их здоровья, о том, откуда они прибыли. Волси-Бёрнс сердится, говорит, что она выбирает хористов, как будто покупает подержанную машину. Она не сдается. Чтобы продемонстрировать спою добрую волю, Виби предъявляет ей досье маленьких мигрантов, нашедших приют в Великобритании, — ксерокопии паспортов и какие-то бумажки с неразборчивыми печатями. Она все еще колеблется, и тогда Эдвард рассказывает ей, что «Алисотрувен» помогает упростить процесс усыновления детей английскими семьями, которых часто пугают трудности и длительные сроки, неизбежные на официальном пути. Он предлагает ей самой расспросить этих счастливых родителей, дает ей номера телефонов, но Роберта отказывается. Как ей было не уступить его ласковым уговорам, когда он описывал ей очаровательного мальчугана, первого хориста Полифонического хора имени Генри Перселла, которого подыскал ей «Алисотрувен»? Он предлагает устроить праздник, чтобы скрепить их союз, и ему удается заразить своим нетерпением и ее. В оправдание ей надо сказать, что на тот момент она еще не знает, что за детей надо платить, покупать их. Они договариваются с Эдди встретиться на следующий вечер у Корво, чтобы все подписать. Это был тот самый вечер, когда Эдварда Волси-Бёрнса зарезали.

Брат потребовал от нес подробностей об этом мальчике и ксерокопированных документах, прикрикнув, чтобы вдова Боллин не думала, что подозрение в пособничестве с нее снято. Она снова укатила на своем электрическом кресле, а Альвизе наконец-то мне улыбнулся.

Теперь, с этими бумагами, не важно, настоящие они или фальшивые, он уж точно прижмет Илону Месснер и вытянет из нее последние секреты. Корво готов, спекся, Энвер Ийулшемт тоже, но этот — мелкая сошка. Досадно, конечно, однако комиссар опять давал на отсечение обе руки, что ни тот ни другой горла Волси-Бёрнсу не перерезали. Зачем им было самим изымать из отлаженного механизма рабочую деталь? Ведь это он отыскивал для них семьи, которые, не имея возможности породить собственное потомство, несли-таки для них золотые яйца. По зрелом размышлении мое присутствие оказалось нее же кстати, похвалил он меня. Если бы я не действовала ему так на нервы, он не был бы так резок и старуха не раскололась бы. А так он неплохо потряс эту старую грушу, и сейчас она признается, что сама распрекрасно заплатила за мальчишку своими распрекрасными денежками.

Альвизе снова помолодел в две секунды: ровно столько ему понадобилось, чтобы просмотреть ксерокопии, сунуть их в карман и уставиться испепеляющим взглядом прямо в глаза Роберте. Хватит шутки шутить. За сколько госпожа Боллин купила своего хориста? Где, когда и каким образом она получила товар? Quis, quid, ubi, quibus auxiliis, cur, quomodo, quando?

Венеция. Вечер второго ужина у Микеле Корво, вечер убийства Волси-Бёрнса, вечер, который должен был прояснить порядок и условия обмена: ребенок, с одной стороны, пожертвование на счет «Алисотрувена» — с другой. Предполагается, что товар будет доставлен на следующий день, и Корво столбенеет, когда Роберта отказывается обсуждать с ним материальные вопросы. Комиссар может верить или не верить, но это правда: всю операцию она передоверила Эдди, позволив ему самому назначить сумму сделки, оставленную на усмотрение дарителя. Вместе с Волси-Бёрнсом она запихала в свой сейф пятьдесят тысяч евро, они так там и лежат у нее в кабинете, за портретом Пёрселла.

Атмосфера в доме у Корво становится гнетущей. Тот, кого она все еще принимает за благотворителя, который из кожи вон лезет, чтобы насобирать для своей благотворительности побольше средств, твердит, что она не уйдет от него, пока не будет произведен расчет. Более четко он выразиться не может, поскольку сам не знает, как высоко Эдвард поднял планку. Наконец она решает все отменить и вызывает мотоскафо, и тут вся его злоба прорвалась наружу. Она подписала документы и должна понимать, что от ребенка, доставленного по ее заказу, нельзя отказаться, как от пары сшитых по мерке туфель. Он хватает ее за руку, трясет. Она в ужасе, но ее спасает звонок водителя водного такси.

Ночью Роберта не может уснуть. Наутро ей звонит неизвестная женщина, чтобы подтвердить встречу, которую Эдди назначил ей в фонде на полдень того же дня. Женщина шепчет в трубку, что все в порядке, что при получении товара она заберет конверт. Больше она ничего не говорит, и Роберта решает не выводить ее из заблуждения. Она безумно волнуется и старается убедить себя, что Эдди появится за несколько минут до полудня. Но Эдди все не идет. Сердце у вдовы не выдерживает — оно ведь у нее такое слабое!

И Роберта Боллин снова затянула свою жалобную песню. Брат дал ей наскулиться вволю, как психиатр, который ждет, пока больной не перестанет бредить, чтобы потом назначить ему лошадиную дозу лекарств. Чем больше я на него смотрела, тем больше отдавала себе отчет, что у меня нет и капли того хладнокровия и терпения, которые нужны для работы с живым материалом, с людьми. Глядя на него, я убеждалась, что решила в свое время заниматься лечением живописных ран и недугов, потому что от ран и недугов, поражающих мир людей, у меня волосы встают дыбом. И я бы до сих пор закрывала на них глаза, даже несмотря на стайку несчастных малышей, заброшенных в наши края, если бы Альвизе не ухитрился разбудить мою совесть.

Когда Роберта успокоилась, он снова хорошенько встряхнул ее своими вопросами, но на этот раз ничего особенного с груши не упало. У нее даже хватило наглости поклясться, что она никогда не уступила бы Корво, никогда не стала бы платить за маленького хориста, только забыла при этом уточнить, что выполнять всю грязную работу она предоставила своему Эдди и что, если бы он был в тот день с ними, он исполнил бы ее каприз, купив для нее поющую игрушку.

Взглянув на нее глазами «Медузы» Караваджо, чей леденящий душу взгляд способен обращать людей в камень, Альвизе велел ей вернуться к фактам.

А факты оказались весьма печальны. Роберта была одна, когда к ней явилась Месснер с маленьким мальчиком. Они ждут. Роберта не желает выкладывать бабки без Эдди, а Месснер не желает оставлять ей мальчика без бабок. Илона уходит вместе с ребенком, худеньким мальчуганом по имени Рамиз. Роберта же будет дожидаться Волси-Бёрнса до самого объявления о его смерти в «Гадзеттино». После этого никаких известий о честной компании она иметь не будет.

Альвизе обратил ее внимание на то, что безукоризненный человек в такой ситуации не стал бы прятаться, дрожа от страха, а тотчас побежал бы в полицию.

Роберта Боллин воздела руки в похоронном плаче, как женщина, пытающаяся спасти от избиения своего младенца на монументальном полотне Гвидо Рени[60], где стражники Ирода, наподобие Корво и Волси-Бёрнса, с удовлетворением взирают на гору убитых малышей. Она все рассказала, говорит она. Печальная история закончилась. И она освободилась от невыносимого груза.

Закончилась? Как бы не так, ответил комиссар. Ей еще предстоят опознания и дача официальных показаний в комиссариате. С хорошим адвокатом она, может, и выберется из этого дела целой и невредимой. Из-за смерти Волси-Бёрнса деньги не пошли в оборот и она осталась с чистыми руками — формально, конечно. Скоро она позабудет все эти неприятности, как забыла о маленьком непроданном Рамизе, который отправился обратно на склад «Алисотрувена», далеко, очень далеко от ее музыкального салона. А чтобы у нее не возникло искушения навострить лыжи, комиссар приберет ее документики. Искушение — это такое дело… Нет, заурядной преступницей он ее не считает. Когда у человека такая хитрость сочетается с такой слабостью, это уже выходит за рамки заурядности, с точки зрения простого комиссара.

И с моей тоже. Так, значит, я была с ней слишком вежлива? К черту хорошо выдрессированную, зажатую венецианскую барышню, приученную сдерживать свои чувства! Самое время раскрепоститься, сейчас или никогда. За отсутствием нужного количества подходящих к случаю ругательств погрязнее, которые только и могли бы передать мое возмущение, я обозвала эту Боллин фальшивой гранд-дамой, спятившей от любви старухой и работорговкой. Я была страшно рада превратиться из приличной преподавательницы истории искусств в… Но вот в кого я была рада превратиться, додумать я не успела, потому что брат вытолкал меня взашей из дома прямо на набережную, где посоветовал бежать скорее в больницу, где лечат истеричек. А ему надо ловить преступников.

Он запрыгнул в свой катер, мотор которого ревел не хуже его же сирены. Мне же придется возвращаться пешком, это научит меня впредь сидеть тихо, не читать записок от чужих жен, не лезть в чужие расследования и не набрасываться на чужих свидетелей. В кои-то веки у меня на что-то хватило пороху, так нет же, все опять получилось вкривь и вкось, брала бы лучше пример с него. Я спросила, чего бы он хотел съесть на ужин, но мотоскафо уже разрезал канал двойной пенной бороздой, и мой крик повис в пустоте.

Шел дождь. День был опять совершенно зимний, и это в конце апреля, а ведь было еще рекордное для этого времени года наводнение плюс бора и шквал истые ветры с коротким перерывом на жару, да такую, что впору было получить солнечный удар. Стараясь двигаться с нью-йоркской скоростью, я помчалась к Риальто по бесконечной Страда-Нуова, с бродящими по ней туристами в неуклюжих прозрачных дождевиках — настоящему заповеднику для торговцев-пакистанцев с их зонтиками. Африканцы, те специализируются на контрафактных сумках, разложенных на простынях, которые при приближении полиции они сворачивают узлом. Это так стыдно, так нехорошо — эксплуатировать иммигрантов, хотя они сами заинтересованы в этой торговле из-под полы, которая помогает им не умереть с голоду, да и туристы нарасхват скупают их подделки, сработанные детскими ручками. Я подумала о нашем Виви, маленьком принце из дворца Кампана, всем сердцем надеясь, что Альвизе не станет все же разыскивать его родных.

В переулке перед нашими дверями прогуливался Нерино, маленький злющий шнауцер, который только и смотрит, кого бы тяпнуть за лодыжку. Он напомнил мне о Шугаре, поедателе пергаментов. Интересно, что стало с этой карликовой таксой, любимым песиком Волси-Бёрнса? Может, он умер от старости и теперь бродит где-то в юдоли забвения вместе с маленьким Рамизом и слизывает с его щек слезы своим мягким язычком?

От хрупкой фигурки мальчика в моей памяти оставалась только коричневая вязаная кофточка с бежевой штопкой, но этого было вполне достаточно, чтобы проснулась моя нечистая совесть. Есть ли у него еще что надеть в этот дождливый день? И где он сейчас, этот малыш Рамиз?

12

АРЕСТ

В номере «Гадзеттино», который мы с дядюшками проштудировали во всех направлениях, про арест Микеле Корво не было ни слова.

Открытие Центра по изучению трамедзино[61], с установлением авторского права на треугольные кусочки хлеба по-венециански. Посещение именитыми экологами образцового питомника для птиц и рыб регионов с повышенной влажностью на одном из островов Валле-Аверто. Приостановление по указанию Европейского совета работ по строительству мегадамбы «Моисей» на время гнездования перелетных птиц на острове Альберони, контроль за загрязняющими выбросами, восстановление барен между Соттомариной и Кьоджей. Избиение венецианского продавца сувениров «незаконными» африканскими торговцами перед отелем «Даниэли», лишний раз показывающее необходимость срочного изгнания из города нелегалов. Вот такие местные новости и события, устаревающие раньше, чем просохнет типографская краска, которой они напечатаны, — стоит только перейти мост Свободы.

Национальные страницы возвращали читателей к землетрясению в Аквиле[62], затрагивая проблемы несоблюдения антисейсмических норм и распыления общественных ресурсов, подкрепляя эти комментарии благочестивыми репортажами о сборе пожертвований в различных церковных приходах и о копилках, разбитых хорошими детками в пользу Абруццо. Наш весельчак премьер-министр сравнивал потерпевших бедствие, вынужденных жить в наспех поставленных палатках, с отпускниками-туристами, живущими в кемпинге. Снова люди, которых надо жалеть, еще один слой больной совести будет снят посредством чека, врученного священнику из собора Фрари, который украсил стоящего под нашими окнами «Воскресшего Христа» работы Алессандро Витториа транспарантом: «Братья из Абруццо, мы с вами!»

В мировых новостях армия Шри-Ланки осаждала «Тамильских тигров», талибы проникали в Пакистан, сомалийские пираты брали суда на абордаж, голландский террорист во время следования королевы Беатрикс направил свою машину в толпу.

А о бесчинствах «Алисотрувена», о подвигах моего брата — ничего, ни единого слова. Антресольные Кампана не могли утолить любопытство даже при помощи газеты.

Мы оказались абсолютно не у дел.

С того самого утра, как пенный след Альвизе скрылся за поворотом канала Каннареджо, он ночевал на раскладушке у себя в кабинете под картой, от Северной Шотландии до Урала обклеенной стикерами и испещренной стрелочками, которые все сходились в долине Силе, в Чендоне, у виллы Корво. В самой середине этого путаного-перепутаного клубка находилась коричневая кофточка с бежевой штопкой, вещественное доказательство, выхваченное соколиным глазом Бориса. Комиссар отправил ее в лабораторию для снятия генетического отпечатка, чтобы его можно было потом сравнить с генетическим кодом маленького Рамиза, которого он поклялся найти целым и невредимым. Показания мальчика станут апофеозом процесса над Корво, утверждал брат, словно ища оправдание для своих маниакальных поисков.

Незадолго до ареста он удостоил меня телефонного звонка: попросил приготовить ему чистую одежду и велел получше присматривать за Виви, как будто мы собирались бросить его на произвол судьбы. Домой он пришел только через трое суток, голодный как волк и взведенный как курок, и реагировал на наши залпы вопросов как волкодав, которого кусают сразу три чихуахуа.

Если бы у нас была хоть одна извилина, мы бы сами дотумкали, что появление в «Гадзеттино» самой крошечной заметки подвергло бы детей страшной опасности. Мы что, думаем, Корво перед чем-то остановится, чтобы замести следы? Он же как Мальтус, как Дарвин по части детей — придерживался теории естественного отбора и сам воплощал ее в жизнь, сортируя при перевозке товар на слабых и сильных. И товар часто прибывал подпорченным — за время путешествия в трюме, на грузовике, при пеших переходах, а иногда и вовсе не годным к употреблению. Так что несколькими потерями больше, несколькими меньше! Посредники, получавшие комиссионные, собирали в портах и в доках все новых и новых призраков, а потом рассовывали их по заграничным сетям. Это только на бумаге полицейские разных стран взаимодействуют с устрашающей эффективностью. А на деле там работы на долгие годы. Альвизе умывает руки — он не Господь Бог.

Понтий Пилат как иконографический тип являет собой воплощение трусости и конформизма, заметила я. Легче всего валить все на иностранных полицейских. В кои-то веки он нащупал истину, и что же, он собирается капитулировать, как капитулировал после обвинения Иогана Эрранте, этого мифомана с кухонным ножом?

Брат закрыл глаза и потребовал кампари, ребенка, ужин и минимум понимания, которого комиссар на взводе мог бы, кажется, ожидать от своих близких. Он умирал от усталости, ему хотелось забыть на время о своих заботах и послушать, как мы болтаем о живописи — о чем угодно, только не о преступлениях и правонарушениях.

Поскольку о Кьяре он ничего не спросил, я выложила ему последние новости, с ней связанные. Психотерапевтиня отбыла в неизвестном направлении, вывезя с собой три лодки вещей. Современные инсталляции летели с балкона прямо в канал под радостные возгласы всего квартала, собравшегося на берегу и наблюдавшего их падение. Бориса попросили проводить караван до канала Конвертите, который огибает женскую тюрьму на острове Джудекка.

Это было первое плавание пуппарино после зимы, и, расчехлив его, Борис так и подпрыгнул, увидев, что внутренность лодки, которую он каждый год лакирует с маразматической тщательностью, была вся отшлифована пемзой. Править изящной лодочкой в ненастье, да еще нагруженной, да еще и по глубокому каналу Джудекка, — такое под силу далеко не каждому гребцу. Стоя на корме, Борис сражался со встречным ветром, обзывая вандалами рабочих, содравших лак с дерева, которое теперь под воздействием воды, конечно же, покоробится. Эти макаки ремонтировали причал и наверняка опрокинули ведро цемента, купленное Кьярой в ту пору, когда она еще не начинала обманывать мужа, а пыталась обмануть саму себя, заглушая семейные неурядицы архитектурными прихотями. Борис считает, что Христос с картины Валантена де Булоня[63] был бы прав, если бы сам бросил камень в «Грешницу», чтобы таким, как она, неповадно было громить чужие дворцы и портить чужие пуппарино. Наша грешница переселилась в лофт-апартаменты полностью в ее вкусе — без консолей в стиле рококо, без потертых шелков фамильного гнезда. Можно подумать, что в семейной жизни ее не устраивал не столько муж, сколько мебель.

Поскольку Альвизе не спрашивал, что собой представляет новая добыча Кьяры, я ему и об этом доложила. Известность этого Робина Миллера-Бэнкса не выходила пока за пределы его почтового ящика. В противоположность нашему мускулистому спасателю со сверкающими от геля кудрями, этот был высокий худой старик, с бритым черепом, длинным тонким носом, весь в черном и в черных очках, из-за которых мне не удалось разглядеть, какие у него глаза, должно быть, тоже черные. Двойной фамилии а-ля Волси-Бёрнс брату хватило, чтобы прийти к заключению, что он мудак, под стать своей бывшей в употреблении музе.

По вторникам заключенные женской тюрьмы на острове Джудекка продают свободным гражданам немытые овощи, которые выращивают тут же, в тюрьме. Лично я ранние овощи предпочитаю покупать на рынке Риальто, пусть даже они там стоят безумных денег и пусть их доставка способствует увеличению озоновых дыр, а в Социальном кооперативе заключенных раз в год приобретаю кучу ни на что не годных вязаных шапочек и кухонных тряпок на несколько веков вперед.

Во вторник мы с Борисом в его ободранном пуппарино, починку которого пришлось отложить до хорошей погоды, подались на тот рынок. Спрятавшись за горой бататов и лесом лука-порея, мы установили наблюдение за лофтом и разглядели в одном его углу целый склад телевизоров, а в другом — колеса от грузовиков и тюки тряпок, из чего сделали вывод, что этот Робин не только ставит видеофильмы, но и работает по социальному заказу, о чем говорило вышеупомянутое снаряжение, в точности повторявшее афишу биеннале под заголовком «Косово: ноль надежд» или что-то в этом роде.

«Я же говорил, что он мудак!» — с торжествующим видом воскликнул Альвизе. Он давал Кьяре, этому Нарциссу в юбке, не больше двух месяцев, к концу которых ее достанут эгоцентризм и творческие муки этого типа и она разочаруется в нем раз и навсегда. Она поймет, что потеряла, и прибежит обратно, но пусть катится дальше. «Куда катится?» — спросил Борис, только что спустившийся из своей мансарды с «Портретом папы Климента IX» под мышкой. Если это не шедевр Карло Маратты, то он — не Борис Кампана. Волси-Бёрнсу не видать его как собственных ушей, так ему и надо! Дядюшка поставил своего папу рядом с «Мужчиной с перчаткой», чтобы я оценила их состояние, ожидая, очевидно, что я излечу на одном — странное вздутие, а на другом — ожог.

Альвизе тяжело вздохнул. У него такое впечатление, что он — Нил Армстронг, копающийся на Луне в каком-то старье. Лучше уж разговаривать о преступлениях и правонарушениях. А всеми этими художниками он сыт по горло! Кстати, чем мы собираемся его кормить на ужин?

«Ризотто с тюремным пореем и бататами», — пропел, весь сияя, Игорь. У нас этого добра на целый полк хватит, добавил он, ставя блюдо на стол и впихивая толстую попку Виви в высокий стульчик, купленный в телемагазине взамен ставшего слишком тесным «кокона».

«Похоже на собачий корм», — заметил Альвизе. Даже Корво в тюрьме питается лучше. Почувствовав себя в родной стихии преступлений и правонарушений, он заулыбался и принялся рассказывать нам, как благодаря показаниям Илоны Месснер добился взятия Корво, Энвера, парочки сторожей на вилле и их подручных под стражу.

Окаменев от ужаса при виде ксерокопий документов, которые Альвизе сунул ей под нос, присовокупив к ним пространные показания вдовы Пёрселл, Илона выложила все как на духу. Комиссару оставалось только направлять в нужное русло срывавшийся с ее заплетающегося языка поток деталей, уточнений, имен и мест. Тут было все: и интернет-сайт, и проституция, и сутенерство, и фильмы, и все остальное. После этих бурных излияний повсюду стали объявляться дети, которых собирали с помощью социальных служб и размещали в палаточном лагере на окраине Местре. Пока отряд полиции брал в люксе Энвера, комиссар собственноручно надел на Корво браслеты в его заставленной подделками гостиной и с большой неохотой передал его судебным органам, проведя в утешение опустошительные обыски в Венеции и Чендоне. Однако эти погромы не дали ответа на главный вопрос: куда подевался Рамиз? Альвизе еще раз хорошенько тряхнул Илону, предварительно предложив своему помощнику выпить кофе в ближайшем кафе. Когда очень надо, ты просто действуешь, не думая, оправдывает цель средства или нет.

И тут из кладезя Илониной глупости поперла правда. Как она ни божилась прежде, что лишь однажды виделась с Волси-Бёрнсом, при ближайшем рассмотрении оказалось, что они всласть навстречались, когда она добывала ему маленького певуна для этого Полифонического хора имени Пёрселла (о том, что это такое, она не имела ни малейшего понятия).

Я издала победный клич, тот самый, который мне пришлось подавить в фонде. Кто первый посоветовал Альвизе присмотреться к этому хору? А кто тогда с презрением отверг эту идею, которой сам же сейчас и хвастался?

Альвизе рассмеялся мне в лицо. Если бы он не прислушивался к моим словам, с какой радости он стал бы тогда расспрашивать эту Боллин о торговле детьми? Он не только умеет слушать, не подавая при этом виду, он еще и сохраняет всю информацию, чтобы воспользоваться ею потом, когда в этом будет нужда, а не когда она попадает ему в голову. «Полифонический хор» дожидался своего часа у него в голове, в ящичке «Фонд Пёрселла» вместе с партитурой и коричневой кофточкой. А я что думала? Что я одна умею раскладывать все по полочкам?

Волси-Бёрнс, представлявший «Алисотрувен» в Лондоне и никогда не работавший в Венеции, обвинил Илону, которой так и не удалось добыть ему мальчугана с ангельским голоском, в несоответствии занимаемой должности. Она побежала жаловаться Корво и Энверу, но те приняли сторону Волси-Бёрнса. Тогда-то она и решила выйти из дела. Не то чтобы она не любила детей, но, положа руку на сердце, возить их туда-сюда — это работа для прислуги, а не для нее, Илоны Месснер.

Альвизе дал ей еще пару пинков, и она, хныча, призналась, что иногда, когда у Энвера были дела в других местах, ей случалось получать за детей деньги. Илона мчалась пулей к профессору, в Венецию, и передавала ему запечатанный конверт, который он никогда при ней не вскрывал, как, впрочем, никогда не упоминал ни о каких деньгах.

Когда в фонде сорвалась передача товара, Илона не знала, что делать. Конверта ей не дали, и она позвонила Энверу, который велел ей позвонить Корво, а тот велел ей отвезти Рамиза обратно в Чендон на виллу, где ребенок жил под присмотром семейной парочки, с тех пор как он был отобран, чтобы петь у старухи.

Товарищи мальчугана временно проживали по сараям и фермам, разбросанным по берегам Силе. За ними ухаживали, и даже хорошо ухаживали, иммигранты, связанные с кланом профессора. У Микеле Корво были и положительные стороны: он давал заработок куче народу и в Венето, и в Албании. Да и дети, те, кого усыновили, жили хорошо.

Для комиссара, Пилат он или не Пилат, умывает руки или не умывает, все они были просто дети, безликие и безымянные. Но Рамиза он видел своими глазами — худенького, бледненького, совершенно реального, совсем как Виви, только постарше. У Альвизе есть сердце, он не такой, как мы. Это мы можем умиляться над какой-то кофточкой, как если бы Борис обнаружил жилетку Давида, связанную самим Микеланджело. А ему не будет покоя, пока Рамиз не окажется в надежном месте.

И где же это? У нас дома? Вместе с Виви, в клубе «Сынки Кампана»? Ну, тогда и у нас не будет покоя.

Один Игорь прошептал, что научит этого соловья, как долго и чисто удерживать универсальную ноту, созвучную музыке сфер. Брат, который выносит психов только в тех случаях, когда их карма и все такое совпадает с его директивами, остановил на нас с Борисом обреченный взгляд сурбарановского «Святого Лаврентия», приготовившегося к поджариванию вместе со своим расследованием и маленьким Рамизом.

От рассказа Илоны кровь стыла в жилах. Бедняга приехал из Албании в рефрижераторе вместе с группой таких же, как он, малышей, которых агенты «Алисотрувена» собирали по деревням. Ему было восемь лет, он был сирота — ни отца, ни матери, уточнил Альвизе, как будто мы не знали, кто такой сирота. Мальчика извлекли из-под обломков дома вместе с телами родителей после взрыва бытового газа. В сарае на него обратили внимание, потому что он все время дрожал, то ли от страха после взрыва, то ли от холода после долгого путешествия в холодильнике, и голосом лауреата премии Итальянской академии напевал «Ora si zemer troket», первую строчку хита албанской исполнительницы Олты Бока. Время поджимало. Сторожа виллы Корво взяли его к себе, подкормили, обогрели, приодели, чтобы Илона смогла предоставить «Полифоническому хору» певца в полном соответствии с полученным заказом. После неудачи с продажей она выполнила приказ профессора и первым же автобусом отвезла Рамиза обратно. У Илоны до сих пор крутится в голове этот мотив — «Ora si zemer troket», тем более что ей пришлось слушать его и на обратном пути из Чендона в Венецию, на этот раз в такси, поскольку Корво приказал ей привезти ребенка к нему в палаццо. Это было в тот самый день, когда мы сидели у него в гостях.

Если бы она только знала, что ее угораздит столкнуться там с комиссаром, который допрашивал ее по поводу Энвера, она ни за что не явилась бы к Корво на два часа раньше условленного времени. Но ей страшно не хотелось пропустить многообещающую вечеринку в Вероне, да и Корво, похоже, не терпелось поиграть в доброго дядю. Обычно скупой на сантименты, этот мерзавец расчувствовался, когда услышал пение мальчугана. Рамиз запал ему в душу, он решил вывести его в люди. С годами даже самые черствые сердца делаются мягче, особенно когда тебе некому даже завещать состояние, заметила Илона, за время работы с клиентами изрядно поднаторевшая в психологии.

Альвизе, не веря своим ушам, велел Илоне повторить все сначала, опустив умильные замечания по поводу доброго папы Корво.

Зачем ей врать? После нашего ухода, в тот вечер, когда мы столкнулись в гостиной у филантропа, она, естественно, не стала докладывать ему, что комиссар ее допрашивал (она же не сумасшедшая!), что, однако, не помешало Корво устроить ей взбучку. Теперь, из-за того что она явилась на два часа раньше и этот легавый, что вел дело Энвера, увидел Рамиза, ей придется спрятать мальчика в надежном месте, подальше от этого Кампаны. Это он с виду такой сонный, а на самом деле это настоящий зверь, притом упертый, — во всяком случае, так утверждает адвокат Партибон. Профессор приказал Илоне отвезти ребенка на виллу и, если ей дорога ее физиономия, позабыть обо всем, что она видела и слышала. При этом он наградил ее такими оскорбительными эпитетами, что она, дрожа от страха, решила исчезнуть раз и навсегда. В последний раз она отвезла мальчика туда, откуда его взяла, полная решимости завязать со всеми этими проблемами. Все, никуда она больше не поедет, ни туда ни сюда, ни на поезде, ни на такси, ни на вапоретто, ни пешком. Это было как раз перед тем, как ее жизнь так круто изменилась. О том, где Корво спрятал Рамиза, она не имела ни малейшего понятия, ведь Альвизе сам отрезал ее от сообщников и от всех на свете. Теперь «раскаявшаяся грешница» осталась одна-одинешенька; ничего хорошего, конечно, но что есть, то есть.

Ризотто с луком-пореем и бататом совсем остыло, как и наши сердца. Даже Игорь с его безмятежностью приуныл. Он спросил у Альвизе, какие именно эпитеты сутенерша, проститутка и торговка детьми посчитала для себя настолько оскорбительными, что спешно раскаялась. Если это единственное, что его беспокоит, ответил брат, то вот уж действительно — блаженны нищие духом. Лично его беспокоила судьба Рамиза. Его люди обследовали все сараи и фермы вокруг Тревизо — безрезультатно. Корво хватило хитрости спрятать мальчика в одному ему известном месте. От сторожей они узнали, что тот любит порыбачить в Лагуне. Альвизе готов был потратить еще одну ночь и объехать все островки, осмотреть все заброшенные строения, все свайные хижины, все рыбачьи лодки, все доки. Но сотрудники, которым было жалко (или просто надоело) смотреть на измочаленного работой шефа, отправили его домой.

Между тем днем, когда на голосок певуна обратили внимание, и днем, когда профессор упрятал его подальше, Рамиз жил на вилле Корво в чулане сторожки. Он выходил оттуда, только когда его возили в фонд, а потом к Корво, откуда его привезли обратно к тюремщикам, а потом отправили в тайник. Столько скитаться, уезжать, приезжать, возвращаться, — и все только для того, чтобы окончательно исчезнуть, раствориться: да, этот мальчик с самого рождения был и оставался призраком. Реальным был только его коричневый свитерок, который он забыл на вилле, возможно после очередного музыкального сеанса на коленях у добряка Леле, как знать?

День и час нашего визита на виллу были назначены самим Корво, албанская семейка не отставала от нас ни на шаг. Эти повернутые на картинах и фресках психи должны были стать козырями в игре профессора. Он все отлично обставил, и мы должны были бы, раскрыв рот от восхищения, осматривать его богатства, пока, всего в нескольких метрах от нас, Рамиз дожидался лучших дней. Разве мог Корво догадаться, что имеет дело с детективами-любителями, которые начнут обыскивать его виллу? Обнаружив заштопанный коричневый свитерок и обсуждая его, как какой-нибудь натюрморт, горе-сыщики только встревожили осторожного Корво и ускорили переселение Рамиза.

Нам с Борисом не в чем себя упрекнуть, сказал Альвизе вопреки собственным упрекам. Рано или поздно Рамиз все равно исчез бы из Чендона. Только в моих идиотских сериалах герои находят спрятанных детей в глубине двора. В реальной же жизни для обыска нужна санкция прокурора, а у брата не было ни малейшего повода, чтобы ее затребовать, а тем более получить.

В реальной жизни реальный комиссар не пойдет на поводу у двух фантазеров с их кофточкой.

Что на это возразишь? Даже Альвизе нечего больше сказать. Действительно, досадно — быть так близко от этого мальчугана, которого комиссар разыскивал день и ночь, и пройти мимо.

«Ангелы вокруг нас, — тихо проговорил Игорь. — Они — в дыхании ветра, рядом с нами. И голос Рамиза — их вестник. Даже Корво понял это».

Альвизе попросил этого переводчика с ангельского спросить у них, где Корво прячет Рамиза. Не повезло ему с ангелами, этому мальчугану, когда он оказался в гостиной у Леле одновременно с комиссаром. Теперь ниточка, связывавшая профессора с его торговыми делами, перерезана! Но если уж они не могут определить его местоположение, могут эти ангелы хотя бы сказать Игорю, жив Рамиз или нет?

Комиссар не умеет читать в сердцах людей, прошептал дядя. Корво никогда не откажется от этого ребенка, он любит его так же, как Альвизе любит Виви. Любовь — это искупление, и не важно, какого сердца она коснулась, чистого или порочного. Любовь — это не благо и не зло, любовь есть любовь, и все.

Брат посоветовал ему приберечь свои глупости для сладеньких сказочек. Quis, quid, ubi, quibus auxiliis, cur, quomodo, quando? Куда, с кем, как и когда исчез Рамиз — вот сюжет для романа, над которым трудился сейчас Альвизе Кампана. И пока полный любви Корво, пользуясь советами Партибона и Партибона с их полными гонораров карманами, надменно молчит в ответ на вопросы следователя, этому роману суждено оставаться недописанным.

И тут трезвон его мобильника разбудил Виви. Бросив на ходу, что его люди только что нашли малыша в доме какого-то рыбака в Маламокко, комиссар помчался вниз по лестнице.

Маламокко! Ведь именно в Маламокко, в церкви, находится «Чудесное спасение гондолы» Джироламо Форабоско с толстым «патриархом» в центре. Я же знала, что он похож на Корво, знала, что ключ к расследованию брата заключен именно в этой картине, в Маламокко!

— К какому расследованию? — спросил Игорь. — Не вали все в одну кучу. Делай, как Борис. Смотри, слушай, и ответ придет сам собой.

— Кончай нудить, лучше помоги убрать со стола, — пробурчал его брат. — Давайте не будем психовать, дождемся Альвизе. А пока лучше займемся моим Гверчино. В этом мы, по крайней мере, что-то смыслим.

— Ну-ка покажи. А что это за пузырь?

— После расчистки краска вздулась. Видишь, холст поврежден. Мне нужны самые тонкие кисти, гуммиарабик, желатин, казеиновый клей, ореховое масло и свинцовые белила. Давай сюда ключ.

— Он внизу, на доске, с биркой «Не трогать». А с чего это ты вдруг решил терзать бедную картину?

— Ничего не понимаю. Игорь, да убери ты эти тарелки. Положи ее на стол. Осторожно, не повреди. Я схожу вниз. Через секунду буду.

С годами у меня накопилось множество токсичных порошков, красителей, растворителей — целая сокровищница, над которой я трясусь, как Скупой рыцарь. Присовокупив к ним мольберты, налобные лампы, свернутые рулонами холсты, рамы и мою печку для разогрева масла, воска и смол, Кьяра сослала эти драгоценные баночки в бывшую привратницкую в андроне — из-за запаха и ядовитых испарений, от которых у нее сразу начинались мигрень и рак. При ее диктатуре я вкалывала в этой конуре без окон при свете неоновой лампы, а Борис заглядывал туда, только чтобы взять у меня что-то, из чего можно было бы соорудить растворитель помягче, чем скипидар. Впервые после восстановления «светлейшей республики»[64] нашего палаццо мы с дядей собирались вместе вдохнуть опьяняющих паров свободы. Было темно, но мы и не ждали от осмотра «Мужчины с перчаткой» никакого художественного озарения. Я прекрасно знаю Бориса. Смертельно переживая из-за мальчика, которого он прозевал из-за свитерка, он ждал теперь, что вместе с белилами и сильным клеем улетучатся и его муки совести. И снова, пока Кампана с бельэтажа носился где-то ради спасения несчастного ребенка, члены семейства с более скромных этажей искали утешения в искусстве.

Игорь разложил холст на столе, действуя с той же осторожностью, с какой он пеленает нашего Виви, и с тем же почтением, с каким Никомед у Караваджо поддерживает ноги Христа, опуская Его во гроб.

— Что за чудо этот палец! Смотрите, с какой твердостью он указует на виновных!

— Обрати внимание, он наставлен прямо на нас.

— Это нормально. Он же ангел-хранитель нашего Виви. Вот он и велит вам по окончании убрать все опасные для легких вещества. Выйди из лабиринта, и ты увидишь свет — свет в каморке, где ты держишь свои яды. А я иду мыть посуду.

Все-таки у Игоря есть чувство юмора, только очень своеобразное. Он сам удивился бы, если бы понял это. Но мир моего дяди ни смешон, ни серьезен, он таков, каков он есть.

Душа реставратора заключена в кончиках его пальцев. В его молчаливом труде есть нечто от монашеского самоотречения. Мы с дядей как раз собирались причаститься этого таинства, когда он вдруг разразился градом богохульств, заставивших покраснеть даже «Мужчину с перчаткой».

Насколько я люблю ругаться с Альвизе, настолько пасую перед Борисом, когда он злится: его физиономия, его глаза постаревшего, отчаявшегося Виви меня обезоруживают.

— Теперь понятно, почему холст поврежден! Я потер его щелоком, и его уже два дня как разъедает! У тебя в кладовке такая темнота! Я хотел чуточку подчистить, вот тут. Давай-ка я тебе потру! Смотри сама, если не веришь. Вот это что? Что это? Смывка для металла. Это было там, с твоими порошками. Браво! С ума сойти можно! Большое тебе спасибо!

Я тут была совершенно ни при чем, и он в конце концов признал это. Всё эти неряхи, работяги, которые отдраили пуппарино. Это они, свиньи, перепутали промышленные растворители с моими любовно приготовленными составами. Сдирать краску с камня или расчищать живопись — для этих варваров все без разницы.

— Не ори, Виви разбудишь, — раздался тоненький дрожащий голосок прибежавшего из кухни Игоря. — Это я перепутал, я виноват. Я никогда туда не хожу, в эту вашу кладовку. И не знаю, где что стоит. Смывка была внизу, рядом с пуппарино, на полке с веслами, вместе с лаком. Когда Альвизе принес в дом Виви, я побоялся, что наш ангелочек ее выпьет. Поэтому я все и спрятал. И нацепил на ключ бирку «Не трогать», чтобы он ничего не взял.

— Что ты несешь? Виви — младенец, Игорь. Он не только читать — он ходить еще не умеет. Но сначала скажи: ты-то что делал со смывкой? Тебе-то что надо было отчищать?

— Я отдраивал твой пуппарино, и деревянные части, и металлические. Дело было в ноябре, погода была ужасная, я хотел покрыть его лаком к весне. Время еще было, ты же зимой им не пользуешься. А потом появился Виви, и нам с ним пришлось учиться ладить друг с другом, а потом Альвизе поссорился с Кьярой, и на меня свалилась вся семья, магазины, готовка. Вы же знаете, мне трудно делать два дела одновременно. Ну, я и забыл. И вспомнил, только когда ты вытащил пуппарино, чтобы плыть на Джудекку. И я сказал себе: Игорь, дырявая башка, ты забыл покрыть лодку лаком. Все, обещаю: завтра же займусь этим. А что с картиной? Это серьезно? Я могу что-то сделать?

— Ничего! Главное — ничего не делай! Но что это на тебя нашло? Лодка была в идеальном состоянии. Зачем надо было лак-то сдирать? Ты увидел, как ее испортили рабочие? Испугался, что я буду злиться? Надо было сказать мне, Игорь.

— Это не рабочие. Я сам ее испортил. Я ободрал ее, чтобы очистить, — так надо было.

— Да от чего очистить, боже милостивый?!

— От Волси-Бёрнса. Я тебя от него избавил, а тело положил в воду, чтобы он отмылся и смог переродиться вновь. Все было правильно, все было так, как оно и должно быть. Оставался только пуппарино.

— Игорь, ты заговариваешься. Так и есть, у моего брата поехала крыша. Знаешь что? Давай-ка нальем себе сливовицы, сядем на диван, успокоимся, и ты попробуешь снова все объяснить. Идет? Иди сюда, садись в середину.

Улыбаясь своей безмятежной, умиротворяющей улыбкой, Игорь втиснулся между нами на диван, удостоверился, что у нас есть все, что нужно, и рассказал, как он убил Волси-Бёрнса.

Это было в последнее воскресенье ноября, вечером, когда Альвизе с Кьярой ездили к родителям в Фалькаде. В ночь, когда выпал снег, когда на комиссарский «вольво» обрушился олень, когда сам комиссар лег после полуночи, а потом встал среди ночи и отправился выуживать труп, плававший на поверхности канала Сан-Агостино. Это было зимнее воскресенье еще до начала зимы, когда так хорошо никуда не ходить, ничего не делать, а только болтать и попивать сливовицу у близнецов в мансарде. Это был один из сонных венецианских дней, затушеванный ползущей с Лагуны хмарью, когда кажется, что завтра никогда не наступит. Сливовица проникла в наши вены, и мы уснули пьяным сном. Я не помнила, что Игорь, уложив своего брата-близнеца, приходил ко мне около десяти часов вечера. Зимой он делает это, мой дядюшка. Укутывает нас перед сном узорчатыми одеялами. Начинавшаяся тогда ночь стала для нас с Борисом ночью беспамятства, а для Игоря — длинным кошмаром, населенным ангелами и демонами. Он решил сходить покормить окрестных котов, но подниматься к себе в мансарду не захотел, а потому прихватил у меня самый маленький из купленных в телемагазине японских ножей, такой же, как у него. Он собирался порезать им на мелкие кусочки куриные потроха, которые хранились в андроне, в холодильной камере. И правда, зачем подниматься, спускаться, снова подниматься в такой-то холод? На лестнице сыро.

В том, что Игорь расхаживал по дому с ножом, виновата Кьяра и ее преобразования. В Венеции, где нет погребов, все держат на первом этаже разное старье. Все, только, естественно, не римлянка, чье эстетическое чувство было оскорблено зрелищем продавленных матрасов и драных кресел, стоявших у нас в андроне. Римлянки устанавливают в прихожих холодильные камеры размером с грузовик Рамиза, а то и больше. И вот вам результат: если так крушить прошлое и людские привычки, ничего хорошего не выйдет.

Нарезав курицу и прихватив бутылки с молоком, Игорь оставил нож на скамейке у стены, по которой карабкается вверх наше фамильное древо, снял с вешалки старый папин плащ и вышел в холод, под ненастное клочковатое небо, разливать по плошкам молоко и раскладывать кусочки куры.

Возвращаясь, он увидел, как у наших дверей размахивает руками какой-то человек с мобильником. Тот желал немедленно видеть Бориса и страшно злился, что никак не может дозвониться, как будто все должны сидеть и ждать его звонка, тем более в андроне, где старый, никем не используемый аппарат вообще еле жужжит. Игорь знал, что его брат дает этот номер специально, чтобы отделаться от так называемых любителей живописи, а на самом деле — навязчивых нахалов, которые торгуются и сбивают цены, ничего не покупая, только нервы мотают.

Волси-Бёрнс был именно из таких. Игорь, всегда пребывающий в безмятежности, объяснил ему, что его брат принимает посетителей только по предварительной договоренности, но тот не захотел слушать и вломился вслед за ним в андрон, пытаясь выяснить, дома Борис или нет. Игорь, который ни разу в жизни не солгал, ответил, что нельзя нарушать сон духовидца, ибо это может нарушить его связь с невидимым миром. Этот ответ, в котором не было ничего, кроме правды, окончательно взбесил Волси-Бёрнса. Борис должен быть счастлив, что кто-то вообще заинтересовался его Мараттой, который и не Маратта вовсе. А вот этого говорить было не надо. Игорь не выносит, когда кто-то критикует его брата, осмеивает его находки и ставит под сомнение его проницательность. Он не терпит, когда его брата обижают, даже издали, размахивая руками в андроне, и уж тем более вблизи, что этот человек намеревался сделать. Потому что он явно желал подняться наверх. Чтобы какой-то провинциальный старьевщик спровадил его несолоно хлебавши?! Ну уж нет! Пусть только Борис откажется принять его последнюю цену за Маратту, которым и не Маратта вовсе, он потом будет себе локти кусать! Волси-Бёрнс имеет кое-какой вес в мире искусства, он уничтожит его, с его жалкой репутацией. Никто никогда больше не поверит сказочным атрибуциям и прочим вракам этого Бориса Кампаны.

Игорь, который не выносит, когда его брата обвиняют во лжи, сохранял тем не менее обычную безмятежность и нерушимое спокойствие, дожидаясь, когда Волси-Бёрнс уйдет, чтобы самому подняться в мансарду и лечь спать. Но Волси-Бёрнс не уходил. Он с таким трудом отыскал палаццо Кампана, столько сил положил, чтобы завершить это дело, — и он его завершит. Он и так страшно опаздывал в одно место, где его ждали дела поважнее, чем эта жалкая мазня, и потом, вплоть до отъезда в Лондон, ему будет некогда, он будет очень занят с людьми, по сравнению с которыми этот Борис Кампана — просто микроб. Ну что тут было Игорю делать? Он еще раз повторил этому глухому, что тот сможет встретиться с его братом только по предварительной договоренности, когда их кармы будут находиться в полной гармонии. Вещи таковы, какими им должно быть, их можно увидеть глазами, услышать ушами, и люди были бы спокойнее, если бы принимали их такими, каковы они есть, добавил он. В ответ на это Волси-Бёрнс, брызгая слюной, обозвал его психом и идиотом. Это нимало не смутило Игоря — каждый волен думать что хочет, — но близнецы чувствуют одинаково, и он почувствовал, что через него идиотом обзывают Бориса. Этот жулик специально сбивал цену на Маратту, чтобы купить его за бесценок, а потом перепродать втридорога, как настоящий шедевр. Иначе с чего бы ему так хотелось непременно его купить? К тому же этот бешеный принялся его толкать и теснить, и это Игорю уже совсем не понравилось. Тот был спортивным, а Игорь — нет. Он понял: ему его не удержать, даже если, несмотря на неприятие любого насилия и молочные бутылки в руках, он начал бы защищаться.

Наконец Волси-Бёрнс толкнул его в грудь, и Игорь отлетел назад. Он оказался сидящим на скамье с даже не разбившимися бутылками в руках и смотрел, как этот мерзавец, стоя в темноте у подножия лестницы, нащупывает на стене выключатель. Сейчас он взбежит наверх, ворвется в мансарду, полезет к Борису. Поскольку это было совершенно невозможно, Игорь взял нож, который оставил на скамье, чтобы вымыть его, вернувшись от котов, обхватил Волси-Бёрнса сзади и перерезал ему горло. Это был единственный способ помешать ему — помешать злу, которое тот собирался совершить, единственный. В каком-то смысле непрошеный гость сам ждал этого, медля с выключателем. Да, он ждал смерти — и света в конце всего. Избавившись от неблагоприятной стороны своей кармы, промежуточная сущность Волси-Бёрнса, обретя наконец покой, могла ожидать нового, благоприятного перерождения.

Мы сидели, поддерживая своими плечами пухлые плечики Игоря, и он одарил нас одной из самых трогательных своих улыбок, полной безграничной доброты. В тот момент он не думал ни о кармах, ни о воплощениях. Он думал только о том, что кухонный нож — это выход, что так Волси-Бёрнс останется внизу и будет мучить его, Игоря, здесь, в андроне, а не Бориса там, в его постели.

В его пересказе сцена «Игорь, поражающий дракона, изрыгающего пламя на ступенях лестницы» своей ирреальной чистотой была сродни «Святому Георгию» Карпаччо, «Архангелу Михаилу» Франческо Пагано или «Апостолу Филиппу» Филиппино Липпи. Святые мужи выступали против свирепых чудовищ, преграждавших путь к спасению, с мечом, копьем, крестом в руке. А почему бы не с кухонным ножом? Мы любуемся на картинах доблестными победителями, вступившими в схватку с самим дьяволом. Почему не в жизни? Художники изображают лица этих избранников и слуг Божиих в ореоле чистоты и сиянии веры. Почему бы среди них не оказаться Игорю, для которого бог — это Борис? За что его наказывать? За то, что он прямо с неба упал в жестокий мир, кишащий Корво и Волси-Бёрнсами?

Мы с Борисом засыпали Игоря вопросами, дурацкими вопросами, думаю, такими же, какими потрясенные родители засыпали бы своего сына, узнав, что между катанием на велосипеде и игрой в футбол он перерезал кому-нибудь горло.

Он был так доволен качеством ножа, что решил даже отправить благодарственное письмо людям из телемагазина, которые обычно получают одни жалобы. Но он и это забыл сделать. А им было бы приятно узнать, что их товаром можно перерезать горло с такой же легкостью, как и нарезать кусочками мороженую курицу. Разрез получился такой ровный, что ему оставалось только собрать кровь в молочные бутылки — как из-под крана. На белой рубашке осталось большое красное пятно, и он быстро сбегал в мансарду, чтобы заменить ее на одну из рубашек, оставленных ему нашим отцом. Как и та, что была на Волси-Бёрнсе, она была куплена в «Камичериа Сан-Марко», и Игорь порадовался, что замена не скажется на качестве. Ангельский голос посоветовал ему вытереть остатки крови — на теле и на полу, и он извел на это целый рулон бумажных полотенец, который нашел в холодильной камере. Там же он нашел и мусорные мешки, куда засунул испачканные кровью полотенца и рубашку, после чего выставил их за дверь, присовокупив к веренице уже стоявших там таких же мешков. Он хотел поздравить Кьяру с таким удачным устройством холодильной камеры, но так и забыл это сделать до ее отъезда. Затем он занялся Волси-Бёрнсом чтобы очистить андрон от его скверны и омыть само тело. Ему пришлось здорово попотеть, пока он убирал с причала сложенные рабочими мраморные плиты, расчехлял пуппарино и толкал его до канала. Он надел на Волси-Бёрнса английский плащ моего отца — потому что вода в канале была ледяной — и положил его в лодку. В этот самый момент он услышал голос Альвизе, который, возвращаясь вместе с Кьярой домой, сетовал на снегопад и на свалившегося на них оленя. Обращаться к нему за помощью он не стал, зная, что племянник не любит, чтобы к нему приставали, когда он устал.

Гребец из Игоря никакой. Он отдался на волю течения и ветра и плыл так, пока лодка не ткнулась носом в какой-то причал. Там он и выложил тело, доверив дальнейшее его омовение приливу. Бумажник он вынул, чтобы вода не попортила лица на хранившихся в нем фотографиях. Про бумажник он тоже совсем позабыл, вот что значит дырявая голова! Он валялся где-то там, наверху, в мансарде. Возвращаться от канала Сан-Агостино оказалось сложнее. Но ветер внезапно стих и сменился снегом — верный знак того, что космос ему благоволил. Усевшись в пуппарино, как в каноэ, Игорь принялся грести руками, отталкиваясь от стен, к которым то и дело прибивало лодку. Добравшись наконец до дому, он снова накрыл лодку чехлом, вымыл нож и молочные бутылки под краном в холодильной камере. Нож он отнес на место, ко мне в антресоль, на кухню. А потом, обливаясь потом, поднялся к себе. Но спал он плохо — из-за лодки, которую забыл отчистить.

В понедельник он купил в магазинчике морских инструментов на Сан-Рокко смывку для дерева и металла, а потом битых два дня скреб пуппарино, драил его наждаком, обдирая в кровь пальцы. Игорь совершенно не разбирается в морских делах, но продавец посоветовал ему дать сначала древесине просохнуть, а уж потом, в хороший денек, обработать ее медным купоросом и покрыть лаком. Когда в доме у нас появился Виви, он спрятал химикалии в моей кладовке, рядом с красителями и ядовитыми растворами. Вот так. На него свалилось множество новых обязанностей — Виви, хозяйство, магазины, он изо всех сил старался быть нам полезным, чтобы мы могли спокойно работать, а про эти растворители он просто забыл. С утра до вечера его мысли были заняты лишь одним — покоем и благополучием нашей семьи, до растворителей ли ему было?

Теперь вот Борис расстроился из-за дырки на холсте своего «Мужчины с перчаткой». Это он, Игорь, виноват, он никогда себе этого не простит, но что поделать, если у него такая дырявая голова?

Чтобы утешить его, мы с Борисом взяли его каждый за плечо, перекрестив у него за спиной руки. В жизни есть вещи гораздо более серьезные и непоправимые, чем какая-то дырка на холсте. Ему надо было сразу рассказать нам о той ночи, на следующее же утро. Мы бы поставили его химикалии на место, и все осталось бы в целости и сохранности: и холст, и жизнь — все.

Игорь заметил, что он не для того самостоятельно разобрался с Волси-Бёрнсом, не позволив тому побеспокоить Бориса, чтобы потом все Борису и рассказать. Умирая, его мать взяла с него клятву, что он всегда будет оберегать своего брата-близнеца. Тогда же она сказала ему, что получила послание от ангелов, что они призывали ее к себе, в мир иной, туда, где ей не будет грозить подстерегавшая ее старость. Смерть — это избавление. Так сказали ей ангелы. Втайне от Бориса они вместе смешали ее сердечные лекарства, составив дозу, которая свалила бы и слона. Она ушла с улыбкой на устах, завещав Игорю секрет безмятежности. Но главное — завещав ему Бориса.

С того самого дня, как они покинули Пондишери, и до сегодняшнего вечера Игорь оставался верен своей клятве и заботился о брате как только мог. Как он мог открыть ему, что этот лжец Волси-Бёрнс так презрительно отзывался о его Маратте? Ему было больно сделать ему больно, и сейчас он решился на это только из-за растворителя, из-за дырки в Гверчино, в которой виноват был он, а не Борис. Он должен был рассказать все, иначе ложь, которая, как он думал, канула вместе с Волси-Бёрнсом, заразила бы весь дом. Правда, только правда могла уничтожить этот коварный вирус. За последнее время его не один раз подмывало раскрыть ее нам. Наши попытки помочь в расследовании, блуждания комиссара, арест и ложное обвинение невиновного, его собственные предостережения, которые семейство Кампана неизменно высмеивало, — все это расшатывало стену молчания, воздвигнутую им в ту ночь по велению ангела, чтобы оградить Бориса от поклепов Волси-Бёрнса. Он и так долго продержался с помощью своих средств. Но, увидев дырку в холсте Гверчино, он понял, что бесплотные ангелы не могут возместить материальных потерь. Когда кармической гармонии угрожают химикалии, ангелы бессильны.

Теперь, когда ему стала понятна вся эфемерность понятий «порядок» и «хаос», Игорь задумался: не прав ли Альвизе, доверяя одним лишь фактам, а не знакам и предчувствиям, на которые всю жизнь полагался он сам. Туговатый на ухо вестник неясных сил, он совершенно забыл о таком грозном явлении, как химическая коррозия, которая чуть не погубила «Мужчину с перчаткой». Нет, все же вещи — вовсе не то, чем им должно быть. Они — то, чем их сделала его глупость: полное безумие.

Не знаю, много ли было в мире людей, с древнейших времен до наших дней, оказавшихся в подобной странной ситуации и вынужденных утешать родного дядюшку комиссара полиции, после того как тот просто и ясно — словно поделился кулинарным рецептом — рассказал им, как перерезал кому-то горло. Не знаю, прибегали ли эти люди к тем же доводам, что и мы с Борисом, уговаривая убийцу, что он ни в чем не виноват — ни в плавающем в канале трупе, ни в образовавшейся в картине дырке. Теперь, когда ничего уже не изменишь, вещи снова стали тем, что они есть, и останутся таковыми до скончания времен, Игорь.

Наконец он высвободился из наших объятий и разразился одной из своих малопонятных проповедей об имманентной сущности, деформированной неустойчивой субстанцией обстоятельств, при этом так суетился и размахивал руками, словно космос был напичкан бессчетным множеством загадок и все они только что предстали его взору. Борис посвятил себя движению от сущности к субстанции в искусстве, и в этом его карма. Карма же самого Игоря — в том, чтобы избавлять брата от житейских неурядиц, в чем он и поклялся карме их матери перед ее уходом к ангелам.

Борис так и подскочил. Если Игорь намеревается резать горло всем, кто может стать причиной его «житейских неурядиц», это будет настоящая бойня, которая потребует от него слишком больших усилий. Волси-Бёрнса не воскресить. Запишем его в «издержки», если я не против. И незачем грузить Альвизе нашими семейными проблемами: он и так перегружен. Но Игорь должен дать нам клятву, что никогда, ни в коем случае не будет больше вмешиваться в наши дела. И клятва эта должна быть тверже, чем та, которую он принес их матери, чей конец он, кстати сказать, ускорил, что страшно потрясло Бориса, когда он узнал об этом, — между прочим, совершенно случайно. Но теперь, когда и она, и Волси-Бёрнс мертвы и похоронены, лучше было бы похоронить и память о них. Спору нет — когда забываешь о смерти, жить становится легче.

Я воспользовалась моментом и спросила у Игоря про летнего мертвеца, найденного с перерезанным горлом в Лагуне, но он посмотрел на меня в изумлении. С чего бы ему было убивать человека, который ничем не угрожал Борису? И что ему было делать с ножом из телемагазина на Фондамента-Нуове, на другом конце города? У этого безымянного бедняги была карма скитальца. Он — Вечный жид, Летучий Голландец, воплощение скитальческой души Венеции.

Все, тема закрыта, объявил Борис. Нам повезло, что у нас есть Иоган Эрранте, этот чокнутый, который сам признался в убийстве. Я что, собираюсь тут выделываться? Сейчас Игорь поклянется, что не будет больше слушаться ангелов, что бы они ему ни велели делать, сбегает в мансарду, принесет бумажник Волси-Бёрнса, отдаст его своему брату, и тот сожжет его в раковине в этой чертовой холодильной камере. А мы выбросим растворители в помойку (пошли они к дьяволу со своим раздельным сбором мусора!), отмоем нож, о котором я с содроганием думала, что с той роковой ночи он пачкал нашу еду генетическим кодом Волси-Бёрнса, и займемся наконец реставрацией «Мужчины с перчаткой». Жизнь не плоха и не хороша, жизнь — это дурацкая дырка на картине, которую надо заделать. Гверчино такого качества вполне перенесет вмешательство Кампаны, и мне, с моей-то техникой, останется только развернуть его чертов палец таким образом, чтобы он тыкал им себе же в грудь. Игорь перестанет видеть повсюду посланцев небес, и мы наконец успокоимся, о чем он больше всего мечтает.

Что бы ни решил Борис, Игорь всегда с ним согласится. Он дал клятву, а потом поднялся к себе в надежде, что вспомнит, куда засунул тот бумажник.

Я люблю своих дядюшек. Я люблю своего брата. И во мне нет ни капли благородства корнелевской Химены, которая разрывалась между честью и любовью. Предать Игоря и выдать его комиссару? Предать Альвизе и промолчать? А ведь наше молчание, кроме всего прочего, обрекало невезучего Иогана Эрранте и дальше гнить в тюрьме.

Борис отклонил мои доводы, сочтя их неосновательными и заметив, что Иоган Эрранте и его невезучесть так же неотделимы друг от друга, как они с Игорем. Не станем же мы лишать его этой половины его «я» и — я подумала об этом? — расчленять неделимое трио Кампана из-за каких-то сомнений, пусть даже не менее острых, чем кухонный нож. Откровенно говоря, как сказала бы Илона Месснер, Борис никогда не обладал той преданностью и отвагой, которые продемонстрировал Игорь, зарезав Волси-Бёрнса. Сколько Борис ни пытался отыскать в себе храбрость, он находил только лень и трусость. Теперь о комиссаре. Разве тот, кто постоянно купается во лжи и преступлениях, кто обещает безнаказанность раскаявшимся убийцам, способен судить о виновности своего дядюшки? В антресоли нет никаких комиссаров. Есть только Альвизе, который первым посмеется над нашими уликами. Бездоказательные утверждения, будто Волси-Бёрнса убил Игорь, станут для него апогеем наших нелепых измышлений.

Я представила себе Игоря в тюрьме, представила его доброе круглое лицо, отданное на растерзание читателям «Гадзеттино»… Нет, лучше я донесу на саму себя, и не важно, предам я тем самым брата или нет. Я уже собиралась успокоить Бориса и заняться наконец вместе с ним реставрацией картины, как вдруг в замочной скважине повернулся ключ Альвизе — как ответ на уже решенный вопрос. Брат был в прекрасном настроении.

Не станем же мы нашими скучными «житейскими неурядицами» портить ему радость победы.

Рамиз наконец был вызволен из лап насилия, которому подвергался в Маламокко, сказал он, смеясь. Мальчика нашли в чистеньком рыбачьем домике на берегу Лагуны, где, развалившись с наушниками на голове перед гигантским телевизором, он объедался чипсами и терзал пульт дистанционного управления. Увидев его, комиссар почувствовал себя актером полицейского сериала, попавшим на съемки детской передачи. В этой крепости, где пленнику было уютнее, чем в швейцарской закрытой школе для детей эмиров и русских олигархов, в его распоряжении был целый склад технических игрушек, музыкальная студия и приятель-ровесник, белокурый мальчик с острова, матери которого платили деньги, чтобы она исполняла малейшие прихоти Рамиза. Изъясняясь на цветистом диалекте рыбаков Маламокко, няня обрушилась на полицейских, на этих говнюков, на этих мылоедок, которые явились, чтобы вырвать ангелочка из теплого гнездышка. До того как его арестовали, Микеле Корво из кожи лез вон ради своего маленького дожа, приезжал каждый день и возил его на мотоскафо ловить сердцевидок. Мало им, что они посадили в тюрьму этого святого человека, нет, им еще и мальчонку подавай, как будто он сделал что-то плохое. Рамиз тоже отбивался что было сил — как ангел-нелегал, которого пытаются легализовать к аду. Альвизе с тяжелым сердцем отвез его к больницу для положенного в таких случаях освидетельствования. Если нашему славному Игорю удастся убедить всех нас в том, что у него хватит материнской любви, чтобы принять на себя заботу о Рамизе, не задевай при этом нашего эгоизма, Альвизе подаст ходатайство о разрешении взять к себе в дом того, кого только что бросил в беспросветную тоску раскритикованных папой Корво социальных служб, в чем и сам горько раскаивался.

Все когда-нибудь кончается; детство, расследования, браки, семейная жизнь. Наше совместное проживание было всего лишь отступлением, временным откатом к детству с его школьным весельем, отклонением от взятого комиссаром курса на великие дела. Ему надоела эта дортуарная жизнь, он устал и возвращается к себе к бельэтаж, а Виви оставляет Игорю, который слишком привязался к младенцу, чтобы разлучать его с ним.

И тут земля разверзлась у нас под ногами. Вещи таковы, какими им должно быть, Игорь. Факты не плохи и не хороши, они такие, какие есть. И вот один из них. Врат оборачивается к пухленькой розовой фигурке дядюшки, застывшей у двери в обрамлении коричнево-красных лепных узоров. Вытянутый, как у «Мужчины с перчаткой», палец Игоря указывает на коричневый бумажник крокодиловой кожи, который он держит в другой руке. Мне вспоминается «Страдающий Христос» Верники[65], его рука, сжимающая колючий прут, которым он сейчас будет высечен. Мне вспоминается «Данил» Караваджо, его бледное тело, задумчивый взгляд, устремленный на голову гиганта Голиафа. Мне вспоминаются Олоферн, Иоанн Креститель, их умиротворенные лица, их окровавленные шеи. Я думаю об их убийцах, непринужденно позировавших Гвидо Рени, Жану Валантену, Батистелло Караччьоло, Артемизии Джентилески, Кристофано Аллори и Караваджо, Караваджо, Караваджо, прославленному Караваджо Бориса.

Я думаю о том, что живопись не в силах приукрасить реальность. Я думаю о том, что Альвизе верит только фактам и что сцена «Игорь с бумажником зарезанного Волси-Бёрнса» не могла родиться в воображении ни одного художника. Я думаю о том, что думать бессмысленно.

— Очень надеюсь, что ты не отнимешь у меня Виви. Мне только этого не хватало! Вот этот бумажник! Видите, я все же кое-что помню! — пропел Игорь, гордо сверкая глазами.

— Зачем тебе среди ночи бумажник? Надо же, крокодиловый! Ты стал интересоваться деньгами или переквалифицировался в карманника?

— Не болтай глупостей, Альвизе. Это бумажник Волси-Бёрнса.

— Это еще что за история? Дай-ка сюда. Откуда он у тебя? Только объясни по-человечески. Без всяких карм, пожалуйста.

Quis, quid, ubi, quibus auxiliis, cur, quomodo, quando. Ничего не убавляя из событий той знаменательной ночи, Игорь объяснил комиссару, откуда у него этот бумажник, почему он оставил в андроне кухонный нож и как, покормив той холодной снежной ночью котов, он зарезал Волси-Бёрнса.

Перерезал глотку.

На канале Сан-Агостино.

Глотку.

Волси-Бёрнсу.

13

ХОРОШИЕ ДЕНЬКИ

Вернулись хорошие деньки, а с ними и эта венецианская теплая размытость очертаний, когда бликующие на солнце каналы и наморщенная ветром гладь Лагуны кажутся подернутыми розовой пудрой, словно нанесенной широкой смелой кистью.

Если апрель колеблется между циклонами и антициклонами, май уже вовсю тянется к лету. В мае город отворачивается от севера и гор и обращается на юг, расцвечивая фасады пестрыми неаполитанскими гирляндами стираного белья и пряча за шторами темные сицилийские интерьеры. Позлащенная мягкими солнечными лучами Венеция расставляет на площадях столики под зонтами, нежится на альтанах{10}, спускает на воду лодки и байдарки, полные горластых подростков. Улица заново привыкает к летней толкотне, к импровизированным ночным балам, к оркестрам музыкантов-попрошаек, к стуку мячей о церковные стены, к усиленным микрофонами завываниям гидов, к разноязыкому гвалту туристов, гроздьями облепляющих памятники архитектуры, к этому постоянному гулу большого города, где все переговариваются, перекликаются, переругиваются — с моста на берег, из окна на набережную. Это мимолетное время, когда каналы еще сохраняют свою прозрачность, когда заросли глициний окрашивают палаццо в сиреневые оттенки, а растения одеваются такой яркой зеленью, что кажется, будто они тянут свои соки не из водных глубин, а из самых тучных пашен. Это время буйных садов, пышных роз и сверкающих ирисов, которое продлится до июня, когда на город надвинется напоенная влагой жара. В мае звезды уменьшают амплитуду приливов, удерживая каналы в промежуточном состоянии между неистовством «большой воды» и полным высыханием. В мае на мостовую площади Сан-Марко слетаются тучи, нет, не голубей, а туристов в сандалиях, каскетках и шортах. Целый лес голых ног под дряблыми задницами и обвисшими животами выстраивается перед собором или перед Дворцом дожей, напоминая лес свай, на которых стоят наши здания. В мае все вокруг кажется устойчивым, прочно укорененным в твердой почве, и наша Венеция распускается, расправляется и, уверовав наконец в весну, начинает рассаживать по горшкам, пересаживать, черенковать и подстригать черепицу, кирпичи и мрамор своих каменных насаждений.

Для палаццо Кампана май выдался необычным. У нас полным ходом шли ремонтные работы, только это была реставрация наоборот. Заделывая вековые рубцы и рытвины в стенах нашего здания, рабочие устраняли стигматы модернизации, предпринятой нашей ведьмой Кьярой. День за днем, взобравшись на строительные леса, мы с Борисом скоблили стены, разбивали зеркальные перегородки, ломали ложные стенки. Нам нужен был дворец, похожий на нас, — такой же несуразный и нескладный.

На альтану — устроенную на крыше террасу на столбах — вернулись выпачканный голубиным пометом холщовый навес, соломенные стулья, базилик и лаванда в разрозненных цветочных горшках. В сумерки мы смотрели оттуда, с высоты, как ночь сглаживает черепичные волны крыш, как темнеет небо на горизонте над Джудеккой, и всех нас, даже Альвизе, наполняла радость оттого, что они вернулись — наши хорошие деньки.

Борис воспользовался солнечной погодой, чтобы отлакировать и просушить на теплом ветерке свой пуппарино. Но Рамиз вскочил с ногами в недосохшую лодку. Дядя уже собирался поднять по этому поводу шум, когда, бросив Виви в телемагазинном манеже в саду, в прохладе вековой беседки, осенявшей своей тенью не одно поколение младенцев Кампана, из андрона вышел Игорь. Кутаясь, несмотря на яркое солнце, в плащ, он взирал на лодку с бессилием капитана «Титаника» в момент крушения. Этот плащ, точно такой же, как тот, папин, Альвизе купил ему на распродаже, чтобы сгладить воспоминание об оригинале, сгинувшем в ночь убийства, и Игорь считает, что делает ему приятно, облачаясь в него только в хорошую погоду — чтобы не намочить. С тех пор как дядя дал Борису клятву не лезть в наши дела, он очень боится сделать что-то не так, и мы все время его успокаиваем, что бы он ни сделал.

Подумаешь, какой-то след подошвы на лаке, это же пуппарино, а не «Плот „Медузы“»[66], не из чего устраивать трагедию, ну прыгнул кто-то обеими ногами в лодку, заворчал Борис, когда Рамиз, научившийся за время своих мытарств хитрить, повис у него на шее, шепча: «Ja ti ocher» — «Я тебя люблю» по-албански. Он изголодался по нежности, этот мальчуган, однако Борис буркнул, чтобы он катился целоваться с тетками на Риальто, где его злоключения, раздутые «Гадзеттино» до устрашающих размеров, стали среди торговцев притчей во языцех. Повинуясь его указующему персту и взгляду, Игорь взял Рамиза за руку, засунул Виви в коляску с гидравлической подвеской, приобретенную в телемагазине вместе с кучей детских штучек-дрючек, и покатил в сторону Риальто с таким видом, будто от этого зависела наша жизнь. Борис же, дав наконец волю давно чесавшимся рукам, что было силы саданул по корме пуппарино, на месте которой должна была бы находиться попа Рамиза.

После той истории с бумажником даже Альвизе стал обращаться с Игорем как с выздоравливающим, чудом спасшимся от смертельной болезни, но все еще находящимся под угрозой рецидива.

Выслушав в ту ночь рассказ нашего семейного очистителя скверны, брат испустил самый долгий из своих долгих мученических вздохов и велел Борису сжечь бумажник, и не возвращаться в дом, пока улика не будет, как прах усопшего, развеяна над каналом Фрари.

Рамиз был цел и невредим, Корво и его приспешники сидели в тюрьме, нож лежал в футляре, а бумажник обратился в пепел. Игорю было запрещено выходить одному после наступления темноты, чтобы кормить кошек или все равно ради чего. Вся семья — кровные родственники — могла спать спокойно. «Кровные» — не слишком веселая шутка, но лучше уж так шутить, чем лить слезы.

Однако для Игоря история еще не кончилась: оставался еще один повод для беспокойства в лице Иогана Эрранте. Честный и неподкупный комиссар не смог на следующее же утро не пойти и не сообщить ему, что у него появился соперник, претендующий на звание убийцы Волси-Бёрнса. Если всем нам повезет, бедолага и дальше будет держаться за свои подвиги. В ветхой, перенаселенной тюрьме, где самоубийства сменялись бунтами, Эрранте пользовался среди сокамерников особым почетом, как будто он победил в конкурсе «Кто хочет выиграть много лет тюрьмы», без труда побив рекорд тихого помешательства, поставленный нашим домашним иллюминатом.

Игорь всегда был чокнутым, тут уж Альвизе ничего не мог поделать. Но что должно было измениться, так это наше попустительство его завихрениям. Нечего прикидываться невинными овечками: у нас это плохо получается. Как только нога гениального следователя ступила в ту ночь в мою антресоль, он сразу почуял, что мы что-то скрываем. Это было ясно и по нашему непривычному молчанию, и по нашим взглядам, прикованным к перчатке на картине, словно мы ждали, что она вот-вот шевельнется. Ему-то хорошо знакомы такие бегающие глазки, он их целыми днями наблюдает. Мы с Борисом пособничали Игорю, это мы толкнули его на преступление своими вечными восторгами по поводу убийц и жертв, избиений и распятий, пыток и казней, изображенных на наших картинах. Альвизе предоставлял нам самим догадаться, кто в этой ситуации по-настоящему заслуживает наказания. Как Пилат, и даже больше, комиссар готов был умыть не только руки, но и ноги, чтобы мы только перестали доставать его своими историями. Короткие замыкания, пожары, потопы, орущие младенцы в вонючих подгузниках, англичане с перерезанным горлом, — пожалуйста, мы можем развлекаться всем этим, как нам хочется. А ему дайте довести до конца следствие. Теперь, когда Кьяры больше нет и некому его мучить, он хочет наконец насладиться одиночеством у себя в бельэтаже, забыть о нашем существовании, и по возможности — навсегда. Правда, уже на следующий день, когда мы столкнулись с ним на лестнице, он рассказал мне об одной возмутительной следственной ошибке. Этот законченный мифоман Иоган Эрранте продолжает настаивать на своей виновности, приправив свою ложь одной деталью, которая, если ей поверить, доказывала, что Волси-Бёрнса убил именно он. В «Постали», после того как они поторговались относительно сметы на услуги «Errante Catering», милейший Эдди спросил у него дорогу к одному палаццо, где у него была назначена важная встреча. Откуда провинциалу из Кампальто знать, где находится какой-то палаццо? Англичанин обозвал его молдавским ослом: дополнительное унижение и — раз!

Как и предвидел Игорь, относительно которого я все чаще думаю, что он не так наивен, как ему удается выглядеть, Альвизе сделал из этого вывод, что Волси-Бёрнсу до зарезу хотелось купить за бесценок Борисову мазню, чтобы тут же сплавить ее Корво по цене настоящего Маратты и тем самым возместить часть денег, которые ему предстояло заплатить за Рамиза. Каким бы ушлым ни был профессор по части преступной деятельности, в искусстве он ровным счетом ничего не смыслил.

Неподдельное простодушие — удел кретинов и блаженных — засветилось в распахнутых глазах Иогана Эрранте, когда Альвизе, набивший в этом руку еще с Илоной Месснер, пообещал его Нине безнаказанность. Безутешная супруга могла возвращаться в родную Молдавию, пусть без мужа, зато с грузовичком. Альвизе был обязан Иогану, потому он и сделал это, как и обеспечил ему баснословно дорогую защиту в лице Партибона-младшего, чья изворотливость намного превосходила макиавеллизм советника Корво, моего Джакомо, но не будем называть имен. Я предоставила брату дальше спускаться по лестнице. Какой смысл возражать, убеждать его в том, что меня тошнит от одного воспоминания об этом Джакомо, который никогда и не был-то моим? Насколько я разбираюсь в плафонах, настолько я ничего не смыслю в мужчинах, у каждого свой конек, а поскольку моего я не променяю ни на что на свете, то — все к лучшему в этой лучшей из Венеции, где не мой, а чей-то чужой Джакомо уже забыл о моем существовании.

Альвизе хватило трех дней, чтобы устать от гордого одиночества, которым он наслаждался в бельэтаже, и вернуться лопать в антресоль. По одному щелчку пальцев его сестра, простершись ниц, словно «Магдалина» Симона Вуэ[67], поднесла ему его любимого Виви, а дяди — его любимый кампари. Родственник он нам по матери или не родственник, а комиссар сдал-таки этого Партибона-старшего молодцам из Финансовой полиции, сдал со всеми потрохами — вернее, с полным набором материалов по «Алисотрувену». Вот уж кому не скоро удастся спокойно уснуть, если его вообще не уложат на нары в компании дюжих татуированных молодцов. Заодно Альвизе шепнул одному коллеге из налоговой полиции о Робине Миллере-Бэнксе. Все знают, что художники не в ладах с цифрами — по крайней мере, до тех пор, пока в дверь к ним не постучались Слава и Богатство. Этому в дверь позвонит налоговый инспектор, который подпортит Кьяре жизнь в лофте. Грешница, ставшая пищей для сплетен, не должна отбрасывать тень на золото и порфиру победителя: «Delenda est Romana»[68]. Комиссариаты ломятся от дел, основанных на сведении личных счетов, и брат не понимал, какой ущерб доброму имени семьи могло нанести его разоблачение, если эта семья и сама способна не моргнув глазом состряпать славненькую следственную ошибочку.

Овеянный величием и славой, подкрепленными хвалебным звонком министра, Спаситель Венеции, бывший самый молодой полицейский комиссар страны рассчитывал воспользоваться сложившейся ситуацией, чтобы подхлестнуть своих подчиненных, оживить зависшие дела, в общем поразвлечься. За неимением нового трупа, из-за которого он должен был бы носиться по округе в поисках улик и фактов, брат намеревался вытащить на свет божий загадку летнего мертвеца, чтобы вычеркнуть его наконец из и без того длинного послужного списка Иогана Эрранте. У Гамлета был череп. У Альвизе — разложившиеся останки, плавающие в его сновидениях, как они плавали когда-то в водах Лагуны.

Незаметно отложившиеся у него в мозгу сведения дремали до поры до времени в дальних ящичках его памяти. Некоторые так и останутся там вместе с бумажником Игоря и генетической семьей рожденного в душевой Виви. Другие же только и ждали, чтобы вырваться на свободу. Среди этих последних не последнее место занимала фальшивая партитура, выжидавшая в ящичке под надписью «Пёрселл» удобного момента, чтобы наброситься на бедную парализованную даму.

Слава комиссара облегчила процесс усыновления нашего Виви, несмотря на многочисленные дыры, зиявшие в его досье. «В дыру да не низвергнется» — этот гордый девиз как нельзя лучше подошел бы семье Кампана, которая не страшилась никаких дыр: ни в Борисовом Гверчино, ни в ящичках Альвизе, ни в воспоминаниях Игоря, ни в наших сердечных делах. И только Рамиз оставался камнем в нашем огороде, брешью, которую брат, несмотря на всю свою власть, никак не мог заделать.

Она знала свое дело, эта вдова Пёрселл. Выйдя после допросов морально окрепшей, эта «Кающаяся Мария Магдалина» принялась разыгрывать из себя жертву. У нее хватило наглости подать в суд: на Корво — за Рамиза, на Энвера за партитуру, и она так ловко разжалобила судей, что вот-вот должна была бесплатно получить попечительство над маленьким певуном, которого еще недавно собиралась купить за деньги, — хорошенькое дельце! Альвизе же злился и сетовал на невезение, не допуская мысли, что Рамизу у нее может быть так же хорошо, как у нас. Комиссар ухитрился оформить над мальчиком с ангельским голоском временный патронат и каждое воскресенье забирал его из социальной службы, для которой он стал чем-то вроде эмблемы, еженедельно кривляясь для местных страниц «Гадзеттино».

Теперь уже всем было ясно, что брат с его призванием и чувством долга мог бы сам по себе составить целую энциклопедию мифологических героев. Он хотел заполучить Рамиза, чтобы насолить вдове, но заниматься мальчиком в дополнение к Виви должны были бы мы — «не все же нам бездельничать да скрести наши картины».

В хорошие деньки Венеция вывозит своих детей на свежий воздух. Проследовав вместе со всем городом процессией по запруженным дорогам, они лепят куличики из песка на пляже или собирают цветы в горах. В прошлое воскресенье — последнее воскресенье, которое Рамиз должен был провести с нами перед переселением в фонд, — Альвизе, Борис, Игорь, Виви, Рамиз и я набились в «вольво», жертвуя собой ради свершения воскресного ритуала совместного обеда у родителей в Фалькаде. После нескольких месяцев воздержания я смиренно приготовилась выслушать все их вопросы, в частности когда я наконец выйду замуж за молодого человека из хорошей семьи и подарю им внуков, а также когда я наконец пополнею, для чего мне просто необходимо взять еще кусочек жаркого, сочного, с кровью, — ну точно как шея зарезанного Волси-Бёрнса. Однако в то воскресенье у родителей только и было разговоров что про Альвизе, чудо-Альвизе, несравненного сына, слава которого стала отрадой их старости, омраченной причудами этой нелюдимой старой девы, которой ничего не надо, только бы морить себя голодом. Я и позабыла, как ненавижу Фалькаде, стоит мне только туда приехать, и почему забиваюсь в глубину сада, мечтая скатиться по склону беллунского холма прямо к себе в антресоль.

Слава богу, у единственного и неповторимого сына раскрылись наконец глаза на эту римлянку, однако ни одна девушка, пусть даже самая культурная, венецианка с проверенным происхождением, обитательница разваливающихся дворцов и наследница прабабкиных старомодных драгоценностей, — ни одна не годилась ему даже в подметки. Да и зачем нужна жена, когда детей можно грести лопатой и без всякой матери? Родители говорили это с видом стариков, несущихся к могиле, как на салазках с горы. Когда мы станем старыми и немощными, Виви и его собратья будут возить нас в креслах-каталках, как мы будем возить их, наших родителей, после того как они вернутся домой, в бельэтаж, чтобы оттуда отправиться на гондоле прямиком в склеп Кампана на кладбище Сан-Микеле.

Брат пробурчал, что похороны с гондолой стоят бешеных денег, что в палаццо нет лифта, что андрон весь в плесени, что в «большую воду» его каждый раз затопляет, что жить там невозможно, после чего мы все переругались под смеющимся взглядом Виви — все, кроме Игоря, умолявшего в это время Рамиза слезть с елки, на которой тот раскачивался, lie желая больше иметь ничего общего с сухопутными жителями, лагунные ветви древа Кампана извлекли из погреба Бориса, выбравшегося оттуда с очередным шедевром под мышкой, вскочили и «вольво» и вихрем умчались прочь.

В набитой до отказа машине ругань продолжилась с новой силой из-за огромной картины, которая заслоняла заднее стекло. Пока мы петляли по горным спускам и пробирались по забитым машинами воскресным дорогам, я убеждала дядю, что наш папа все же не настолько впал в маразм, чтобы держать в погребе в Фалькаде Караваджо.

Допустим — что на всех языках означает, что ничего мы не допускаем. А Борджанни[69], а Сарачени[70], а их караваджистский натурализм, с ними что делать? И все же это страдание, эта мощь, которые проглядывают под слоем грязи, нет, Караваджо, Караваджо, правда, Игорь? Конечно, Борис, ты ведь ясновидящий. Рамиз, мальчик мой, ты не мог бы петь свою албанскую песенку потише? О господи, ну вот, теперь Виви разревелся в своем телемагазинном автокреслице!

Выехав на автостраду, брат, не обращая внимания на дорожные знаки, подрезал несколько машин, остановился в зоне отдыха «Падуя-Север» и вышвырнул картину и нас с Борисом на асфальт.

Мы продолжили наши препирательства в «Автогриле», а Игорь тем временем убеждал Альвизе развернуться, что тот в конце концов и сделал, после чего мы доехали до дому в ледяном молчании. Только Игорь, довольный всем — и пробками, и своим дорогим Виви, и своим дорогим Рамизом, — с блаженным видом любовался пейзажами. Из всех нас он больше всех действует другим на нервы благодаря своей безмятежности, которая не изменяет ему, даже когда он перерезает кому-то глотку.

Это было обычное весеннее воскресенье. И если сейчас я вспоминаю о нем с грустью, то, наверно, потому, что нам предстояла разлука с Рамизом. С его отъездом завершалось многомесячное расследование, кончались благословенные времена, когда комиссар шел за поддержкой к своим родным, а не к этой Матильде, бойкой блондинке, коммерциалисту по специальности, которая якобы обожает Венецию и потому собирается засесть в бельэтаже. Интересно, что может девица из какой-то Виченцы понимать в Венеции?

На следующий день, в понедельник, Альвизе позвонил начальник Управления по культурному наследию Сиракуз, которого интересовала «Юдифь с Олоферном», приобретенная Борисом в ноябре, незадолго до убийства Волси-Бёрнса. Невозмутимое лицо Юдифи, державшей перед собой голову безмятежного Олоферна, напоминало нам ту спокойную уверенность, с какой Игорь расправился над своей жертвой, и Борис заверил меня, что продаст картину при первой же возможности, потому что понял, что она приносит несчастье. Он предложил ее Сиракузам по такой смехотворной цене, что там настояли на ее увеличении вдвое. Согласно каким-то источникам, обнаруженным в их архивах, Микеланджело Меризи написал ее во время своего недолгого пребывания в Сиракузах, летом 1608 года, между бегством с Мальты и отъездом в Мессину. Композиция, описанная вместе с «Погребением святой Люции», заказанным художнику городскими властями, была всего лишь эскизом, но хранители отмечали ее неоценимое документально-историческое значение.

Борис ликовал. Не так часто ему приходится убеждаться в том, что Дед Мороз существует, чему он, правда, никогда не переставал верить. Глядя на совершенно счастливого брата, Игорь, конечно же, весь изошел на блаженство, и даже Альвизе, с должным почтением отнесясь к знаменитости, чья слава достигла аж берегов Сицилии, вынужден был согласиться, что у Бориса есть нюх, только пусть он его использует для разнюхивания картин, а не преступлений. Жаль, конечно, продавать несчастливую картину в тот самый момент, когда она начала приносить счастье, но у дяди еще много подобных находок, среди которых он найдет нам новый талисман.

Так они и идут, наши хорошие деньки, под шелест страниц «Гадзеттино».

Далеко за пределами города, на материке, на большой планете, дела идут не лучше, чем зимой, хотя Барак Обама и пытается следить за порядком, произнося красивые речи. То тут, то там школьники набрасываются с ножом на учителей, рабочие сажают под арест своих работодателей. На севере Пакистана регулярные войска теснят талибов. На севере Афганистана талибы теснят регулярные войска. На севере Парижа во время пожара в сквоте погибает маленький цыганенок. В Вене, в ходе разногласий по поводу проповеди индийского гуру, тридцать сикхов были исколоты ножами. Борис сказал, что непротивление а-ля Ганди превратилось в чудовищный фарс, на что Игорь возразил, что нож, как и чалма, для сикха все равно что галстук для европейца, но ведь никто же не заподозрит европейца в том, что он надел галстук с целью кого-нибудь придушить.

Мировые новости похожи на живопись. Они зависят от перспективы, от точки зрения тех, кто их толкует. Мне смешно смотреть на Альвизе, с его культом фактов. Реальная действительность — вот уж точно чудовищный фарс!

Если смотреть на нее с Лагуны, она начинается на берегу, на автостраде, где из-за строительных работ все пришло в страшный хаос. Для жителей Лагуны дорога в большой мир кончается в пункте уплаты дорожной пошлины. Для нас, членов семейства Кампана, она идет дальше, до Фландрии, потому что Борису удалось недавно отрыть на приходской барахолке на площади Мираколи неизвестного Рембрандта.

После того как Альвизе получил поздравление от самого министра, он следит за всеми национальными новостями, как будто, выступив спасителем Венеции, готовится теперь к спасению всей страны. Когда наша полиция отправила обратно в Ливию лодку, набитую нелегальными иммигрантами, Евросоюз напомнил нам о соблюдении права на убежище, и теперь все чаще слышатся голоса, предлагающие отправлять наших нелегалов прямиком в Брюссель. В Милане крайние правые предлагают предоставить право на проезд в метро только миланцам. В Падуе директриса школы советует учителям проверять документы у учащихся-иммигрантов. В Вероне прокурор Скинайа назвал «юридическим позором» признание нелегального проживания уголовно наказуемым правонарушением. Как только такой закон будет принят, достаточно будет выслать из страны родителей младенцев, родившихся на нашей земле, чтобы тут же завладеть их детьми и отдать их на усыновление.

Услышав это, брат смутился, но мы с Борисом и Игорем его успокоили. Наш Виви — настоящий Кампана, ребенок с бельэтажа, он позабыл свою родную душевую, с тех пор как стал плескаться в ванночке фамильного палаццо под присмотром старинных пастушков и овечек. Ему повезло гораздо больше, чем новорожденному из Витербо, которого выбросила в окно завистливая родственница его матери. Жизнь и смерть — это одно и то же, заметил Игорь, который снова начинает понемногу прорицать, к великому огорчению родных.

Дело о незаконном усыновлении, которое комиссар воспринял как личное оскорбление, заставило его сосредоточиться на местных новостях. В нашей «Гадзеттино» не прочитаешь ни про групповое изнасилование в подвале — потому что у нас нет подвалов, ни про дорожную аварию — потому что у нас нет ни дорог, ни гаражей, ни автобусов, ни светофоров. У нас нет даже окраин, бедняцких гетто, мы защищены от них водной границей Лагуны, где уже начинается купальный сезон. Из-за ранней жары в городе множатся незаконные веранды и террасы, против которых прокурор грозится применять самые строгие меры. В Каорле, на побережье, реклама кока-колы, в которой юная кривляка признается, что «предпочитает кушать макароны у бабушки, чем идти в ресторан», задела местного мэра, убежденного, что, побуждая граждан потягивать ее пойло дома, мультинациональная корпорация из Атланты подрывает благосостояние Каорле. Водная «скорая помощь» пять часов добиралась на остров Пеллестрина по вызову к одной пожилой даме, которой, правда, было не так уж и плохо, судя по тому, с какой энергией она переполошила по этому поводу всю прессу. В Кастелло один юный влюбленный, получив отставку у возлюбленной, пустил себе пулю в лоб. Он оставил предсмертную записку — к досаде Альвизе, который закрыл дело меньше чем за день. На Риальто туриста так помяли в толпе у самого отеля, что он был в коме отправлен в больницу. На набережной Скьявони продавец контрафактных сумок, спасаясь от полиции, сбил с ног семидесятилетнюю туристку, и коренные торговцы жалуются теперь на слишком снисходительное отношение городских властей к нехорошим иностранцам, которые распугивают хороших. В историческом центре право на убежище применяется лишь к тем, кто платит, благодаря кому все вертится, кто плавает в гондолах, заказывает ужины при луне, ходит на экскурсии во Дворец дожей, в собор Святого Марка и на стекольный завод в Мурано. Эти славные туристы приезжают в Венецию, чтобы отвлечься от своих повседневных забот, а не для того, чтобы подвергать себя материковым опасностям, от каковых и должен оберегать их Альвизе Кампана. И уж конечно, скандал между горластым плотником и его соседкой на Сан-Марко — это не то, что может привлечь интерес комиссара. Вот он и спасается от скуки, слушая сообщения о разыгрывающихся на планете кровавых бойнях и не решаясь признаться самому себе, что славный, загадочный трупик — это все, что ему нужно для счастья.

На днях вечером, сидя на альтане, он снова открыл ящичек Каталины Доци, венгерской проститутки, раздавленной грузовиками. Убийцы, бросившие ее на дороге, попали в поле зрения видеокамеры наблюдения на бензозаправке. Это какими надо быть кретинами, чтобы, собираясь убивать девушку, не подумать, что тебя могут заснять на видео, возмущался Альвизе, опираясь на лично собранные данные, подтверждающие его же идею об общем кретинизме преступного элемента. Недавние заключения судмедэксперта из Местре, извлеченные из ящичка трупа на железнодорожных путях, склоняют следствие в сторону преднамеренного убийства, и брата крайне удивляет, что результаты вскрытия стали известны только через три месяца. Вот уж действительно, при таких скоростях тайна железнодорожного трупа будет раскрыта не иначе как нашим Виви, когда он тоже станет самым молодым полицейским комиссаром страны.

Мне стало грустно за него. Я сказала, что, может быть, ему повезет и скоро и в наших краях объявится утопленник, висельник, задушенный, зарезанный, в общем, какой-нибудь кровавый труп, на что он заорал, что я совсем рехнулась — говорить такое при Игоре, который изо всех сил старается сделать нам приятное. В последнее время с ним совершенно ни о чем нельзя говорить, с этим Альвизе: ни о наших неизвестных Рембрандтах, ни о его Матильде, против которой, как он считает, мы опять строим козни. Альвизе ошибается Зачем нам строить какие-то козни, когда наш дом и сам отторгнет любое инородное тело. Думаю и это здесь задержится ненадолго: его спугнет вонь наших растворителей и ядовитые испарения наших лаков. Чтобы продемонстрировать брату нашу добрую волю, мы предложили этой Матильде солнечным днем прогуляться по Лагуне. Разве мы виноваты, что у нее на солнце краснеет кожа? Что, нам надо было приделать к пуппарино откидной верх, как на музейных гондолах?

Всю неделю стояла давящая жара, какая бывает в самый разгар лета. В воскресенье, последнее воскресенье мая, на исходе хороших деньков, которые скоро разразятся громом и молниями летних гроз, брат повез всю семью на праздник Сенса[71] — обручение дожа с Адриатическим морем. Наш мотоскафо присоединился к вереницам лодок, заполнившим залив Сан-Марко до монастыря Сан-Николо в Лидо, где люди в карнавальных костюмах ждали торжественного момента, когда дож бросит в волны обручальное кольцо. Эта церемония, подкрепленная регатами, обильной едой и винами, отмечается в память «Адриатического братства» былых времен. Праздник заканчивался концертом, и мы увидели, как вперед вышел маленький мальчик и хрустальным голоском запел «Ascendit Christus in altum»[72]. Это был наш Рамиз, в желтых бархатных пышных штанишках, в берете с плюмажем и шелковых чулках (в такую-то жару!), и от него исходило такое сияние, что Альвизе отошел в сторону, чтобы скрыть от нас увлажнившиеся глаза — непозволительная слабость для комиссара полиции.

Это было здорово. Даже Игорь пересмотрел свою веру в то, что вещи таковы, каковы они есть. Бывают минуты, когда жизнь кажется прекрасной и так и хочется плыть к заливу Сан-Марко в лучах заходящего солнца. На здании Морской таможни, на вершине каменного треугольника, отделяющего Большой канал от канала Джудекка, вращается на ветру золотая фигура Фортуны, покровительницы Венеции, и ничто — ни время, ни превратности истории — не смогло заставить ее спуститься с этой высоты. Она наблюдает за горизонтом, стоя на макушке земного шара, покоящегося на плечах двух атлантов, которых мы назвали Альвизе и Виви, и брат улыбнулся, умилившись таким славным положением вещей.

Вот уже полторы тысячи лет — может, чуть больше или чуть меньше, — как мы, жители Лагуны, привыкшие к нашей уязвимости, плаваем при любой «большой воде». Находясь все это время под защитой Фортуны, Венеция верит в свою вечность. И подобно ей, члены семейства Кампана верят, что их дворец выстоит при любых обстоятельствах, плохих или хороших, и что он их переживет.

Мечты не хороши и не плохи, мечты — это мечты.

Примечания

1

Санудо (Сануто), Марино (1466–1536) — венецианский историк. Здесь и далее — примеч. пер.

2

Глоссарий венецианских реалий в комментариях.

3

Беллуно — провинция в Италии, в регионе Венето.

4

Меризи да Караваджо, Микеланджело (1571–1610) — итальянским художник, реформатор европейской живописи XVII в., один из крупнейших мастеров барокко.

5

Корпус карабинеров — полицейское военизированное формирование, обладающее общими полномочиями и выполняющее соответствующие обязанности но поддержанию общественного порядка и обеспечению безопасности.

6

Лонги, Пьетро (1702–1785) — итальянский художник, приобрел славу как мастер жанровых сцен, своего рода венецианский Хогарт.

7

Русское прокатное название американского полицейского сериала «Cold case».

8

Тандури — блюда индийской кухни, приготовляемые в специальной печи под названием тандур.

9

Карраччи, Аннибале (1560–1609) — итальянский живописен и гравер.

10

Патры — город в Греции, на северо-западной оконечности Пелопоннеса, на берегу Патрасского залива.

11

Намек на утраченную картину Микеланджело «Леда и лебедь», сохранившуюся только в виде поздних копий разных художников, в том числе Рубенса.

12

Маратта, Карло (1625–1713) — итальянский художник и архитектор эпохи барокко, принадлежавший к римской школе живописи.

13

Корги (вельш-корги) — порода собак, вымоленная в Уэльсе и известная с X в.

14

Факкетти, Пьетро (1535/39-1619) — итальянский художник и гравер, представитель маньеризма.

15

Креспи, Джузеппе Мария (1665–1747) — итальянский живописец, рисовальщик, гравер.

16

Чезари, Джузеппе, прозванный Кавалер л’Арпино (1568–1640) — итальянский художник-маньерист, работавший в основном в Риме.

17

Справедливая торговля (англ. Fair trade) — организованное общественное движение, отстаивающее справедливые стандарты международного трудового, экологического и социального регулирования, а также общественную политику в отношении маркированных и немаркированных товаров, от ремесленных изделий до сельскохозяйственных продуктов. И частности, это движение обращает особое внимание на экспорт товаров из развивающихся стран в развитые страны.

18

Все вышеперечисленные полотна — «Усекновение головы Иоанна Крестителя» (1608; собор Св. Иоанна, Ла-Валетта), «Давид и Голиаф» (1610; галерея Боргезе, Рим), «Мальчик, очищающий плод» (1592; Королевские коллекции, Хэмптоп-Корт, Лондон), «Жертвоприношение Авраама» (1603; галерея Уффици, Флоренция), «Юдифь и Олоферн» (1598; Национальная галерея старинного искусства, палаццо Барберини, Рим) — принадлежат кисти Микеланджело Меризи да Караваджо.

19

Лорен, Стэн и Харди, Оливер — американские киноактеры, комики, одна из наиболее популярный комедийных пар в истории кино.

20

Urbi et orbi (лат. «городу (Риму) и миру») — слова из церемониала возведения нового папы в звание наместника Бога на земле.

21

Джентилески, Орацио (1563–1639) — итальянский художник эпохи раннего барокко. Отец художницы Артемизии Джентилески (1593–1653).

22

Campana (ит.) — колокол.

23

«Об аграрных законах» (лат.).

24

Карпаччо, Витторе (ок. 1455/65 — ок. 1526) — итальянский живописец Раннего Возрождения, представитель венецианской школы.

25

«Пластик защитит обувь» (англ.).

26

Тициан Вечеллио (1476/77 или 1480-е — 1576) — крупнейший итальянский живописец эпохи Возрождения, чье имя стоит в одном ряду с такими художниками Возрождения, как Микеланджело, Леонардо да Винчи и Рафаэль.

27

Сокращенное общеупотребительное название собора Санта-Мария Глориоза деи Фрари (Святой Марии Слову щей, или Успения Девы Марии) одной из самых известных церквей в Венеции.

28

Палладио, Андреа (наст, имя Андреа ди Пьетро; 1508–1580) — великий итальянский архитектор Позднего Возрождения. Основоположник палладианства и классицизма.

29

Маргера — морской порт, промышленный район Венеции, расположенный на материке.

30

Робусти, Якопо, более известный как Тинторетто (1518/19-1594) — живописец венецианской школы позднего Ренессанса.

31

Фумиани, Джан Антонио (1645–1710) — итальянский живописец, представитель барокко, автор самого большого в мире живописного полотна, украшающего потолок церкви Сан-Панталон в Венеции.

32

Пёрселл, Генри (1659–1695) — английский композитор ирландского происхождения, представитель стиля барокко.

33

Маронитская католическая церковь — древняя христианская церковь, одна из шести Восточных католических церквей, имеющих статус патриархата. Большинство общин церкви находится в Ливане, а также в Сирии и на Кипре.

34

«Господи, не отврати лица Твоего от меня» (англ.).

35

«Господи. Ты Единый ведаешь, что было и чему быть суждено» (англ.).

36

«Король Артур» (1691) и «Буря» (1697) — музыкальные драмы Пёрселла.

37

Имеется в виду легендарный бал, получивший впоследствии название «Вечеринки века», который был дан в 1951 г. Шарлем де Бестеги, мексиканским аристократом, живущим во Франции, в венецианском палаццо Лабиа, памятнике архитектуры XVIII в., украшенном фресками Дж. Тьеполо.

38

В палаццо Вендрамин-Калерджи сейчас располагается городское казино, а в палаццо Лабиа — телерадиокомпания РАИ.

39

Мантенья, Андреа (ок. 1431–1506) — итальянский художник, представитель падуанской школы живописи.

40

Венецианское Гетто — изолированный каналами участок земли в районе Каннареджо, где с XV в стали селиться евреи. Название этого места, Гетто Нуово (букв. «Новая плавильня»), стало в дальнейшем использоваться и для других еврейских анклавов.

41

«Кто, что, где, с чьей помощью, зачем, как, когда» (лат.).

42

Просекко — сухое игристое вино, производящееся в регионе Венето, ставшее популярным в качестве менее дорогого заменителя шампанского.

43

Гверчино (наст. имя Джованни Франческо Барбьери; 1591–1666) — итальянский живописец болонской школы.

44

Хогарт, Уильям (1697–1764) — английский художник, основатель национальной школы живописи, иллюстратор, автор сатирических гравюр, открыватель новых жанров в живописи и графике.

45

Цоффани, Иоганн (1733–1810) — немецкий художник-неоклассик, большую часть жизни работавший в Англии.

46

Арте повера (ит. Arte povera — бедное искусство) — термин, введенный в 1967 г. искусствоведом и куратором Джермано Челантом для определения художественного течения, объединившего художников из Рима, Турина, Милана и Генуи во второй половине 1960-х—1970-е. Художники «арте повера» визуализировали диалог между природой и индустрией, используя промышленные или нехудожественные материалы, хотели освободить творчество от ограничений традиционных форм искусства и художественного пространства.

47

Фонтана, Лучо (1899–1968) — итальянский живописец, скульптор, теоретик, абстракционист и новатор. Самыми характерными для Фонтаны произведениями стали картины с прорезями и разрывами, которые принесли ему широкую известность.

48

Мира — пригород Венеции.

49

Любич, Эрнст (1892–1947) немецкий и американский кинорежиссер, актер, сценарист, продюсер. Фильм, о котором здесь идет речь, — это антивоенная, антинацистская кинокомедии «Быть или не быть», снятая в 1942 г.

50

Пьеро делла Франческа (ок. 1420–1492) — итальянский художник и теоретик, представитель Раннего Возрождения.

51

Очевидно, имеется в виду Андрэа Бузири Вичи (1818–1911), представитель знаменитой династии архитекторов, много работавший в центральной части Рима, в том числе в квартале Кампо-Марцио.

52

Букв.: «снизу вверх» (ит.) — так называемая «лягушачья перспектива», когда глаз наблюдателя как будто находится у самой земли. Характерна для перспективной живописи плафонов, а также для купольной перспективы.

53

Форабоско, Джироламо (1605–1679) — итальянский художник, представитель барокко, работал в Падуе и Венеции.

54

«Ресторанное обслуживание Эрранте» (англ.).

55

Каналетто (настоящее имя Джованни Антонио Каналь; 1697–1768) итальянский художник, глава венецианской школы ведутистов, мастер городских пейзажей в стиле барокко.

56

Фритолини — торговцы жареной рыбой.

57

Терральо — старинная длинная аллея, соединяющая Тревизо и Венецию.

58

Сузини, Клементе (1754–1814) — итальянский скульптор, мастер церопластики (изготовление фигур из воска), прославившийся реалистичными изображениями человеческих трупов.

59

Мейдофф, Бернард (р. 1938) — американский бизнесмен, бывший председатель совета директоров фондовой биржи NASDAQ, обвинен в создании, возможно, крупнейшей в истории финансовой пирамиды, приговорен к 150 годам тюремного заключения.

60

Рени, Гвидо (1575–1642) — итальянский живописец болонской школы.

61

Трамедзино — вид бутерброда.

62

Аквила (Л’Акуила, Акуила, Л’Акиила) — город в Центральной Италии. Главный город итальянского региона Абруццо. 6 апреля 2009 г. в Аквиле произошло землетрясение магнитудой 6,3.

63

Валантен де Булонь (наст, имя Жан Валантен; 1591–1632) — французским художник эпохи барокко, представитель караваджизма.

64

«Светлейшая» — эпитет, применявшийся к Венецианской республике

65

Бернини, Джованни (Джан) Лоренцо (1598–1680) — великий итальянский архитектор и скульптор, крупнейший представитель римского и всего итальянского барокко.

66

«Плот „Медузы“» — монументальное полотно французского художника Теодора Жерико, одна из самых знаменитых картин эпохи романтизма, изображающая пассажиров затонувшего фрегата «Медуза», пытающихся спастись в открытом море на самодельном плоту.

67

Вуэ, Симон (1590–1649) — французский живописец-монументалист, портретист и декоратор.

68

Здесь обыгрывается латинская крылатая фраза «Carthago delenda est» («Карфаген должен быть разрушен»), где слово «Carthago» (Карфаген) заменено на «Romana» (римлянка).

69

Борджанни, Орацио (ит. Borgianni, Orazio; 1578–1616) — итальянский живописец римской школы. Как и многие другие мастера этого времени, испытал влияние Караваджо.

70

Сарачени, Карло (ит. Saraceni, Carlo; 1570–1620) — итальянский художник. Родился в Венеции, с 1598 г. работал в Риме, член Академии Святого Дуки (1607). В 1620 г. вернулся в Венецию, где вскоре умер. Испытал влияние Эльсхаимера и Караваджо.

71

Праздник Сенса — один из самых пышных и зрелищных праздников Венеции, празднуется в мае, в воскресенье после дня Вознесения Господня.

72

«Вознесся Христос» (лат.).

Глоссарий

1

Бора (ит. bora) — северо-восточный ветер, особенно опасный в открытом море. В Венецию бора «приходит из Триеста» и приносит с собой холода.

2

Андрон (ит. androne) — просторное помещение, занимающее весь первый этаж палаццо, обычно совершенно пустое, одной стеной выходящее на набережную с дворцовым причалом, другой — на улицу. Чаще всего прямоугольной формы, андрон вымощен мрамором и имеет выход во внутренний сад (если таковой имеется), а также служит холлом перед лестницей. В нем находится привратницкая и хранятся гондолы.

Во времена, когда палаццо играли роль торговых домов, это было самое оживленное место, куда доставляли товары.

3

«Большая вода» (ит. acqua alta) — приливное наводнение, во время которого вода заливает улицы Венеции. Обычно это зимнее явление, но при совпадении некоторых природных обстоятельств — фаза луны, направление ветра, дожди — оно может случиться в любое время года. Плохое состояние каналов, их заболачивание, неустойчивость экосистемы в Лагуне, из-за которой меняются направление подводных течений и состояние дна, способствуют учащению наводнений и повышению их уровня. В Венеции есть низкие кварталы, такие как Сан-Марко, и высокие, которые затопляются в разной степени. В местах наиболее оживленного движения устраиваются временные деревянные пешеходные настилы. Из-за наводнений первые этажи венецианских домов оставляются большей частью пустыми, а кроме того, венецианцы обязательно держат в доме резиновые сапоги, чтобы бороться с непогодой, которую воспринимают с известным фатализмом. В проливе Маламокко, соединяющем Лагуну с Адриатическим морем, строится гигантская плотина «Моисей», снабженная затворами. Однако экологи до сих пор враждебно относятся к такому вмешательству в экосистему, грозящему нарушить естественный ход приливов и отливов.

4

Пуппарино (ит. pupparino) — вид гондолы с одним гребцом (на корме), только тоньше и длиннее, с более низкими кормой и носом.

5

Терраццо (ит. terrazzo) — венецианский плиточный пол, выложенный из осколков разноцветного мрамора, вмонтированных в цементирующую основу. В старинных палаццо полы выложены орнаментальными мотивами или украшены фамильными гербами. Иногда пороги дверей бывают отмечены линиями черного мрамора.

6

Мотоскафо (ит. motoscafo) — деревянная моторная лодка с застекленной кабиной. В передней части располагается место для водителя, на корме — скамья для пассажиров. Сейчас почти не осталось частных мотоскафо, все они используются для общественных нужд, например как такси.

7

Трагетто (ит. traghetto) — гондола общественного пользования, которая за небольшую плату развозит пассажиров по обоим берегам Большого канала.

8

Вапоретто (ит. vaporetto) — большой «пароход», который курсирует по Большому каналу и по Лагуне, наподобие обычного сухопутного автобуса. Вся Венеция встречается на вапоретто. Главная городская линия — линия № 1 — обслуживает оба берега Большого канала, от Пьяццале-Рома (место прибытия автобусов дальнего следования и автомобилей, приезжающих через мост Свободы) до конечной остановки в Лидо. Кольцевые линии и лагунные маршруты обеспечивают круглогодичное, круглосуточное сообщение между историческим центром и главными островами.

9

Барена (ит. barena) — длинная коса, почти на уровне воды, поросшая травянистыми растениями, затопляемая во время «большой воды», прекрасное место для охоты. Сохранение барен необходимо для поддержания экологического равновесия в Лагуне, регулирования водных течений и твердости дна.

10

Альтана (ит. altana) — деревянная терраса на столбах, которая строилась на крыше и предназначалась для домашних нужд.


home | my bookshelf | | Лагуна Ностра |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 1
Средний рейтинг 4.0 из 5



Оцените эту книгу