Book: Veritas



Veritas

Рита Мональди, Франческо Сорти

Veritas

Примечание авторов

Каждая ссылка на места, личности и события – как бы поразительно это ни звучало – не является продуктом нашей фантазии, а взята из современных источников. Когда бы ни усомнился благосклонный читатель в прочитанном, пусть обратится к примечаниям и библиографии в конце книги. Там он найдет все документальные подтверждения. Нам доставляет величайшее удовольствие копаться в архивах и находить те странности истории, которые казались бы совершенно невероятными, если бы не произошли на самом деле.

Ныне уже не троян и ахеян свирепствует битва,

Ныне с богами сражаются гордые мужи данаи.


Отец Зевс создал третий род и третий век – век медный. Не похож он на серебряный. Из древка копья создал Зевс людей – страшных и могучих. Возлюбили люди медного века гордость и войну, обильную стонами. Не знали они земледелия и не ели плодов земли, которые дают сады и пашни. Зевс дал им громадный рост и несокрушимую силу. Неукротимо, мужественно было их сердце и неодолимы их руки.

Гомер. Илиада; Гесиод. Труды и дни (цит. по: Дж. А. Боргезе. Раб)[1]

Париж

Январь 1714 года

Большой зал вспыхивает сверканием бронзовых завитков обстановки, ярко блестят свечи.


Аббат Мелани заставляет себя ждать. Впервые за более чем тридцать лет.

Я всегда находил его в том месте, в котором мы уславливались, где он обычно подолгу ждал меня, нервно покачивая ногой, преисполненный нетерпения. Теперь же это я то и дело бросаю взгляд на монументальный рельефный портал, порог которого я переступил вот уже более тридцати минут назад. Не обращая внимания на ледяной ветер, влетающий через открытую створку ворот, я тщетно пытаюсь уловить приметы предстоящего появления аббата: цокот подков квадриги, возникающей в свете факелов, украшенные перьями головы лошадей, которых кучер в парадной черной одежде подведет прямо к большому крыльцу. Там уже ждут четверо старых лакеев, укутанных в зимние, покрытые снегом пальто, принадлежавшие еще их прежним господам, чтобы открыть дверцу кареты и помочь выйти из нее.

Чтобы как-то скрасить ожидание, я обвел взглядом помещение. Вокруг – множество ценнейших украшений. Вышитые различными золотыми надписями драпировки свисают с аркад, парчовые занавеси скрывают стены, а галерею славы образуют вуали с серебряными каплями. Колонны, арки и пилястры из искусственного мрамора ведут к балдахину в центре зала, представляющему собой нечто вроде пирамиды без верхушки, покоящейся на возвышающемся над полом на шесть или даже семь ступеней пьедестале, который окружен тройным рядом канделябров.

У внешнего края несут стражу два крылатых существа из серебра, каждое из них опустилось на одно колено и широко раскинуло руки, обращенные к небу.

Усики мирты и плюща украшают балдахин с четырех сторон, и каждую венчает созданный из свежих цветов, которые, вероятно, родом прямо из теплиц Версаля, герб венецианской аристократии со свинкой на зеленом фоне. По углам пылают большие факелы в высоких серебряных треножниках, тоже украшенных таким же гербом.

Несмотря на роскошь castrum'a[2] и помпезное убранство, в комнате находится очень мало людей: не считая музыкантов (уже занявших места и разложивших свои инструменты) и в черных, красных и позолоченных ливреях пажей (аккуратно подстриженных, стоящих навытяжку, словно статуи, и держащих в руках факелы), я вижу только разорившуюся, завистливо глядящую кругом аристократку, испытывающую денежные затруднения, и горстку рабочих, слуг и служанок из народа, которые, невзирая на поздний час и лютый мороз, восторженно оглядываются по сторонам в ожидании свиты.


Ко мне приходят воспоминания. Они покидают свинцово-серую парижскую зиму по безлюдной площади Побед, где сердитый северный ветер обдувает конную статую старого короля, и возвращаются назад, далеко-далеко, скользят по мягким холмам Вечного города, поднимаются к высочайшей точке Яникула,[3] в тот самый день, когда я, ослепленный жарой уходящего римского лета, в окружении родственников некоего аристократа и прелестных построек из папье-маше, когда некий оркестр репетировал музыкальный фон для некоего события, а пажи учились носить факелы, которые станут освещать другую историю, украдкой наблюдал за прибытием кареты, подъезжающей к вилле Спада.

Удивительная прихоть судьбы: тогда я даже не подозревал, что та карета вернет мне аббата Мелани, после того как я не слышал о нем ничего на протяжении восемнадцати лет; сегодня же я совершенно уверен, что Атто прибудет сюда в кратчайшие сроки. Но карета, которая должна привезти его ко мне, еще даже не показалась на горизонте.


Грохот и шум, произведенный оркестровым музыкантом, на миг нарушил ход моих мыслей. Я поднимаю взгляд:

Obsequio erga Regem[4] -

вышито золотыми буквами на черном бархатном знамени с серебряными нитями, украшающем высокую простую колонну из эфемерного порфира. Есть еще одна, точь-в-точь такая же колонна стоит с другой стороны, но надпись на ней находится слишком далеко, чтобы я мог ее прочесть.

За всю свою жизнь мне только однажды доводилось принимать участие в мероприятии подобного рода. Тогда тоже была ночь, холодно, и шел снег, или нет, кажется, шел дождь. В любом случае, в душе моей царили гнетущий холод, дождь и мрак.


Тогда в гробу лежало другое тело. Ложь, предательство и дерзость сколотили ему гроб. Его отравили, оставили истекать кровью, растерзали. Кровь капала из его глаз, а мозг вытекал из носа. Ничего не осталось от него, кроме жалкой груды разлагающейся плоти.

Равнодушно хохотали во тьме убийцы.

* * *

Тогда я тоже сопровождал Атто. Мы находились в самом центре кишащего муравейника: со всех сторон мимо нас текли потоки людей. Каждый закоулок комнаты был настолько переполнен, что мы с аббатом Мелани за четверть часа смогли сделать только два шага; нельзя было двинуться ни вперед, ни назад, видны были лишь украшения на потолке и надписи на аркадах и капителях колонн.

Ob Hispaniam assertam

Ob Italiam liberatam

Ob Galliam triumphatam

Ob Belgium restitutum[5]

Четыре колонны было там с лозунгами; дорические колонны, символы героев. И они были очень высокими, футов пятьдесят в высоту, повторявшие великие исторические примеры Рима, колонны Антония и колонны Траяна. Между ними над castrum'омвисело искусственное ночное небо, усеянное позолоченными языками пламени вуалей, которые поднимались вверх на золотых веревках и там натягивались, образуя в центре корону. Держали веревки четыре огромные пряжки в образе величественных аристократов, опустивших головы на грудь.

Рядом с ними находилась аллегория славы с головой, украшенной венком из лучей (она была копией с монет императора Константина), в левой руке она держала венок из лавровых листьев, а в правой – корону из звезд.

Позади нас, прямо перед широким порогом двадцать четыре камердинера ожидали своих господ. Внезапно бормотание в толпе стихло. Все умолкли, и яркий свет осветил ночной час: то был свет белых факелов, которые несли пажи.

Он прибыл.

* * *

Цокот копыт, прозвучавший по мостовой на улице, прервал поток воспоминаний. Четверо лакеев, в покрытых снегом и светящихся в ночи пальто, сдвинулись с места. Атто прибыл.


Пламя свечей трепетало и исчезало перед моим взглядом, настолько широко распахнулись створки дверей церкви, где я ждал его: Нотр-Дам де Виктуар, базилика босоногих августинцев. На фоне черной кареты в свете факелов блеснул красный бархат носилок: Атто Мелани, аббат Бобек, жантильом короля, урожденный горожанин Серениссимы, многократный конклавист, должен был вот-вот торжественно прибыть.

Старые слуги несли гроб на своих спинах, на которых был изображен герб Атто – свинка на зеленом фоне. Под почетной галереей из черных вуалей с серебряными каплями они прокладывали себе дорогу среди присутствующих, заставляя расступиться тех немногих, для кого некогда известное имя Атто Мелани, последнего свидетеля унесенного войной времени, еще, быть может, о чем-то говорит. Четверо лакеев прошли до середины castrum doloris, где возвышался катафалк, поднялись по ступеням усеченной пирамиды и передали тело своего бывшего господина в распростертые объятия двух серебряных ангелов, поднятые к небу руки которых наконец-то приняли то, чего так долго ждали.

С катафалка свисал траурный платок из черного бархата с серебряными нитями, на котором золотыми буквами было вышито:

Hic lacet

Abbas Atto Melani Pistoriensis in Etruńa,

Pietate erga Deum

Obsequio erga Regem

Illustria

CL Die 4. Ianuarii 1714. JEtatis suae octuagesimo octavo

Patruo Dilectiss imo

Dominicus Melani nepos mestissimus posuit[6]

Те же самые слова будут выгравированы в камне, который племянник Атто уже заказал у флорентийского скульптора Растрелли. Монахи-августинцы согласились, чтобы его выставили в расположенной неподалеку от алтаря боковой капелле, прямо напротив двери в ризницу. Значит, здесь и будет похоронен Атто, согласно своему желанию, в церкви, где покоятся также бренные останки некого тосканского музыканта: великого Джанбаттиста Лулли.

«Pietate erga Deum / Obsequio erga Regem / Illustris»: надпись повторяется на обеих боковых колоннах, на которых я недавно читал только самые близкие ко мне надписи. «Удостоенный славы благодаря благочестию пред Господом и преданности королю». На самом же деле первая добродетель противостоит второй, и никто не знает этого лучше меня.


Оркестр начинает играть панихиду. Слышен голос кастрата:

Crucifixus et sepultua est.

«Распят и похоронен», – поет он нежным голосом. Я уже ничего больше не воспринимаю, все вокруг кажется размытым, слезы растворяют лица, краски и свет, словно на картине, на которую попала вода.

Атто Мелани мертв. Он умер здесь, в Париже, на рю Пластьер, относящейся к приходу святого Евстахия, позавчера, 4 января 1714 года, в два часа ночи. Я был рядом с ним.

* * *

– Останься со мной, – сказал он и почил.

Да, я останусь с вами, синьор Атто: мы заключили союз, я дал вам обещание и буду верен вам.

Уже неважно, сколько раз вы не выполняли свои обещания, сколько раз вы обманывали двадцатилетнего коридорного, а позднее отца семейства. На этот раз я не удивлюсь: свой долг по отношению ко мне вы уже выполнили.

Сейчас, когда мне почти столько же лет, сколько было вам в то время, когда мы познакомились, когда ваши воспоминания стали моими, а ваши старые страсти вспыхнули в моем сердце, ваша жизнь стала моей.

Благодаря одному путешествию я снова обрел вас три года назад, и теперь другое путешествие, путешествие смерти, ведет вас к другим берегам.

Счастливого пути, синьор Атто. Вы получите то, о чем просили меня.

Рим

Январь 1711 года

Вена? Что мы, ради всего святого, забыли в Вене? – В ожидании ответа моя жена Клоридия смотрела на меня широко раскрытыми глазами.

– Дорогая, ты выросла в Голландии, твоя мать была турчанкой, тебе не было даже двадцати лет, когда ты приехала сюда, в Рим, совершенно одна, и теперь ты боишься маленького путешествия в Империю? Что же говорить тогда мне, который никогда не бывал дальше Перуджи?

– Но ты говоришь не о маленьком путешествии; ты говоришь мне, что мы поедем в Вену и будем там жить! Может быть, ты знаешь немецкий язык?

– Ну, гм, нет… пока еще нет.

– А ну-ка, дай это сюда, – сказала она, в раздражении вырывая бумагу из моих рук.

Она снова прочла ее, уже в который раз.

– И какого черта это все значит, этот дар? Земельный участок? Магазин? Место слуги при дворе? Здесь вообще ничего не объясняется!

– Ты ведь сама слышала, что сказал нотариус: мы узнаем обо всем по прибытии, однако, несомненно, речь идет о даре большой ценности.

– О да, конечно. Мы переберемся через Альпы только для того, чтобы испытать на собственной шкуре очередной обман твоего аббата, этого мошенника, который воспользуется тобой для очередного безумного предприятия и в конце концов вышвырнет, словно ненужную тряпку!

– Клоридия, пожалуйста, подумай хорошенько; Атто сейчас восемьдесят пять лет. На какие такие безумные предприятия у него еще могут быть силы? Я долгое время думал даже, что он уже мертв. Многое значит уже только то, что он нанял нотариуса, чтобы рассчитаться со своими долгами по отношению ко мне. Наверняка он почувствовал, что конец близок, и хочет прийти к согласию с самим собой. Нам следует быть благодарными Господу Богу, что в трудный момент нам подвернулась такая возможность.

Моя супруга закрыла глаза.

* * *

Вот уже два года, как для нас наступили трудные времена, а зима 1709 года выдалась крайне тяжелой: вслед за холодом и снегом пришел страшный голод, – кровопролитная война за испанский трон, длившаяся семь лет, ввергла римский народ в пучину бедствий. Моя семья, увеличившаяся на шестилетнего сына, не сумела избегнуть тяжкой участи: год непогоды и сильные морозы, каких не видывали никогда прежде в Риме, сделали бесплодным наш скромный земельный участок и уничтожили плоды моего крестьянского труда. Упадок семьи Спада и последовавшее за этим разрушение виллы у ворот Сан-Панкрацио, где я долгие годы оказывал весьма прибыльные услуги, многократно ухудшили наше положение. Недостаточными оказались и старания моей жены Клоридии, надеявшейся, что от разорения нас спасут ее акушерские умения и услуги, которые она на протяжении десятилетий выполняла с завидным успехом и немалой помощью двух девушек, наших дочерей двадцати трех и девятнадцати лет от роду. Из-за голода возросло число рожениц без гроша в кармане, и им моя супруга помогала так же самоотверженно, как и благородным дамам.

Долги росли, и в конце концов мы, исключительно ради того, чтобы выжить, не смогли избежать весьма болезненного шага: поскольку необходимо было платить кредиторам, мы продали свой домик и земельный участок, приобретенный на сбережения моего покойного тестя. Мы нашли пристанище в городе. Квартира в подвале, которую мы, правда, были вынуждены делить с семьей из Истрии, обладала по крайней мере одним преимуществом: в ней не сыро и даже зимой нам удавалось сохранять постоянную температуру, державшуюся и в самый лютый мороз, так как комнаты были построены из известкового туфа.

Мы ели хлеб из темной муки, а по вечерам – суп из крапивы с кореньями. Днем перебивались желудями или бобовыми, которые подбирали, где только могли, и перемалывали в муку, чтобы готовить из нее нечто вроде каши, к которой мы подавали маленькие корнеплоды. Ботинки вскоре стали роскошью, и даже зимой приходилось довольствоваться сабо и чулками, которые мы мастерили себе сами из старых тряпок и пеньковых веревок.

Работы я найти не смог, во всяком случае такой, которая заслуживала бы этого названия. Мой невысокий рост лишал меня многих возможностей, например подвизаться грузчиком или носильщиком. И наконец, я пал так низко, что взялся за самую грязную работу, которую не хотел выполнять ни один римлянин, однако единственную, на которой я по сравнению с крупными отцами семейств имел преимущество: я стал трубочистом.


Тем самым я стал исключением: трубочистами и кровельщиками работали обычно люди из альпийских долин, с берегов озера Комо и Лаго-Маджоре, из долины Камоника, Брембана, а также из Пьемонта – то есть из очень бедных регионов, где голод вынуждал семьи к тому, чтобы заставлять заниматься чисткой труб своих шести– и семилетних детей: они без угрозы для жизни могли пролезть даже в самые узкие дымоходы.

Одаренный детским ростом, но обладающий при этом силой взрослого человека, я мог как никто другой выполнять работу по всем правилам искусства: я проворно протискивался в самые узкие шахты и ловко вскарабкивался по покрытым сажей дымоходам, да и скоблил я лучше любого ребенка, очищая черные стены вытяжного колпака и дымовой трубы. Кроме того, мой небольшой вес предохранял черепицу от повреждений, когда я взбирался на крышу, чтобы прочистить или отремонтировать трубу, в то же время я меньше опасался упасть и разбиться, как это, к сожалению, слишком часто случалось с юными чистильщиками каминов.

И потом, будучи местным трубочистом, я мог работать круглый год, тогда как мои коллеги со склонов Альп возвращались в Рим только в начале ноября.

Честно говоря, я тоже был вынужден брать с собой своего бойкого сынишку, однако я никогда не заставлял его взбираться на трубу; я довольствовался тем, чтобы использовать его в качестве подмастерья и помощника, поскольку это такая работа, которую выполнять должны как минимум двое.

Чтобы заверить клиентов в своей ловкости, я хвастался тем, что долгое время учился в Абруццо (ибо там, как и в Альпах, существует старинная традиция искусства чистки дымоходов). На самом же деле опытом я толком не обладал. Азы этого искусства я постиг когда-то на вилле Спада, когда меня просили подняться по дымоходу, чтобы устранить неожиданную поломку или починить крышу.


Так, ночь за ночью я грузил на тележку свои инструменты – скребок, шпатель, длинный канат с небольшим ершом и тяжелым шариком на конце, ершик, шарик, веревку, фонарик и гирьки – и отправлялся в путь, впрочем, только после того, как меня печально обнимала моя супруга. Клоридия ненавидела мое полное опасностей занятие, проводила бессонные ночи в молитвах о том, чтобы со мной ничего не случилось.



Плотно укутавшись в короткое черное пальто, я с первыми лучами солнца попадал в самые отдаленные кварталы города или даже окрестные деревеньки. Здесь с криком «Трубочист! Трубочи-и-и-ист!» я предлагал свои услуги.

Нередко ответом мне было злобное ворчание или даже грозные жесты, которые должны были отвратить несчастье: трубочист приходит зимой, с ним начинается плохая погода, поэтому считается, что он приносит несчастье. Но если нам все же открывали дверь, мой малыш, если нам везло, частенько получал от сердобольной хозяйки чашку горячего бульона и хлеб.

Черное пальто (кнопки на нем находились под левой рукой, чтобы не цепляться ими за камин), застегнутое аж до самой шеи, рукава стянуты на запястьях лентами, чтобы туда не попадала сажа, брюки из гладкого, простого бархата, на которых не оседала грязь, с заплатами для укрепления на коленях, локтях и седалище – тех местах, которыми мы пользовались чаще всего, когда пробирались в узкие шахты, – такова была моя униформа. Поскольку она сидела ва мне плотно и была совершенно черной, я казался почти таким же маленьким и худощавым, как мой мальчик, и многие принимали меня за его старшего на несколько лет брата.

Когда я пробирался по дымоходу вверх, то опускал голову в тесно прилегающий к шее полотняный мешок, чтобы хоть немного защититься от вдыхания копоти. Закутавшись так, я рисковал умереть от того, что веревка затянется. Я был абсолютно слеп, но в трубе наверх смотреть не нужно: продвигаешься вперед на ощупь, с помощью рук и плеч – так и работаешь.

Малыш оставался внизу и каждый раз дрожал от страха, что со мной может что-то случиться и я оставлю его совсем одного, далеко от любимой мамы и сестер.

Конечно, я был босиком, когда поднимался через камин на крышу, чтобы лучше упираться и отталкиваться. Проблема заключалась в том, что в результате мои ноги покрывались кровоподтеками и ранами, и всю зиму, то есть тогда, когда работы было больше всего, я мог двигаться очень неуверенно, всегда хромая.

Работа на крышах была очень опасной, и все-таки это была мелочь для того, кто, как я когда-то, поднимался в купол собора Святого Петра.

* * *

Но самой мучительной главой нашей бедности была даже не моя жалкая работа, а судьба обеих наших девочек. Мои дочери были, к сожалению, все еще незамужними девушками, и приходилось опасаться, что это надолго. Благодарение Господу Богу за то, что Он одарил их железным здоровьем: несмотря на лишения, они остались красивыми, розовощекими и свежими («Исключительно заслуга трехлетнего кормления материнским молоком!» – всегда гордо заявляла Клоридия). Их волосы были такими роскошными и блестящими, что каждую субботу они получали на рынке пару геллеров за волосинки, оставшиеся на гребешке во время утреннего туалета. Их здоровье было воистину чудом, потому что вокруг нас мороз и голод собрали множество жертв.

У моих двух дочерей, милых, здоровых, красивых и добродетельных, был только один недостаток: у них не было ни геллера на приданое. Уже не раз приходили к нам монахини из монастыря Санта-Катерина Софра Минерва: каждый год они давали приличную сумму семьям бедных девушек, которые должны были дать обет. Они пытались уговорить меня, чтобы я отдал своих дочерей в монастырь за какую-то кучку денег. Крепкое сложение и здоровье обеих девушек вызывало зависть у сестер, ведь им нужны были сильные сестры низкого происхождения для выполнения в монастырях той работы, за которую не хотели браться девушки из благородных семей. Но даже в самые горькие минуты я всегда вежливо отказывал просительницам (менее приветливой была Клоридия, кричавшая на монахинь, яростно сотрясая грудью: «Неужели я кормила их грудью по три года ради того, чтобы они окончили свои дни вот так?»), да и девочки моя не выказывали ни малейшей склонности к пострижению.

Вместо этого они обе, поскольку благодаря своему опыту помощниц акушерки смогли узреть радость материнства, страстно желали как можно скорее найти себе мужей.


Холода, а вместе с ними и голод закончились, но горести просто не желали оставлять нас. Спустя два года мои дочери все еще ждали.

Меня охватывала ярость, когда я видел, как точеное личико старшей внезапно принимало отсутствующий и печальный вид, хотя она ничего не говорила (ей было уже двадцать пять!). Однако гнев мой был направлен не на слепую и безжалостную судьбу. Я слишком хорошо знал, кто виноват в нашем несчастье: не холод и не голод, поразивший всю Европу. О нет. То был аббат Мелани.


Хитрый интриган, ловкий шпион, человек, совершивший сотни обманов; знаменосец лжи, пророк подлости, оракул обмана и подлога: все это и многое другое сочетал в себе аббат Мелани, известный певец давно прошедших времен, но в первую очередь – шпион.

Одиннадцать лет назад он подло воспользовался мной и даже поставил на карту мою жизнь, и все за обещание обеспечить приданое моим дочерям.

– Не только деньги: дома. Собственность. Земельные участки. Я дам твоим дочерям приданое. И когда я говорю это, я не преувеличиваю, – так он опутывал меня сетями. Эти слова неизгладимо отпечатались в моей памяти, словно на обнаженной плоти.

Он говорил мне, что владеет несколькими поместьями в Тосканском герцогстве: все исключительно ценные имения с отличными доходами, пояснял он, и даже написал письменное обязательство, в котором обещал собрать для моих дочерей приданое – либо из «более чем приличных имений», либо из доходов с них – и которое было составлено в присутствии нотариуса города Рима. Но он никогда не водил меня к этому нотариусу.

Получив мои услуги, он в полнейшей тайне вернулся в Париж, а я бегал от нотариуса к нотариусу, от адвоката к адвокату в поисках того, кто мог бы дать мне хоть небольшую надежду. Однако это ни к чему не привело. Мне нужно было затевать против него очень дорогостоящий процесс во Франции. Короче говоря, бумага с его обещаниями ничего не стоила.


И сейчас он наслаждался своим богатством, в то время как я отчаянно пытался вытащить себя и свою семью из цепких пут нищеты.


А теперь, смотри-ка, я неожиданно получил извещение от римского нотариуса. Ему якобы его коллега из Вены поручил найти меня и передать мне подписанную аббатом Атто Мелани дарственную.

О чем в точности идет речь, для меня, честно говоря, было загадкой. Причитающееся мне нечто, по мнению нотариуса, очень ценное («земельный участок или дом», предположил он), было описано сокращениями и цифрами, которые, возможно, указывали на венский реестр, однако же были мне совершенно непонятны. Кроме того, аббат Мелани учредил на мое имя в учетном банке неограниченный заем, чтобы я мог пуститься в путь безо всяких проблем и тревог.

Со своей стороны я должен был лишь появиться по определенному адресу в императорской столице, где я все узнаю и получу то, что мне причитается.

Должен признаться, я был несколько разочарован, поскольку речь шла не о дарении в великом герцогстве Тоскана, как в свое время обещал мне аббат, а о чем-то гораздо более отдаленном, находящемся аж по ту сторону Альп.

Однако в той нужде, в которой мы жили, даже это означало манну небесную. Кто смог бы отказаться?

Вена: Столица и резиденция Императора

Февраль 1711 года

Над заснеженной голой мостовой большой площади перед городской стеной громко грохотали барабаны. Их мощный рокот соединялся с серебристыми причудливыми мелодиями праздничных труб, поперечных флейт и духовых рожков. Военный марш усиливало эхо, отражавшееся от циклопических стен между укреплениями, кронверками, передовыми укреплениями и земляными валами, так что казалось, будто играет не одна – три, четыре, а то и все десять групп музыкантов.

В то время как полк занимался строевой подготовкой под стенами города, над бастионами величаво выступали острия высоких домов и церковных башен с крестами, увенчанные зубцами сторожевые башни, миролюбивые крыши и широкие террасы, словно говорившие путникам: ты попал не просто в безобразное нагромождение вещей и людей, а в ласковую колыбель добрых душ, сильную крепость, благословенный Господом укрепленный замок для торговли и занятий ремеслами.

Наша карета уже подъезжала к Каринтийским воротам, через которые попадали в Вену путешественники с юга, когда я увидел гордые и величественные купола и крыши, одна за другой появившиеся на фоне свинцово-серого неба.

Самая высокая из всех, пояснил нам кучер, это стройная фиала на башне собора Святого Стефана, смело увитая готическими элементами, которую теперь к тому же украшало блестящее на солнце снежное покрывало. Совсем рядом находилась мощная восьмиугольная башня доминиканской церкви. Далее благородная колокольня церкви Святого Петра, посвященная Пресвятой Троице, и колокольня церкви Святого Михаила, отца варнавитов, башня Святого Иеронима, из монахов-францисканцев, фиала монастыря хористок в Химмельпфорте и многие другие, все с луковичными куполами, что характерно для этой местности – увенчиваться позолоченными куполами со святым крестом.

Наконец я увидел воплощение высочайшей императорской власти – оборонную башню резиденции императора, откуда Иосиф I, из дома австрийских Габсбургов, блестящий правитель Священной Римской империи, вот уже шесть лет руководил войной.

В то время как полковая музыка призывала нас к дисциплине, грандиозные, укрепленные стены города – к скромности, а огромное количество городских церквей – к страху Господнему, я начал мысленно представлять себе многочисленные изгибы Дуная, который, как я знал по изученным перед поездкой книгам, протекал через другую часть Вены. Однако прежде всего я вызвал в памяти название пышной темной массы, появившейся на горизонте между двумя тучами. Красива была она, с ее мягкими, округлыми склонами, и в то же время величественна, отвесно спускаясь к воде и молча глядя на восток, – немой героический страж города. То была гора Каленберг, славная высота, спасительница Запада; двадцать восемь лет назад, двигаясь из густо покрытого лесом предгорья, христианские войска освободили город от турецкой осады и спасли всю Европу от Мохаммеда.

Не случайно я так хорошо запомнил те события. Тогда, много лет назад, в сентябре 1683 года, когда жители Рима и всей Европы, дрожа, ожидали исхода битвы при Вене, я был молодым слугой-коридорным в небольшой гостинице, где подавал обеды и ужины. Тогда же я познакомился с одним из клиентов гостиницы – неким аббатом Мелани…

Пока колеса кареты со скрипом выбирались из очередной ямы, я напряг зрение и увидел, как солнечный луч осветил маленькое здание на вершине Каленберга, возможно церковь, да, капеллу, ту самую, где на рассвете 12 сентября 1683 года отец-капуцин (так говорила мне моя память) провел мессу перед решающей атакой и обращался с речью к христианским полководцам, чтобы те повели войска к кровавой, но благословенной победе над неверными. Погрузившись в воспоминания о прошлом, я словно бы сам поднялся на близкий пологий холм Нусдорф, где пехота христианских армий теснит отвратительных выродков Мохаммеда от дома к дому, от сарая к сараю, от виноградника к винограднику, все дальше и дальше от города.

Восторженный, я обернулся к Клоридии. Моя супруга, державшая на руках нашего спящего мальчика, не произнесла ни слова. Но я знал, что она разделяет мои мысли. И были то мысли не радостные.


Позади у нас было тяжкое путешествие, длившееся почти целый месяц. Мы покинули Рим в конце января, не забыв, конечно же, смиренно склониться перед достойным почитания телом святого Филиппо Нери, защитником нашего города. Аббат Мелани позаботился о том, чтобы мы всегда могли позволить себе места на задних местах кареты и не сидеть рядом с дверцами, где ехать было значительно менее удобно. После того как мы сменили лошадей в Чивита-Кастеллана и переночевали в Отриколи, мы поехали через умбрийский Нарни, затем через Терни и, наконец, в полночь, попали в старый Фолиньо. После этого я, никогда не забредавший дальше Перуджи, день за днем ночевал в новых местах: от Толентино, Лорето и Сенигаллии, расположившейся в живописной долине на берегу Адриатического моря, до Римини и Чезены в Романье, затем в Болонье и Ферраре, затем выше к Кьодже в дельте реки По, в Местре перед воротами Венеции, также в Сачиле и Удине, столице республики Венеция. Видел я и ночи в Гориции и Адельберге, чтобы счастливо добраться до Лайбаха, где все еще падал снег, сопровождавший нас повсюду, с момента отъезда и до прибытия. Спал я и в Цилле, в Мариборе, в Граце, столице Штирии, в Прухе и, наконец, в Штуппахе. Мы проезжали Фано, Пезаро и Каттолику, маленький городок в Романье, а оттуда мы ехали в Форли и Фаэнцу. Мы пересекли По, проезжали Корзолу и Каванеллу на Адидже, во время поездки через Бренту видели прелестную Миру и заехали в Фузину, куда попадают воды большой венецианской лагуны. А от Линца мы уже плыли по реке, на одной из лодок, которые там по праву называют «деревянными домиками», поскольку на них есть все домашние удобства. На веслах сидело двенадцать мужчин, и благодаря им лодка быстро продвигалась вперед, так что в течение нескольких часов панорама берега разительно менялась: скалы переходили в леса, виноградники в поля пшеницы, а большие города – в развалины замков.

Казалось, холод и снег не хотят сдаваться. Мы наконец стояли перед воротами Вены, со страхом ожидая будущего. Город, собиравшийся принять нас, о котором я так часто мечтал, по праву назывался «вторым Римом»: он был столицей необъятной Священной Римской империи. Под его властью находились в первую очередь Верхняя и Нижняя Австрия, Каринтия, Тироль, Штирия, Форарльберг и Бургенланд, коренные владения дома Габсбургов, равно как и так называемое эрцгерцогство Австрийское выше и ниже Энса, которыми они долгое время, до того, как их короновали, правили в качестве эрцгерцогов. Однако Священная Римская империя охватывала также множество других стран и регионов с побережьями и горами. Сюда относились Крайна, Истрия, Далмация, Банат, Буковина, Хорватия, Босния, Герцеговина, Славония, Венгрия, Богемия и Моравия, Галиция и Лодомерия, Шлезия и Трансильвания. Кроме того, она обладала суверенным правом над немецкими княжествами, включая Саксонию, а значит, и Польшу. А со времен Средневековья к империи относились Швейцария, Швабия, Эльзас, Бургундия, Фландрия, Артуа, Франш-Конте, Испания, Нидерланды, Сардиния, Ломбардия, Тоскана, великое герцогство Сполето, Венеция и Неаполь, – или будут принадлежать ей в ближайшем будущем.

Миллионы миллионов подданных насчитывала Alma Urbe Caesarea,[7] а также дюжины дюжин различных культур и языков. Немцы, итальянцы, мадьяры, славяне, поляки, рутенийцы, швабские ремесленники и богемские кухарки, адъютанты и камердинеры с Балкан, бедные беженцы, спасавшиеся от турок, но в первую очередь толпы слуг из Моравии, напали на Вену, словно жужжащий рой пчел.

Для всех этих народов город, лежавший перед нашим взором, был столицей. Найдем ли мы здесь то, что обещал нам Атто Мелани?

Благодаря его займу, мы смогли доверить все наши жалкие сбережения обеим дочерям, которых мы предпочли оставить в Риме, под строгим присмотром наших добрых соседей-истрийцев, чтобы они и дальше продолжали заниматься своим ремеслом повитух. Со слезами на глазах, с обещаниями вернуться как можно скорее с долгожданным приданым, чтобы они могли наконец выйти замуж, мы в глубокой печали попрощались с ними.

Однако, если в Вене нам не улыбнется счастье, у нас не останется ни геллера и мы не сможем ни покинуть город, ни выжить в нем. Мы сможем только просить милостыню и ждать смерти лютой зимой. Вот что делает жестокая бедность: она заставляет смертных в крайней спешке нестись через полмира, затем втискивает их в безнадежные обстоятельства и связывает крылья. Короче говоря, мы совершили поистине прыжок в неизвестность.

Клоридия все-таки согласилась на путешествие.

– Все что угодно, только бы никогда больше не видеть твое лицо, испачканное сажей, – сказала она. Одна лишь мысль о том, что я наконец перестану заниматься ремеслом, которое так часто пугало и беспокоило ее, заставила ее принять предложение аббата Мелани.

Я невольно взглянул на свои руки: даже после многих дней без работы они по-прежнему были черны – между пальцами, в порах и под ногтями. Отличительный признак жалкого трубочиста.


Клоридия и ребенок натужно кашляли, вот уже много дней. Меня тоже мучили признаки болезни легких. Приступы лихорадки, начавшиеся на середине пути, все сильнее и сильнее ослабляли нас.

Карета переехала маленький мост, переброшенный через защитный вал, и въехала в город через Каринтийские ворота. Вдалеке я видел, как вспыхнули зеленым хвойные леса Каленберга. Дневное светило убирало кончики своих пальцев с холма и сердобольно коснулось ими моей жалкой личности: неожиданно на мое лицо опустился теплый луч солнца. Я улыбнулся Клоридии. Воздух был холодным, ясным и чистым. Мы прибыли в Вену.



* * *

Я невольно дотронулся до кармана своей тяжелой, новой, с иголочки, пелерины, приобретения на средства из займа аббата, где хранил все необходимые для путешествия документы. Из бумаг, которые нам передал римский нотариус, следовало, что нас примут по определенному адресу, куда мы должны направиться сразу же по прибытии. Название улицы сулило добро: Химмельпфортгассе.[8]

Окруженная невероятной тишиной, которую приносит с собой снег, карета медленно ехала по Кернтнерштрассе, которая вела от одноименных ворот к центру города. Клоридия оглядывалась по сторонам с широко раскрытым от удивления ртом: меж роскошных, укутанных в аристократическое белое пальто домов и карет, выезжавших из переулков, беззаботно сновали толпы тепло одетых служанок, словно было воскресенье, а не середина рабочей недели.

Она с удовольствием расспросила бы кучера, но отказалась от этой мысли из-за языковых трудностей.

Я же смотрел только на башню собора Святого Стефана, который поднимался над крышами по правую руку от нас, все более и более величественный. Я полагал, что именно это и был священный шпиль, который османы обстреливали день за днем летом 1683 года, в то время как осажденные горожане храбро оказывали сопротивление, хотя им приходилось сражаться не только против вражеских снарядов, но и против голода и недостатка боеприпасов.

Кучер, которому я показал бумагу с нужным нам адресом, высадил нас на одной из грязных улочек, перпендикулярных Кернтнерштрассе. Мы были у цели.


Когда он указал нам на веревку колокольчика, чтобы мы могли сообщить о своем прибытии, я несколько удивился: мы стояли перед воротами монастыря.

* * *

– Минуточку, минуточку, – произнесла на ломаном итальянском тень, появившаяся у густой решетки рядом с колокольчиком.


Услышав наши имена, она согласно кивнула. Нас ждали. Два дня назад во время остановки кучер отправил посланника, чтобы тот доложил о нашем скором прибытии.

Кучер помог мне сгрузить багаж, и от него я услышал, что мы собирались войти в один из самых крупных, более того, вероятно, в самый влиятельный женский монастырь города.

Нас приняли в большом мрачном холле, из которого мы спустя несколько минут снова вышли на яркий дневной свет, в крестовый ход внутреннего двора монастыря, под длинную колоннаду из белого камня, украшенную статуями тех монахинь, которые доказали свою величайшую степень добродетели. В сопровождении старой монахини, которая, похоже, была немой, а быть может, просто не знала нашего языка, мы быстро шли вперед под аркадами и оказались в домике для гостей. Нам указали на две находившиеся рядом комнатки. В то время как Клоридия и мальчик, истощенные, упали на постель, я занялся тем, что отнес багаж в наше пристанище, в чем мне помогал молодой идиот, которого сестры взяли для уборки и чистки подвальных помещений. Идиот, сгорбленный и неуклюжий человек, однако высокий и мускулистый, был очень болтлив, и по тону его болтовни мне показалось, что он спрашивает меня о путешествии или о чем-то подобном. Жаль только, что я не понял ни единого слова.


Широко улыбнувшись идиоту, отпустив его и закрыв за собой дверь, я огляделся. Комната была обставлена довольно скромно, однако недостатка в жизненно необходимых вещах не было. В любом случае, это показалось мне лучше, чем подвал из известкового туфа – то жилище в Риме, где нам приходилось ютиться последние два года и где мы с тяжелым сердцем оставили своих девочек. Я перевел взгляд на Клоридию.

Я ожидал жалоб, упреков и сомнений в обещании аббата Мелани: оказаться у монахинь было для нее самым страшным, это мне было известно. Невесты Христовы – единственные женщины, которых не переносила моя благоверная.

Но с ее губ не слетело ни слова. Лежа на постели и крепко прижимая к себе кашляющего во сне ребенка, Клоридия с удивлением оглядывалась по сторонам, и взгляд у нее был как у человека, который вот-вот готов провалиться в мрачное полузабытье от сильного истощения.

Я вздрогнул, когда ребенка сотряс самый сильный приступ кашля из тех, что с ним были. Похоже, его состояние ухудшилось. Через некоторое время в дверь постучали.

– Козий жир и муку двузернянки смешать с каплей полынного масла и растереть грудь. А головку положить на эту подушку из спельты.

С этими словами, произнесенными на безупречном итальянском, в наше обиталище вошла молодая монахиня с вежливыми, но решительными манерами.

– Я Камилла, хормейстер монастыря августинок, – представилась она и тут же, не спросив у Клоридии разрешения, устроила головку мальчика на подушке и, расстегнув на его груди рубашечку, принялась втирать мазь.

– Хор… мейстер? – запнулся я, опускаясь на колени, чтобы поцеловать ее одежду и поблагодарить за оказанное гостеприимство.

– Да, я руковожу хором, – приветливо подтвердила она.

– Я удивлен тем, что слышу здесь, в Вене, столь безупречный итальянский, почтенная матушка.

– Я римлянка, как и вы; из Трастевере, если быть более точной. Мое мирское имя – Камилла де Росси. И не называйте меня матушкой: я всего лишь послушница.

Клоридия не встала с постели. Я видел, что она краем глаза рассматривает нашу гостью.

– Две недели ему не нужно есть ничего, кроме жидкого супа, – закончила хормейстер, наклоняясь над ребенком и пристально разглядывая его.

– Я так и знала. Как всегда, великодушны…

Внезапное резкое замечание Клоридии заставило меня покраснеть от стыда; я уже начал опасаться, что нас немедленно прогонят, но жертва отреагировала на слова моей супруги смехом.

– Вижу, вы хорошо знаете нас, – ответила она, ни капельки не обидевшись, – но я заверяю вас, что общеизвестная скупость моих сестер тут ни при чем. Суп из двузернянки с размолотыми сливовыми косточками излечит любую болезнь легких.

– Вы тоже лечите двузернянкой, – немного помолчав, бесцветным голосом заметила Клоридия, – как и моя мать.

– Так, как завещала нам в давние времена сестра наша Хильдегарда, аббатиса фон Бинген, – с обворожительной улыбкой уточнила Камилла. – Но я искренне рада, что ваша матушка тоже ценила двузернянку; может быть, однажды вы мне о ней расскажете, если, конечно, захотите?

Клоридия враждебно молчала.

Эта Камилла де Росси воистину мила, подумал я, невзирая на недоверие своей жены. Она была одета в белое платье, рукава которого были обшиты тонким белоснежным индийским льном, капюшон из такой же материи, а позади – накидка из черного крепона.

Лицо, там, где оно не было скрыто от нас капюшоном и накидкой, пожалуй, нельзя было отнести ни к одной из двух категорий, обычно присущих молодым сестрам (или послушницам, разницы тут, пожалуй, не было никакой): у Камиллы не было ни водянистых глупых глаз в обрамлении жирных, лоснящихся от сала щек, не было у нее и жестоких, злобных глаз, спрятанных на желтоватом худощавом лице. Она была здоровой прелестной девушкой, ее большие темные глаза в сочетании с гордым и бархатным взглядом и подвижными губами напоминали мне черты лица, которые были у моей супруги всего лишь несколько лет назад.

В дверь снова постучали.

– Это принесли ваш обед, – объявила хормейстер, открывая дверь двум служанкам с подносами.

Удивительно, но обед был тоже приготовлен на основе двузернянки: лепешки из двузернянки и каштанов, компот из яблок и двузернянки, пудинг из зерен спельты и фенхеля.

– А теперь вам следует поторопиться, – напомнила Камилла, после того как мы подкрепились, – через полчаса вас ожидают у нотариуса.

– Значит, вы знаете?… – удивился я.

– Я все знаю, – коротко заметила она. – Я уже позаботилась о том, чтобы нотариусу сообщили о вашем прибытии. Ну же, поторопитесь, а я позабочусь о малыше.

– Вы ведь не думаете всерьез, что я оставлю сына в ваших руках? – возмутилась Клоридия.

– Все мы в руках Божьих, дочь моя, – заявила хормейстер, которая по возрасту годилась нам в дочери, тоном матушки-наставницы.

И произнеся эти слова, она мягко, но решительно подтолкнула нас к двери.

Я взглядами умолял Клоридию перестать сопротивляться и не отпускать невежливых замечаний по поводу поведения невест Христовых.

– Все, что угодно, только бы не видеть больше сажи, – сказала она.

Я возблагодарил Господа за то, что моя супруга наконец уступила, пусть и из-за ненависти к профессии трубочиста. Возможно, девушка, которой, похоже, было дорого здоровье нашего мальчика, все же смогла пробить небольшую брешь в стене недоверия, которой окружала себя Клоридия.

У выхода мы обнаружили монастырского идиота, который стоял, прислонившись к стене, и ждал нас. Хормейстер бросила на него быстрый взгляд.

– Это Симонис. Он отведет вас к нотариусу.

– Прошу прощения, досточтимая матушка, – попытался возразить я, – я не очень силен в немецком и не понимаю того, что говорит мне этот человек. Еще прежде, когда мы только прибыли…

– Вы слышали не немецкий: Симонис грек. И если захочет, он сможет заставить себя понять, – с улыбкой пояснила она и без дальнейших разговоров закрыла ворота за нашей спиной.

* * *

– Очень великодушно, я имею в виду этот дар аббата Милани, не так ли?

Сверкая глазками за стеклами маленьких очков, старательно выговаривая итальянские слова и сделав ошибку только в имени аббата Мелани, в своей конторе нас встретил нотариус, однако, к сожалению, было совершенно неясно, утверждает он или же спрашивает.

За время непродолжительной прогулки пешком по снегу у нас заледенели руки и ноги. Ужасная зима 1709 года, поставившая мою семью в Риме на колени, была мелочью по сравнению с этим холодом, и я понял, что тяжелые пелерины, которые я приобрел перед отъездом, защищают не лучше луковой шелухи. Клоридию мучили приступы кашля.

– О да, не так ли, – снова повторил нотариус. После того как мы сняли пелерины, он вынудил нас еще и разуться, а затем сесть напротив него. Симонис остался ждать нас в прихожей.

Пока мы наслаждались теплом от большой роскошной печи из украшенного майоликой чугуна, подобной которой я не видел никогда в жизни, он принялся перелистывать папку, подписанную готическим шрифтом.

Мы с Клоридией напряженно наблюдали за тем, как его пальцы торопливо перебирают страницы. Моя бедная жена приложила руку к виску: я понял, что у нее снова началась ужасная головная боль, которая мучила ее с тех пор, как мы стали жить в нищете. Какое же известие могут таить эти листки бумаги? Написано ли там о конце нашим мучениям или же опять – всего лишь злая шутка? Я чувствовал, как от страха мой желудок сжался в комок.

– Документы все: письмо о рождении, договор о покупке и в первую очередь привилегия, – наконец сказал нотариус, наполовину на немецком, наполовину на итальянском. – Прошу господ очень проверить, правильно ли поставлены даты, – добавил он, протягивая мне документы, значение которых я, честно говоря, еще не понял. – Синьор аббат Милани, ваш благодетель…

– Мелани, – поправил я его, хорошо зная, что подпись Атто является вполне достаточным поводом для подобных ошибок.

– Ага, правильно, – сказал он, внимательно изучив бумагу. – Как я уже говорил, синьор аббат Мелани и его уполномоченные сделали все тщательно и точно. Однако двор крайне строг: во всем должен быть свой порядок.

– Двор? – с надеждой переспросил я.

– Если двор вас отвергнет, дарственная не может считаться действительной, – добавил нотариус, – однако теперь прочтите же это письмо о рождении и скажите, все ли данные верны.

С этими словами он протянул мне первый из двух документов, который, к моему немалому удивлению, оказался свидетельством о рождении на мое имя, где указывались день, месяц, год и место, а также отец и мать. Это было действительно странно, потому что я, будучи сиротой, и сам не знал, когда, где и кто меня родил.

– Вот это – свидетельство о присвоении ученику мастера ремесленной квалификации, – настоятельно произнес наш собеседник, который, выглянув в окно, внезапно заторопился. – Двор крайне строг, повторю вам снова. Особенно в том, что касается вашей квалификации; в противном случае гильдия может создать вам трудности.

– Гильдия? – спросил я, не имея ни малейшего понятия, о чем идет речь.

– А теперь продолжим, ибо время не терпит. Вопросы зададите потом.

Я бы охотно сказал ему, что я еще не понял, зачем нужны эти, очевидно, поддельные документы. И потом, речь нотариуса ни капельки не объясняла, в чем именно заключается дар аббата Мелани. Но я повиновался и удержался от дальнейших расспросов. Клоридия тоже молчала, взгляд ее был затуманен пеленой боли и легочного нездоровья.

– Привилегия же менее спешна: я лично могу выступить гарантом вашей законности. Поскольку время поджимает, вы сможете рассмотреть документ в карете.

– В карете? – удивилась Клоридия. – Куда мы едем?

– Проверить правильность того, что содержится в договоре купли-продажи, а куда же еще? – ответил нотариус, словно это было само собой разумеющимся, поднимаясь и веля нам следовать за ним.

Вот так и случилось, что мы вышли из конторы нотариуса, куда вступали с тысячей надежд, с таким же количеством незаданных вопросов.

* * *

Мы немало удивились, когда карета с Клоридией, Симонисом, нотариусом и мною выехала за пределы центра города. Вскоре она добралась до ограждающей город стены и через ворота покинула столицу, оказавшись на заснеженной равнине.

Во время поездки моя жена от холода забилась в угол, а Симонис смотрел в окно с ничего не выражающим взглядом. Я задумчиво рассматривал нотариуса. Похоже было, что он спешит; однако, что именно он собирается делать, было совершенно непонятно. Очевидно, что те два документа, которые он мне вручил, были подделаны по всем правилам, и сделал это аббат Мелани. Атто – я хорошо помнил это – был весьма искушен в подделке бумаг, даже таких важных, как эти… Признаю, здесь его намерения не были странны: он просто хотел, чтобы дарственная была действительной. Нотариус ответил на мой взгляд:

– О да, я знаю, какие вопросы вы себе задаете, и прошу прощения, что не подумал об этом раньше. Теперь самое время объяснить вам, куда мы направляемся.

«Ну, наконец-то», – подумал я, а Клоридия, тут же пришедшая в себя, употребила остатки сил на то, чтобы выпрямиться на сиденье и послушать, что нам сейчас скажет нотариус.

– Прежде всего, следовало бы немного избавить вашу супругу от тягот дороги, рассказав ей о внешней стороне и сути столицы империи, – помпезно начал нотариус, очевидно, гордясь своей родиной. – Окруженная кольцом стены полностью, здесь находится большая свободная местность из выровненной почвы и безо всякой растительности, которая в случае нападения позволяет обстреливать войска осаждающих. К востоку от города протекает река Дунай, которая, извиваясь, течет с севера на юг и с запада на восток, образуя при этом множество островков, топей и болот. Дальше на восток, за влажными лагуноподобными областями начинается равнина, простирающаяся беспрепятственно до королевства Польского и до империи русского царя. Item[9] на юге простирается ровная полоса, которая приведет нас в Каринтию, тот регион, который граничит с Италией, откуда вы сами и прибыли. На западе же и на севере город окружен поросшими лесом горами, самой высокой из которых является гора Каленберг, самый дальний отрог Альп, отвесно возвышающийся над Дунаем, бастион Запада, глядящий на восточную равнину Паннонии.


Речь нотариуса была очень милой, вот только лицо Клоридии все больше и больше мрачнело, да и я со все возрастающим страхом размышлял о величине и роде дара. Ах, если бы этот чудной нотариус наконец решился поведать нам, в чем он заключается!

– Я знаю, о чем вы думаете, – сказал он в этот миг, прерывая орографическую лекцию о Вене и обращаясь ко мне. – Вы задаетесь вопросом, какого рода дар вашего благодетеля и какова его ценность. Что ж: как вы сами можете прочесть в привилегии, – пояснил он, очень осторожно протягивая нам один из документов, – аббат Мелани устроил вам – с местожительством в Жозефине, пригороде неподалеку от Михаэлеркирхе, куда мы в данный момент направляемся, – должность привилегированного мастера.

– Что это означает? – одновременно спросили мы с Клоридией.

– Это ясно как божий день: привилегированный. С позволения двора или, если вам будет угодно, декретом императора, вы вольны стать мастером.

Мы вопросительно смотрели на него.

– Это необходимо, поскольку вы не являетесь гражданином Вены, – продолжал нотариус. – Поскольку императору срочно, очень срочно нужны ваши услуги, ваш благодетель великодушно испросил для вас при дворе ремесленную привилегию и получил ее, – заключил он, не замечая, что все еще не ответил на самый главный вопрос.

– И на что же? – настаивала Клоридия, скептично, но с надеждой ожидая дальнейших слов нотариуса.

– На право заниматься ремеслом, конечно же! А также право быть принятым в гильдию, – нетерпеливо пояснил нотариус, глядя на нас так, словно мы дикари, которые, невзирая на всю его предупредительность, почему-то не торопятся с благодарностями.

Как я со временем узнал, жители Вены, когда дело касается чужаков, часто путают недостаточное знание языка с недостатком воспитания и сообразительности.

Резкая реакция нотариуса заставила мою ослабшую жену умолкнуть. Она и без того опасалась рассердить его и тем самым вызвать ненужные трудности, которые осложнят нам доступ к желанному, загадочному и находящемуся уже в пределах досягаемости подарку Атто.

Каким же мастером я стал? В чем заключается ремесло, занятие которым милостиво разрешил мне император, хотя я не был гражданином Вены? И прежде всего, какие услуги нужны доброму правителю столь поспешно?

– Вы должны вести добродетельную, непорочную жизнь, чтобы как можно лучше выполнять свои обязанности и подавать хороший пример подмастерьям, – таинственно продолжал он. – И это еще не все: как вы можете прочесть в договоре купли-продажи, который аббат Мелани великодушно заключил от вашего имени, здесь перечислены дом, двор и виноградник! Какая невероятная щедрость! Но стойте, мы наконец прибьши. Как раз успели до сумерек!

И действительно, на дворе быстро темнело. Хотя день не так давно перевалил за полдень, в северных широтах темнота наступает очень рано и почти без предупреждения, особенно зимой. Так вот в чем причина спешки, которую проявил в своей конторе нотариус.

Я хотел спросить, в чем же заключаются дары, перечисленные в договоре купли-продажи, когда карета остановилась. Мы вышли. Перед нами стоял двухэтажный дом, похоже, нежилой. На двери висела блестящая новая вывеска, на которой было что-то написано готическим шрифтом.

– Ремесло IV, – прочел нам нотариус. – Ах да, я забыл уточнить: вам принадлежит ремесло номер четыре из двадцати семи уже концессионированных в императорской столице и ее окрестностях, и одно из пяти, которое недавно, по желанию его императорского величества Иосифа I, привилегией от 19 апреля 1707 года, было возведено в почетный ранг городского ремесла. Вашей задачей остается, конечно же, в качестве придворного адъюнкта удовлетворять срочные потребности императора: вам доверен уход и ответственность за императорским домом, который наш добрый повелитель намеревается восстановить в своем изначальном блеске.

После этого замечания нотариуса к Клоридии, с мрачным лицом шедшей позади нас, вернулась ее горделивая осанка и она пошла быстрее. Во мне тоже снова вспыхнула надежда: если ремесло, которое купил для нас Атто и мастером которого я должен стать, было учреждено не кем иным, как лично императором, и в городе их существует всего несколько, оговоренных декретом, мне же, кроме того – причем крайне срочно, – доверен уход ни много ни мало за домом императора, речь наверняка идет не о какой-то безделице.

– Что ж, господин нотариус, – медовым голоском спросила моя супруга, впервые за день улыбнувшись, – может быть, вы наконец скажете нам, о чем идет речь? В чем заключается деятельность, которой мой муж, благодаря щедрости аббата Мелани и доброте нашего императора, будет заниматься в этом прекрасном городе Вена?

– О, пардон, дорогая дама, я думал, вы уже поняли: подметальщик дымоходов.

– Прошу прощения?

– Да как же это по-итальянски? Мастер дымоходов… нет… трубоподметалыцик… Ах да – трубочист.


Мы услышали глухой стук. Клоридия упала наземь без памяти.

Вена: Столица и резиденция Императора

Четверг, 9 апреля 1711 года

День первый

Одиннадцатый час, когда ремесленники, секретари, преподаватели языка, подмастерья торговцев, лакеи и кучера обычно обедают

Я жадно прихлебывал горячий травяной настой, время от времени поглядывая на играющего мальчика, и листал ежедневник «Ноер Кракауер Календер» на 1711 год, случайно попавший мне в руки. Вскоре должно было пробить полдень, и я только что получил в трактире за скромную плату в восемь крейцеров плотный обед из семи тщательно сдобренных мясом блюд, которого хватило бы на десятерых мужчин (а с учетом моей комплекции и на двадцать). Здесь, в Вене, его подавали в любой день недели любому ремесленнику, в то время как в Риме это было доступно только князьям Церкви.

Еще каких-то пару месяцев назад я и представить себе не мог, что мой желудок можно так набить.

И я, ощущая, как обычно, целебное влияние улучшающего пищеварение настоя Клоридии, сонно опустился в свое красивое новенькое кресло из светло-зеленой полупарчи.

О да, в этом 1711 году после Рождества Христова, нашего Спасителя, или – как напоминал «Кракауер Календер» – в 5660 году от сотворения мира, 3707 году от первого праздника Пасхи, 2727 году со строительства храма Соломонова, 2302 году от пленения вавилонского, 2463 году от основания Рима Ромулом, 1757 году от основания Римской империи Юлием Цезарем, 1678 году от Воскресения Иисуса Христа, 1641 году от разрушения Иерусалима при Тите Веспасиане, 1582 году со времени введения сорокадневного поста и распоряжения святых отцов Церкви касательно того, что всех христиан должно крестить, 1122 году от основания Османской империи, 919 году от коронации Карла Великого, 612 году от захвата Иерусалима Готфридом Бульонским, 468 году с тех пор, как немецкий язык стал употребляться в официальных канцелярских записях вместо латыни, 340 году с изобретения ружья, 258 году с завоевания Константинополя неверными, 278 году с изобретения книгопечатания благодаря дарованию Иоганна Гутенберга из Майнца и 214 году с изобретения папье-маше Антоном и Михаилом Галицкими, 220 году с тех пор, как Христофор Колумб из Генуи открыл Новый Свет, 182 году с первой осады Вены турками и 28-м – со второй и последней, 129 году с момента корректировки григорианского календаря, 54 году с изобретения маятниковых часов, 61 году со дня рождения Климента XI, нашего папы, 33 году со дня рождения их императорского величества Иосифа I и 6 лет с тех пор, как он взошел на императорский престол, что ж, в этот блестящий год от Рождества Христова, который мы описываем, у нас с Клоридией наконец появилось кресло, даже два.


Они не были подарены нам доброй душой, мы купили их на выручку с нашего небольшого семейного предприятия и наслаждались ими в своем домике при монастыре августинок, где мы и продолжали жить, до тех пор пока не будут завершены работы по пристройке к дому в Жозефине.

В этот день, первый четверг после Пасхи, прошло почти два месяца со дня нашего прибытия в императорскую столицу, и в нашей жизни уже не было призрака голода, так сильно мучившего нас в Риме.


И все это благодаря моей работе трубочистом, точнее, привилегированного чистильщика дымоходов, как говорят здесь, где даже простонародье не отказывает себе в возможности украшать себя различными маленькими и большими титулами. То, что в Италии, как я уже говорил, считалось одним из самых низких и позорных занятий, здесь, в эрцгерцогстве Австрийском выше и ниже Энса, ценилось как искусство и имело немалый почет. Если там нас называли вестниками беды, то здесь все на улице соперничали за право воспользоваться нашими услугами, поскольку считалось, что это приносит счастье.

И кроме того, работая мастером-трубочистом, можно было заслужить высокоуважаемое общественное положение и получать завидные доходы. Поэтому могу сказать, что я не знаю другого такого занятия, которое бы, в зависимости от страны, так высоко ценилось бы или же, напротив, презиралось.

Здесь не было оборванных трубочистов, бродивших по городам в поисках хоть какой-нибудь работы и выпрашивавших теплого супа. Не использовался труд маленьких детей, которых забирали из самых бедных семей; никаких «fam, füm, frecc», то есть «голода, дыма, холода», трех черных кондотьеров, сопровождавших это несчастное ремесло в бедных альпийских долинах Северной Италии.

Нет, достаточно было просто оставить эти долины позади и попасть сюда, в город императора, чтобы узнать, что дела обстоят с точностью до наоборот: в Вене существовали исключительно оседлые трубочисты с солидными промысловыми свидетельствами, членством в гильдии, твердыми тарифами (двенадцать пфеннигов за обычную чистку), точно урегулированными степенями услуг (мастер, подмастерье или ученик) и домом с мастерской, часто даже, как вот в моем случае, с присовокупленным к нему двором и виноградником.

И, к моему немалому удивлению, трубочисты в Вене были исключительно итальянцами.


Первые пришли два столетия назад, вместе с архитекторами, распространявшими в Вене достижения итальянской архитектуры. Все более плотная застройка, впрочем, вела ко все возрастающему количеству пожаров, поэтому император Максимилиан I решил нанять трубочистов на постоянной основе. В главном здании нашей гильдии на стене висел документ, датированный 1512 годом, почитавшийся почти как реликвия: приказ императора нанять трубочистом некоего «Ганса Майланда», Джованни из Милана, первого нашего товарища по цеху.

Полтора столетия спустя мы завоевали здесь, в столице, настолько прочное место, что нам было даровано право заниматься ремеслом с позволения императора. Поскольку мы, итальянцы, привезли в империю искусство подметания каминов, то на протяжении вот уже двух сотен лет старались, чтобы все оставалось в наших руках. Мартини, Минети, Совинчо, Перфетта, Мартинолли, Имини, Цоппо, Тоскано, Тонду, Монфрина, Бисторта, Фрицци, де Цури, Гаттон, Кешетти, Альберини, Чекола, Коделли, Гарабано, Сартори, Цимара, Викари, Фазати, Феррари, Тошини, Сенестри, Николадони, Мацци, Буллоне, Поллони – вот имена, то и дело возникавшие на предприятиях чистильщиков дымоходов: все итальянцы, все в родстве друг с другом. Таким образом, ремесло трубочиста даже стало передаваться по наследству; оно переходило от отца к сыну, от тестя к зятю или к другому ближайшему родственнику или же, если не было родственников, ко второму мужу вдовы. Более того, ремесло можно было даже продать. Такая редкая и очень выгодная сделка стоила не менее двух тысяч гульденов, сумма, которую могли заработать лишь немногие ремесленники. Не проходило и дня, чтобы я не вспоминал о великодушном жесте аббата Мелани.

Если бы только мои соотечественники, трубочисты на итальянском полуострове, знали, в каком аду они живут и какой рай открывается здесь, по другую сторону Альп!


Я зарабатывал более чем достаточно. Каждому из трубочистов выделялся квартал или пригород. Мне, в свою очередь, повезло получить то предприятие, которое отвечало за район Жозефина, или же Йозефштадт, по имени нашего императора. Этот квартал, где жили скромные ремесленники, был расположен очень близко ко внутреннему городу, но также охватывал некоторые резиденции высшего дворянства, которые приносили за месяц больше, чем я заработал у себя на родине за всю свою жизнь.

Поскольку я был итальянцем, у аббата Мелани не возникло никаких трудностей с тем, чтобы найти для меня занятие. И деньгами он добился всего. Пришлось подделать для меня необходимые документы – свидетельство о рождении, биографию etc., – чтобы гильдия трубочистов при дворе не протестовала. Когда я представлялся своим собратьям по цеху, они, честно говоря, встретили меня довольно прохладно, но я не мог их винить: мое назначение «привилегированным» трубочистом обидело моих коллег, ведь им приходилось зарабатывать в поте лица то, что мне преподнесли на блюдечке с голубой каемочкой. Кроме того, они не доверяли мне, потому что никто никогда не слышал о том, что в Риме существуют трубочисты. Мои собратья по цеху все были родом из альпийских долин или даже из Тичино и Граубюндена. Они сопровождали меня во время моих первых чисток дымоходов, чтобы удостовериться в том, что я умею выполнять свою работу хорошо. Конечно, деньги Атто могли сделать многое в Вене, но сделать из дилетанта трубочиста, который однажды, возможно, поджег бы город, они были не в силах.

* * *

Итак, у меня и моей семьи началась новая жизнь, в благородном городе-резиденции императора, где, как некогда с удивлением отметил кардинал Пикколомини, даже входя в скромный дом, можно подумать, что очутился в княжеском дворце, и где день за днем через массивные оборонительные стены в город въезжает просто невероятное количество грузовых телег: телеги, полные яиц, раков, хлеба и муки, мяса, рыбы, птицы без числа, более трех телег, до краев груженных вином. А когда наступал вечер, все исчезало. Мы с Клоридией, затаив дыхание, смотрели на жадный, предающийся плотским утехам народ, каждое воскресенье поглощавший то, на что мы в Риме вынуждены были зарабатывать полгода. И вот в такой роскоши, на этом вечно пышном банкете и оказались мы теперь.

Щедрость Атто Мелани объяснялась, в общем-то, счастливым поворотом судьбы: их императорское величество хотел, чтобы отреставрировали старый дом, находившийся за воротами Вены, и ему был нужен трубочист для обновления дымоходов, а также для повышения безопасности от пожаров, количество которых, очевидно, возрастало. Вскоре после моего назначения, впрочем, снова начались сильные снегопады, что отсрочило начало моей работы, и кроме того, часть здания обрушилась и нужно было ее восстановить. Сегодня я впервые должен был осмотреть императорский дом.

Оставалось неясным только одно: почему император не поручил это дело одному из множества других придворных трубочистов, которые уже заботились о королевских резиденциях?

Аббат Мелани купил от нашего имени двухэтажный домик неподалеку от Михаэлеркирхе в Йозефштадте и даже поручил вести те самые строительные работы, завершения которых мы ожидали. Вскоре я и моя семья должны были наслаждаться большой роскошью: владением собственным домом, где первый этаж был отведен под цех, а второй – под жилые комнаты. Для нас это было настоящей мечтой, после того как в Риме мы пали настолько низко, что вынуждены были ютиться в подвале из туфового известняка вместе с другой семьей…

Теперь же мы даже могли послать нашим двум дочерям, которые остались там, внизу, приличную сумму денег и планировали вызвать их в Вену, как только будут закончены работы в нашем новом доме.

В своей дарственной Атто предусмотрел также плату для домашнего учителя, который должен был научить моего мальчика читать и писать по-итальянски, «ибо итальянский язык», – как писал он в сопроводительном письме, – «является широко распространенным языком и даже является официальным диалектом при императорском дворе, где ни на каком другом языке почти не говорят. Как и отец его, и дед, император слушает проповеди на итальянском, а господа из этой страны испытывают такую глубокую склонность к нашей нации, что пытаются перещеголять друг друга в стремлении съездить в Рим и там изучить наш язык. И тот, кто знает его, пользуется большим почетом в империи и не имеет надобности учить местные диалекты».

Я был бесконечно благодарен Мелани, хотя меня несколько уязвило то, что в его письме не было ни единого слова о чем-то личном, ни весточки о его состоянии, да и привязанность выражения тоже не нашла. Однако, наверное, подумал я, письмо было составлено его секретарем, поскольку Атто слишком стар и, вероятно, слишком болен, чтобы самому заниматься такими мелочами.

Я же в свою очередь, конечно же, написал ему полное благодарностей письмо с заверениями в верности. Даже Клоридия преодолела многолетнее недоверие к Атто и послала ему пару трогательных строчек благодарности, приложив к ним свое исключительное вязанье, которым занималась несколько недель: теплый мягкий платок на плечи, что-то вроде фландрского gambellotto,[10] желтого и красного цветов – любимых цветов аббата, с вышитыми на нем его инициалами.

Мы не получили ответа на свое выражение благодарности, но с учетом его преклонного возраста нас это не удивило.

Наш малыш теперь занимался тем, что писал в тетрадке простые слова на германском диалекте. Их нужно было писать особым, очень трудным для понимания франкфуртским шрифтом, который здесь называли «готическим курсивом».

В принципе все было так, как сказал аббат Мелани: итальянский язык в Вене был языком двора, и даже правители других стран писали письма императору на итальянском, а не на немецком. Однако простым людям из народа немецкий язык был ближе; поэтому трубочисту было очень полезно ради лучшего занятия своим ремеслом получить хотя бы самые поверхностные знания.

Памятуя об этом, я использовал жалованье, которое назначил Атто для учителя итальянского языка, на то, чтобы оплатить домашнего учителя по местному языку, а выучить своего сына родному языку я намеревался сам, как уже с успехом сделал это для двух его сестер. Поэтому Клоридия, малыш и я каждый второй вечер принимали учителя, который в течение двух часов пытался наставить наши бедные души на тропы необъятной вселенной тевтонского языка. Поскольку он был очень труден и не имел практически ничего общего с другими языками, о чем уже жаловался кардинал Пикколомини и что доказал Джованни да Капистрано во время своего пребывания в Вене, читая проповеди против турок с кафедры на площади Кармелиток на латыни. Когда он закончил и передал слово переводчику, тому потребовалось три часа, чтобы повторить все это на немецком языке.

В отличие от нашего мальчика, который быстро делал успехи, мы с женой очень мучились. К счастью, нам лучше удавалось чтение, поэтому я, как уже было сказано ранее, мог днем того самого 9 апреля 1711 года (почти) безо всяких усилий пролистать «Ноер Кракауер Календер», написанный Маттиасом Джентилли, графом Родари из Триента. Тем временем мой сынок что-то царапал у моих ног и ждал, когда мы вместе с ним вернемся к работе.

Как у каждого мастера-трубочиста в Вене, у меня тоже был свой ученик, и им, конечно же, был мой малыш, который в свои восемь лет очень много страдал, но и научился большему, чем ребенок в два раза старше его.


Вскоре за мной пришла Клоридия.

– Вставай, бегом, посмотри на это! Они вот-вот въедут на улицу. А мне нужно назад, во дворец.

Благодаря успешным переговорам хормейстера, моя жена получила весьма почетную должность неподалеку от монастыря. На Химмельпфортгассе находилось здание особого значения: зимний дворец его светлости принца Евгения Савойского, главы императорского придворного военного совета, славного полководца в войне против Франции и триумфального победителя турок. Сегодня же в его дворце должно было произойти важное событие: в обеденный час ожидалось прибытие османского посольства из Константинополя. Это была хорошая возможность проявить себя для моей супруги, которая родилась в Риме, однако от матери-турчанки, попавшей в руки врагов бедной рабыни.

Два дня назад, во вторник, на остров Леопольдина, находящийся на том отрезке Дуная, который протекает неподалеку от укреплений, на пяти кораблях, со свитой из двадцати человек, в Вену прибыл турецкий ага Цефула Капичипаша, и ему было предоставлено достойное жилище на указанном острове. Чего хотел посланник Блистательной Порты в Вене, было совершенно неясно.

Мир с османами длился вот уже много лет, с тех пор как 11 сентября далекого 1697 года принц Евгений разбил их в битве при Зенте и заставил впоследствии подписать мир в Карловиче. В настоящее время войны с неверными не велось, только с католической Францией, против испанского наследника престола. Волны бурных отношений с Портой, казалось, улеглись. Даже в беспокойной Венгрии, где на протяжении столетий войска императора бились с войсками Мохаммеда, всеми любимый Иосиф I, не зря прозванный «победоносным», наконец-то приструнил враждебных императору князей, всегда готовых поднять восстание.

Тем не менее во второй половине марта из Константинополя прибыл посол и уведомил его светлость принца Евгения о чрезвычайном посольстве турецкого аги, который должен был прибыть в Вену уже в конце месяца. Решение, судя по всему, великий визирь Мехмет-паша принял в последний момент, потому что у него даже не было возможности послать вестника заблаговременно. Все это несколько спутало планы принца Савойского: он с середины месяца был готов к отъезду в Гаагу, к театру военных действий.

Решение, кстати, наверняка далось великому визирю нелегко: как замечалось в одной из листовок, на которую я нечаянно наткнулся, для поездки из Константинополя в Вену зимой требуется до четырех месяцев, и это крайне трудное и тяжелое путешествие, поскольку нужно пересечь не только такие города, как Адрианополис, Филиппополис и Никополис, но и столь грязное место, как София, где на всех улицах лошади идут по колено в грязи, или же ехать по необжитым местам, таким как османская Селиврея или Кинигли, болгарский Изардшик, Драгоман и Калькали, мимо таких укрепленных палисадов, как Паша Планка, Лексинца и Рашин, и запустевшего местечка Кастелла на границе, где султан бросил на произвол судьбы полки турецких солдат, о которых в мире давным-давно забыли.

Однако истинная трудность путешествия заключалась в том, чтобы преодолеть ущелья болгарских гор, самые узкие ущелья, где может проехать только одна карета; затем преодолеть не менее жуткий перевал Красная Башня, мучиться, пробираясь по очень плохой дороге, полной вязкой, часто перемешанной с камнями, грязи, устоять против снега, льда и сильных ветров, которые могут опрокинуть даже большую карету. А еще необходимо было пересечь реки Сава и Морава, которые в восьми часах пути к югу от Белграда впадают в Дунай у Семендрии. Реки, на которых зимой нет мостов, ни из дерева, ни из лодок, потому что они, как правило, становятся жертвами осенних паводков. В конце концов, утомленному путешественнику нужно было решиться подняться на борт турецкой шлюпки в ледяных водах Дуная, где лодка постоянно подвергается опасности быть раздавленной льдами, в худшем случае – в ужасно узком месте Железных ворот, особенно страшных при отливе.

Неслучайно первые османские посольства обычно пускались в это длительное путешествие в теплое время года и зимовали в Вене, чтобы отправиться обратно только следующей весной. Никогда с османской стороны не возникало исключений из этого правила. При этом в Вене все еще с ужасом вспоминали обиды, которые пришлось вынести миссии государственного советника, камергера и президента Имперского надворного совета графа Вольфганга Эттинген-Валлерштейнского, который, после заключения мира 26 января 1699 года, был отправлен его императорским величеством Леопольдом I в качестве посла в Блистательную Порту. Эттинген-Валлерштейн слишком долго тянул с приготовлениями к отъезду и только 20 октября решил отправиться в Константинополь со своей свитой из 280 человек по Дунаю. Когда же он на Рождество прибыл в негостеприимные горы Болгарии, то хорошо понял, что значит пережить неприятный сюрприз.


Невзирая на это и вопреки всем традициям, турецкий ага отправился в путешествие посреди зимы. У великого визиря, должно быть, было действительно важное послание для принца Евгения, что привело императорский двор и всех жителей Вены в немалый трепет. Каждый день все бросали обеспокоенные взгляды на берег Дуная в ожидании, когда вдалеке раздадутся фанфары янычаров и покажутся шестьдесят, а то и семьдесят кораблей, на которых прибудут ага и его многочисленная свита. Все были готовы к прибытию около полутысячи человек, в крайнем случае не менее трехсот, как обычно бывало вот уже на протяжении целого столетия.


Турецкий ага оказался у цели только 7 апреля, с недельным опозданием. В этот день напряжение достигло наивысшей точки: даже император Иосиф I счел политически разумным подать туркам неявный знак своей доброжелательности и вместе со своей семьей посетил церковь босоногих кармелиток, которая находилась на острове Святого Леопольда, как раз в том самом квартале, где должны были разместить турок. Каково же было всеобщее изумление, когда ага в сопровождении трепещущих на ветру знамен, звона литавр и пения флейт ступил на берег острова и стало ясно, что в свите его не более двадцати человек! Как я прочел позднее, кроме переводчика с ним были только ближайшие слуги: гофмаршал, казначей, секретарь, первый камердинер, шталмейстер, шеф-повар, кофевар и имам, по поводу которого в листовке выражали удивление, поскольку он был не турком, а индийским дервишем. Простые слуги, повара и конюхи были наняты османами по пути, в Белграде, равно как и двое янычаров, которые должны были выполнять службу по несению знамени и боеприпасов аги. Именно это уменьшение свиты и позволило are достичь Вены всего лишь за два месяца пути, ибо он действительно отправился из Константинополя 7 февраля.

Сегодня утром ага со свитой должен был – войдя в город через опускной мост, затем пройдя под Красной Башней, по площади, которая называется Лугек, мимо собора Святого Стефана, – посетить дворец его светлости принца, пославшего для этой цели вперед карету, запряженную шестеркой лошадей, а также четырех оседланных, в украшенных серебром и золотом сбруях лошадей для сопровождения посланника.


Я в спешке бросился на улицу и успел как раз вовремя: под любопытными взглядами толпы свита уже повернула с Кернтнерштрассе в наш переулок. Возглавлял шествие конный обер-лейтенант гвардии, офицер Герлицка, в сопровождении двадцати солдат городской стражи, которые обеспечивали безопасность посольства на протяжении всего времени пребывания. Из-за клубов пыли, которые поднял конвой, большого наплыва народа и стремительности приближающихся лошадей мне пришлось остановиться и прижаться к стене углового дома между Химмельпфортгассе и Кернтнерштрассе. Сначала мимо пронеслась карета императорского комиссара по вопросам довольствия, который встречал турецкое посольство на границе с церемонией так называемой смены караула и сопровождал его до самой столицы. За ним следовал – ко всеобщему удивлению – странный всадник пожилого, хотя и неопределенного возраста, который, как я услышал в толпе, был тем самым индийским дервишем. Затем трое чавушей, иными словами, турецких судебных исполнителей, один из которых ехал справа, а лошадь его вели двое слуг, шедших пешком. Этот чавуш, держащий обеими руками верительную грамоту великого визиря, был укутан в зеленую, вышитую серебряными цветами тафту и восседал на атласе цвета красной киновари, на котором красным лаком была изображена печать великого визиря с тиснением из чистого золота. По левую сторону ехал переводчик Блистательной Порты.

Наконец мы увидели посланную принцем Евгением карету, запряженную шестеркой лошадей, внутри которой бормочущая, исполненная любопытства толпа увидела турецкого агу, закутанного в одежды из желтого атласа и накидку из красного, подбитого соболем сукна. Голова его была покрыта большим тюрбаном. Напротив него сидел, как я понял из разговора двух женщин, императорский переводчик. По обе стороны от кареты бежали, сопя и прокладывая себе дорогу локтями, два лакея Савойского и четверо слуг аги, сопровождаемые еще одним турецким всадником, о котором говорили, будто бы он – первый камергер. Замыкали шествие слуги аги, а также солдаты городской гвардии.


Я тоже приблизился ко дворцу принца. Как и ожидалось, я, едва войдя под портал здания, наткнулся на Клоридию, которая о чем-то оживленно беседовала с турецким лакеем.

Как я уже отмечал, моя жена Клоридия при посредстве хормейстера Камиллы де Росси получила хоть и временную, однако хорошо оплачиваемую и почетную работу: благодаря своему происхождению она довольно неплохо владела турецким языком, а также lingua franca – тем не очень похожим на итальянский язык говором, который был введен много столетий назад генуэзцами и венецианцами в Константинополе и которым часто пользовались османы. Поэтому Клоридию и наняли посредницей между персоналом посольства и слугами принца Евгения. Оба переводчика, которым необходимо было переводить официальные переговоры обеих сторон, этим воистину заниматься не могли.


– Ну, хорошо, но не больше одного графина! – наконец сказала лакею Клоридия.

Я вопросительно посмотрел на нее: хотя последние слова она произнесла по-итальянски, слуга-турок улыбнулся ей хитрой понимающей улыбкой.

– Его взяли в плен при Зенте, и во время плена он немного научился итальянскому языку, – пояснила мне Клоридия, в то время как мужчина исчез за большим порталом дворца. – Вино, вино, им только и нужно, что выпивка! Я пообещала, что тайком дам ему и его друзьям один графин, я уж попрошу сестер из Химмельпфорте. Но только один! Иначе ага узнает и укоротит им всем рост ровно на голову. И при этом комиссар по довольствию каждый день выдает три окки вина, две окки пива и пол-окки кухонного вина армянам, грекам и евреям из свиты аги. Почему эти турки не признают нашего Бога? Он даже священникам позволяет пить вино!

Произнеся это, Клоридия собралась идти к монастырю.

– Принести вино? – спросил я.

– О да, если не трудно. Скажи сестре-кладовщице, пусть велит принести мне графин самого плохого вина, из Лизинга или Штокерау, которым они промывают раны больным. Его лакеи особо не распробуют.

Прежде чем портал во дворец закрыли, Клоридия вбежала внутрь, бросила на меня последний взгляд улыбающихся глаз и исчезла за створками дверей.

Как расцвела моя жена, когда у нас опять дела пошли на лад, подумал я, стоя перед закрытыми воротами. Последние два года ослабили ее и омрачили ее такой прежде веселый нрав. А теперь ее красота вернулась: полные губы, игра красок на щеках, выразительный лоб, светящаяся кожа, пышные волнистые волосы – все снова стало как прежде, до голода. Хотя маленькие морщинки, появившиеся от возраста и страданий, не исчезли с ее нежного лица и уже появились на моем, они лишились былой горечи, более того, они даже гармонировали теперь со счастливыми чертами лица Клоридии. И этим я был обязан не кому иному, как аббату Мелани.


У той запутанной, неразрешимой нити судьбы, которая свела нас с женой и Атто в Вене, – так думал я по пути в кладовую монастыря – в принципе был и третий конец: Османская империя. Действительно, тень Блистательной Порты простиралась над всей моей жизнью. И не только потому, что мы, слуги на римской вилле кардинала Спады одиннадцать лет назад во время ужина в саду подавали на стол, переодевшись в янычаров, для того чтобы повеселить собравшихся, среди которых был и аббат Мелани. Нет, началом всего было происхождение Клоридии, которая родилась дочерью рабыни-турчанки в Риме и была крещена Марией. Едва она переступила порог детства, как ее похитили и увезли в Амстердам, где она созрела под новым именем – Клоридия – и запятнала себя, к величайшему сожалению, продажей своего тела, прежде чем вернулась в Рим в поисках отца и там, благодарение Богу, обрела любовь и вступила со мною в брак. Мы познакомились в гостинице «Оруженосец», где я в то время работал, и было это в сентябре 1683 года, как раз тогда, когда состоялась славная битва между христианами и неверными перед воротами Вены, во время которой, слава Господу, возобладали силы истинной веры. И было это в те дни, когда я свел знакомство с аббатом Мелани, который тоже жил в «Оруженосце».

Клоридия просто рассказала мне, что с ней приключилось, после того как ее украли у отца. Однако никогда ничего не говорила мне о своей матери.

– Я ее не знала, – солгала она мне в начале нашего знакомства, чтобы потом время от времени понемногу, мимолетными замечаниями, рассказывать о ней, например, что аромат кофе очень напоминает ей мать. Но в конце концов она пресекла мое любопытство, заявив, что о матери она «не помнит ничего, даже лица».

Вместо того чтобы узнать от Клоридии все о ее матери, я узнал в «Оруженосце», что та была рабыней влиятельного семейства Одескальки, семьи, где служил также и отец Клоридии, и за несколько дней до похищения самой Клоридии была продана неизвестно кому, а отец ее ничего не мог сделать по закону, ибо они не были женаты.

Однако о проведенном вместе с матерью детстве моей супруги я не знал ничего. Ее лицо мрачнело, как только я или наши дочери начинали задавать праздные вопросы.

К моему огромному удивлению, несколько недель назад Клоридия приняла предложение хормейстера подрядиться в качестве посредницы между персоналом принца Савойского и персоналом аги. Впрочем, один злобный взгляд супруга на меня бросила, ведь было совершенно очевидно, от кого Камилла узнала о ее османской крови…

Очень удивился я и теперь, ведь до настоящего момента не подозревал, что моя жена так хорошо говорит по-турецки! Проницательная хормейстер же, как только получила известие о прибытии османского посольства, сразу же подумала о Клоридии. Похоже, о языковых познаниях Клоридии она уже знала – что поразительно, потому что я ведь рассказывал ей, что моя жена была разлучена с матерью в очень раннем возрасте.


Оказавшись в крестовом ходе монастыря, я едва увернулся от двух грузчиков, покачивавшихся под весом тяжелого ящика и к немалому неудовольствию старой сестры-привратницы угрожавших испортить штукатурку на стенах.

– Похоже, ваш господин взял с собой платья на десять лет, – бормотала сестра, очевидно, имея в виду только что прибывшего гостя.

13 часов: в Вене обедают дворяне

(в то время как в Риме они только просыпаются), придворные устремляются в кофейни, а в театрах начинаются представления

Этот день вдвойне примечателен. Не только Клоридия вступила в должность во дворце принца, блестящего полководца и советника императора; я тоже намеревался исполнить свои обязанности на службе у его величества Иосифа I. После суровых зимних месяцев и такого же прохладного начала весны повеяли первые мягкие ветра. В окрестностях Вены тоже растаял лед, и пришло время заняться каминами и дымоходами заброшенного дома, принадлежащего императору, то есть той самой задачей, благодаря которой у меня было столь почетное звание: привилегированный трубочист.

Как я уже имел возможность упомянуть, погодные условия прошедших месяцев до сих пор препятствовали проведению работ в столь большом доме, как тот, который ожидал меня. Кроме того, таяние снега в верховьях Дуная разрушило все мосты и выбросило в реку огромное количество льда, вследствие чего уровень воды сильно поднялся и нанес значительный ущерб садам предместий. Поэтому некоторые не очень завистливые товарищи по цеху трубочистов настоятельно отсоветовали мне браться за работу раньше начала более теплого времени года.

В этот прекрасный день в начале апреля с неба светило солнце – хотя температура была все еще низкой, по крайней мере, по моим ощущениям, – поэтому я решил, что время настало: я начну разбираться с покинутым имуществом его величества.

Пользуясь моей поездкой в Зиммеринг, хормейстер дружелюбно попросила меня об услуге: сестра-кладовщица Химмельпфорте хотела, чтобы я по возможности заглянул в винный погребок, которым владели сестры в принадлежащем монастырю винограднике в Симмеринге, неподалеку от того места, куда я направлялся. Этот погреб был очень велик, и к нему примыкал зал с камином, дымоход которого мог, наверное, требовать чистки. Я получил ключ от подвала и пообещал Камилле, что позабочусь о камине, как только будет возможность.

Помощникам я уже велел взнуздать мула и положить в повозку все необходимое. Когда я вышел на улицу, то обнаружил, что сынок мой уже сидит на козлах и ждет меня, как обычно, широко улыбаясь.


У мастера-трубочиста, кроме ученика, должен быть еще подмастерье, работник, или мастеровой, или как там их еще называют. Мой был греком, и впервые я встретился с ним в монастыре в Химмельпфортгассе, где он служил факторумом: слугой, поденщиком и посыльным. То был Симонис, молодой говорливый идиот, который сопровождал нас с Клоридией два месяца назад на встречу с нотариусом.

Едва узнав, что моя скромная особа является по профессии трубочистом, он спросил меня, не нужен ли мне помощник. Его временная работа в Химмельпфортгассе, где он убирал подвал, должна была скоро закончиться, и Камилла сама тепло рекомендовала мне его, уверив, что он гораздо меньший идиот, чем хочет казаться. Поэтому я его и взял. За ним должна была сохраниться комнатка в монастыре Химмельпфорте, пока не будет готов мой дом в Жозефине, а потом он будет жить с моей семьей, как положено мастеру и помощнику.

Проходили дни, и время от времени мы вели короткие разговоры, если так можно назвать общение между ним – человеком, который не владел нормальной речью, и мною, знающим язык еще хуже. Будучи всегда в хорошем настроении, Симонис задавал мне бесчисленное множество более или менее глупых вопросов и иногда делал забавные, даже остроумные замечания, которые, когда я понимал их, вероятно, и объясняли то, что мне было хорошо в обществе этого чудаковатого приветливого грека, которого, как и меня, занесло к по-северному грубым венцам.

Когда он устремлял взгляд своих сине-зеленых глаз прямо на собеседника, а его черные, как вороново крыло, волосы падали ему на лоб, лицо его могло внезапно стать столь серьезным, что я никогда толком не понимал: то ли Симонис внимательно следит за тем, что я отвечаю на его вопросы, то ли его разум таки большей частью замутнен. Верхние зубы, торчащие, словно у кролика, вперед и все время подставленные всем ветрам, поскольку они почти полностью закрывали нижнюю губу, постоянно вытянутое вперед правое предплечье с вывернутым суставом, отчего ладонь безвольно свисала вниз, будто сустав был парализован ударом меча, – все это заставляло меня предполагать, что Симонис – парень добрый, но разума у него поистине маловато.

Мои подозрения подтвердились в тот день, когда я обнаружил, что молодой подмастерье понимает мой родной язык. Мы как раз чистили очень загрязненный дымоотвод, и я едва не оступился, а поскольку мне поднадоело выдавать неуклюжие предложения на немецком языке, особенно в таких опасных ситуациях, я крикнул ему по-итальянски, чтобы он помог и поднял канат, державший меня.

– Не переживайте, господин мастер, я сейчас вас вытащу! – тут же успокоил он меня на моем языке.

– Ты говоришь по-итальянски?

– Ну да, – лаконично ответил тот.

– А почему ты никогда мне об этом не говорил?

– Потому что вы никогда меня об этом не спрашивали, господин мастер.


Так я узнал, что Симонис приехал в Вену не затем, чтобы влачить жалкое существование, а по гораздо более благородной причине: он был студентом. Студентом медицины, если точнее. Симонис Риманопоулос, так звучала его фамилия, начинал учиться в университете Болонья, что, очевидно, объясняло его безупречное владение итальянским языком. Однако затем голод 1709 года и надежда на менее обреченную жизнь – что вполне справедливо – привели его в богатую Вену и ее старинный университет, Alma Mater Rudolphina, где собрались студенты из Венгрии, Польши, Восточной Германии и многих других стран.

Впрочем, Симонис принадлежал к хорошо известной категории нищих студентов, тех бедных студентов без семейной поддержки, которые хоть как-то существовали благодаря тому, что брались за различного рода работу, включая попрошайничество, если в этом была необходимость.

Симонису невероятно повезло, что я его нанял: нищим студентам жилось в Вене несладко. Невзирая на множество официальных указов очень часто бродячие студенты – а также те, кто к ним присоединялся, не будучи студентом, – попрошайничали днем и ночью, даже во время лекций, на улицах, перед церквями и домами. Делая вид, что учатся, эти молодые люди предавались лени, кражам и воровству, хотя очень хорошо помнили волнения в ночь с 17 на 18 января 1706 года в городе и за его пределами, и даже в Нусдорфе, следствием которых были очень тщательные (равно как и тщетные) и все еще продолжающиеся дознания, в попытках строго наказать виновников. Такие студенты бросали тень на доброе имя других, законопослушных, и их императорское величество издал многочисленные указы, чтобы раз и навсегда покончить с попрошайничеством. После тех волнений, которые случились пять лет назад, декану, императорским старшим надзирателям и консистории старинного Венского университета было приказано предупредить в последний раз: нищие студенты должны в течение двух недель покинуть город императора.

В противном случае они будут взяты под стражу и отправлены в carceros academicos, то есть в темницу университета, где подвергнутся ощутимым наказаниям. Те же бедные студенты, которые каждый день усердно будут заниматься учебой, должны получить у alumnates[11] стипендию или подыскать себе другой вид материальной поддержки. И только тот, кто не мог сделать этого, поскольку не было рабочих мест или поскольку он выбрал себе особенно трудную специальность и был все-таки вынужден просить милостыню во время лекций, мог продолжать заниматься этим как и раньше, но должен был просить только на самое необходимое, до дальнейших распоряжений. Кроме того, он должен был всегда носить на груди знак истинного нищего студента и ежемесячно обновлять его в университете. В противном случае он не признавался истинным нищим студентом и его немедленно запирали в карцер как бродягу.


Это объясняло, что подвигло Симониса подрядиться подмастерьем к трубочисту: опасность попасть в темницу из-за попрошайничества угрожала ему ежечасно.

Однако как этому общительному простодушному парню удалось так хорошо выучить мой язык и как, черт побери, он вообще попал в университет, оставалось для меня поистине загадкой.


– Господин мастер, не хотите ли, чтобы я правил телегой, поскольку хорошо знаю дорогу?

Я действительно очень смутно представлял себе точное местонахождение императорской резиденции: в Зиммерингер Хайде, к юго-востоку от Вены, неподалеку от Эберсдорфа. В назначении это место вообще было описано довольно непонятно: «Место Без Имени, называемое Нойгебау». Я пытался расспросить своих собратьев по цеху, но получил только расплывчатые ответы, что, вероятно, объяснялось тем, что из-за императорского назначения ко мне плохо относились. Никто не мог мне толком рассказать, какого рода это здание, которое мне предстояло проверить.

– Никогда там не был, – сказал один, – но думаю, что это что-то вроде виллы.

– Хотя я никогда его не видел, но знаю, что речь идет о саде, – сказал другой.

– Это охотничий замок, – клялся третий, в то время как четвертый обозначил его «питомником для птицы». Одно было ясно: никто из моих собратьев-трубочистов никогда не был в том месте и, похоже, туда особенно и не стремился.


Дорога до Места Без Имени была долгой. Я с удовольствием отдал Симонису поводья мула. Малыш тоже просил, чтобы ему позволили посидеть на козлах, и получил разрешение. Теперь он сидел рядом с греком, который время от времени давал ему в руки поводья, чтобы поучить править телегой. Я сидел сзади, среди инструментов.

Постепенно дитя задремало, и я привязал его веревкой к телеге, чтобы он не упал. Симонис правил уверенной, твердой рукой. Удивительно, но он молчал. Казалось, он был погружен в свои мысли.

По пути через просторные пахотные угодья к Зиммерингер Хайде я слышал только поскрипывание колес и топот подков.

Строго говоря, с улыбкой подумалось мне, когда я время от времени поглядывал на однообразный ландшафт и предавался послеполуденной дремоте, сидят в этой телеге трое детей: мой сыночек, я со своим детским телосложением и Симонис, оставшийся в душе ребенком.


– Мы прибыли, господин мастер.

Я проснулся с негнущимися, разболевшимися от того, что лежал на инструментах, конечностями. Мы находились на огромном заброшенном дворе. В то время как Симонис и малыш слезли с козел и принялись выгружать инструменты, я оглядывался по сторонам. Мы въехали через большие ворота, за ними я рассмотрел идущую через просторные поля дорогу, по которой мы, должно быть, и ехали.

– Мы в месте без названия, – пояснил грек, увидев мой затуманенный взгляд. – По ту сторону арки расположен вход в главное здание.

И точно – за низким подсобным строением, разделенным проходом в форме арки, виднелся обширный двор. По правую руку от нас в стене открылась маленькая дверь, за ней обнаружилась винтовая лестница. Когда я поднял взгляд, то слева увидел стены с зубцами и, к моему удивлению, шестиугольную башню с покрытой причудливыми фиалами крышей. Все: башня, ворота, стены и зубцы были из белоснежного камня, подобного которому я никогда прежде не видел – он слепил мои заспанные глаза.

– Отсюда можно попасть в подвал, – объявил мой юный подмастерье.

Он побежал на разведку и остановился перед белой полукруглой сторожевой башней, тоже непривычной формы – что-то вроде апсиды, с которой начиналось видневшееся за аркой длинное строение, вполне годившееся на роль главного здания.

– Хорошо, – сказал я, потому что как раз с подвалов и следует начинать чистку дымоходов.

Я слез с телеги и пошел вместе с Симонисом, неся инструменты, к моему сыну.

Мы переступили через порог, который действительно, похоже, вел в подвал, и спустились по лестнице. Потолок с цилиндрическим сводом был низким, стены – мощными, а в дальней стене виднелась дверь, которая вела дальше вниз. Большая комната была совершенно пустой, но казалась не заброшенной, а незаконченной, словно ее не достроили.

Пока оба моих помощника ощупывали стены на предмет вывода дымохода, я продолжал изучать комнату. Ослепленные дневным светом глаза сначала должны были привыкнуть к темноте, и я нечаянно ткнулся носом во что-то холодное, тяжелое и жирное. Я машинально провел рукой по лицу и посмотрел на кончики своих пальцев; они были красны. Затем я сосредоточил взгляд на том, что висело передо мной.

Оно свисало с потолка на веревке, и теперь, после того как я наткнулся на него, слегка покачивалось: труп без ног, головы и рук истекал кровью – она была темной и капала на пол. Тело висело на толстом ржавом крюке, проткнувшем его насквозь и не дававшем ему упасть. Должно быть, с него живьем сняли кожу, со страхом подумал я, поскольку даже там, где не было крови, все было ярко-красным, виднелись нервы и белые сухожилия.

Ужас охватил меня от этого проклятого места, и, со звоном уронив на пол свой инструмент, я что есть мочи позвал Симониса, сказал ему, что надо бежать и унести малыша в безопасное место, не дожидаясь меня.

Я увидел, что Симонис повиновался молниеносно. Хотя он не знал, что произошло, выполнил приказ немедленно: взял малыша на плечи и со всех ног бросился прочь. Я тоже надеялся убежать, хотя ноги у меня были не такие длинные, но тщетно.

Едва я почувствовал на своем лице солнечный свет и увидел, как Симонис изо всех сил стегает мула и исчезает за горизонтом, я услышал его.


Все было в точности так, как я представлял себе сотни раз: жуткий рев, от которого дрожат и люди, и звери, и вообще все.

Слишком мало времени было на то, чтобы понять, откуда он пришел – удар плетки, тяжелой и грязной, который свалил меня с ног. Я полетел на пол, к счастью, далеко и, перекатившись, снова услышал рев. Затем я услышал, как он бежит ко мне, князь ужаса, мучитель, разглядел его демонические глаза, грязную гриву, окровавленные клыки и побежал как сумасшедший, спотыкаясь на каждом шагу, задыхаясь от страха, не веря своим собственным глазам. В этом одиноком месте за вратами Вены, в этот морозный ясный весенний день далеко на севере, по ту сторону Альп, меня преследовал лев.

Я неуклюже выбрался через дверцу и побежал с быстротой молнии, вниз по винтовой лестнице. Меня встретило маленькое помещение. Когда я услышал, что чудовище на миг остановилось в нерешительности, чтобы затем с ревом приблизиться, я скользнул в поисках выхода в большое здание без крыши.

Однако увидев то, что открылось моему взору, я решил, что кошмар продолжается. То было… парусное судно.


Размеры оно имело небольшие, но ошибиться было невозможно. У него была форма хищной птицы со всем, что ей причитается: голова и клюв, крылья и хвостовое оперенье, откуда торчал флаг.

Снова уверившись, что я стал жертвой завистливого демона и его смертоносных иллюзий, я прыгнул на оперенный хвост этого странного корабля и в отчаянии стал пытаться повалить флагшток, чтобы он послужил мне в качестве оружия от нападения льва, беспрестанный рев которого заставлял дрожать все мое тело и все вокруг меня.

К сожалению, ловкости трубочиста и легкости моего тела не хватило для того, чтобы победить мой почтенный возраст. Чудовище было проворнее: в несколько прыжков оно настигло меня и, оттолкнувшись от пола, сделало последний прыжок на свою жертву.


Но у него не вышло. Он не смог прыгнуть достаточно высоко для того, чтобы достать меня своими когтями. Оперенный парусник стал раскачиваться под его ударами и качался все сильнее и сильнее. Лев снова попытался достать меня прыжком. Да, чем чаще он прыгал, тем меньше, казалось, становился. Я отчаянно цеплялся за деревянные перья, потому что фрегат раскачивался теперь настолько сильно, что у меня кружилась голова, а его причудливый парус – образовывавший на спине птицы что-то вроде купола – изгибался и надувался под порывами ветра.

С ревом кружился мир вокруг меня, в то время как мои истерзанные страхом смерти чувства говорили мне, что эта причудливо вырезанная хищная птица начинает подниматься в воздух.

В этот момент я услышал, как кто-то с угрозой в голосе произнес на тевтонском наречии:

– Мустафа, негодник ты этакий! Дождешься ты у меня, без еды останешься!


Его звали Фрош, и от него воняло вином. Лев мирно улегся у его ног.

Он объяснил мне, что хищник любит общество людей, поэтому имеет дурную привычку приветствовать тех несчастных, кто забрел сюда, радостным ревом, стараясь прыгнуть на него и облизать.

Место Без Имени, называемое Нойгебау, это не какое-нибудь место, тут же объяснил он. Оно было построено примерно полтора столетия назад его покойным императорским величеством, императором Максимилианом II, и от его былого блеска сегодня остался только императорский зверинец со множеством чужеземных животных, особенно хищников. Говоря так, он поглаживал огромного, к счастью, истощенного, старого льва, который всего несколько мгновений назад казался мне непобедимым чудовищем.

– Плохой Мустафа, негодное животное! – снова принялся ругать его Фрош, в то время как лев послушно позволил надеть на себя цепь и украдкой посматривал на меня. – Мне очень жаль, что он так напугал вас, – наконец извинился он передо мной.

Фрош был сторожем зверинца в этом Месте Без Имени. Он заботился о льве, а также о других животных. Когда он представлялся, ноги мои еще дрожали, как лист на осеннем ветру. Он предложил мне сделать глоток из своей бутылки, к которой сам постоянно прикладывался. Я отказался: когда я вспоминал об истекающем кровью трупе, у меня желудок начинало выворачивать наизнанку.

Фрош разгадал мои мысли и успокоил меня: там был подвешен к потолку всего лишь кусок баранины. Он хотел приманить им льва, который от него убежал.

К сожалению, все эти объяснения предоставлялись на единственном языке, которым владел смотритель, а именно на гортанном, искаженном немецком наречии без половины звуков, на котором говорит чернь Вены. Я буду передавать его здесь так, словно это был нормальный разговор, а не вавилонская несуразица. На самом же деле мне приходилось просить его повторять каждое второе предложение, что вызывало у Фроша нетерпеливое сопение и, после того как он как следует приложился к своей бутылке шнапса – того крепкого алкогольного напитка, благодаря которому он поддерживал себе настроение, – множество недовольных отрыжек.

– Итальянец. Трубочист, – представился я на своем зачаточном немецком. – Я… чистить камины замок.

Фрош воспринял причину моего появления с удовлетворением. Самое время, мол, чтобы какой-нибудь император позаботился о Нойгебау. Сейчас здесь живут только животные, заключил он, указывая на Мустафу, который с большим аппетитом доедал остатки баранины.


Время от времени смотритель бросал на льва сердитый взгляд, после чего Мустафа (его имя должно было служить насмешкой над неверными турками) очень пристыженно сворачивался клубком. Очевидно, мрачный сторож пользовался у зверя непререкаемым авторитетом. Он заверял, что опасность мне уже совершенно не угрожает: все звери Фрошу слепо повиновались. Конечно, бывали редкие исключения, негромко добавил он, ведь лев все-таки убежал из-под его надзора и до недавних пор бродил на свободе.

Итак, я нахожусь не в плену кошмара, с облегчением вздохнув, подумал я, собираясь слезть со своего конька. И стал рассматривать его, резонно полагая, что теперь он предстанет передо мной не в таком причудливом виде хищной птицы, как всего несколько мгновений назад, в секунды пережитого ужаса.


Но нет. Передо мной было крайне таинственное судно, которое можно описать как смесь чудовища и машины.

То было нечто среднее между кораблем и каретой, хищной птицей и китом. У него была устойчивая форма кареты, очень просторный корпус баржи и безупречный парус судна. На носу красовалась гордая голова грифа с опасным крючковатым клювом, на корме – хвостовое оперение большого коршуна, а по бокам – мощные крылья орла. Оно было длиной в две кареты и шириной с фелуку. Сделано из старого, потрескавшегося, но не гнилого дерева. На борту, посреди свободной палубы, похожей на бочку, рядом со штурманом могли поместиться три или четыре человека. На носу и на корме находились два примитивных глобуса, наполовину источенные зубами времени, один из которых представлял небесный свод, а второй – землю, словно они должны были указывать воздухоплавателю курс. Весь корабль (если его можно так назвать) был накрыт большим парусом, натяжение которого придавало ему форму полусферы. На корме трепетал флаг, который я совсем недавно пытался выдернуть. На нем – герб с крестом.

– Это флаг Португальской империи, – пояснил Фрош.

Только одно мне действительно причудилось: парусник не поднимался в воздух, он прочно стоял на земле.

От удивления я спросил его, что это, ради всего святого, за транспортное средство и откуда оно здесь взялось.

Словно опасаясь, что его объяснениям не поверят, Фрош некоторое время покопался в углу двора и сунул мне под нос вместо ответа пачку листов. Они были исписаны старым готическим шрифтом.


Veritas

Даже на самых сложных языках читать проще, чем разговаривать. Поэтому я уселся на пол, и мне удалось разобрать, что написано в брошюре, которой было около двух лет:

Известие о Летающем корабле, счастливо прибывшем из Португалии в Вену 24 июня вместе со своим изобретателем.

Перепечатанное с уже готового экземпляра, посланного на Наумбургскую ярмарку.

Год 1709 Р. X.

Вена, 24 июня 1709 года

1709 год. Вчера утром около девяти часов все в этом городе переполошились и взволновались, все улицы были полны народу, a me, кто не был на улице, высовывались из окон, спрашивая, что произошло; однако почти никто ничего не мог объяснить. Люди сновали туда сюда и кричали, что вот-вот начнется Страшный суд, другие говорили, что случилось землетрясение, а третьи – что перед воротами стоит целая армия турок. Наконец все увидели в небе неописуемое множество маленьких и больших птиц, которые, как сначала всем показалось, летели вокруг очень крупной птицы и ссорились с ней. Вся эта стая вдруг начала снижаться, приближаясь к земле, и стало видно, что то, что выглядело похожим на птицу, было машиной в образе корабля с надутым парусом, трепетавшим на ветру, и со держало в себе человека, одетого как монах, который возвестил о своем прибытии с помощью различных выстрелов.

После множества кругов, описанных этим воздушным наездником, стало ясно, что он намеревается приземлиться на площади города. Однако внезапно налетел ветер, который не только помешал ему исполнить задуманное, но и отнес к верхушке башни собора Св. Стефана, где ее опутал парус, так что машина повисла на соборе. Это событие вызвало новый шум среди всего народа, который бросился к соборной площади, вследствие чего в толпе было растоптано порядка двадцати человек.

Оказавшемуся в воздухе человеку никак не могли помочь все те зеваки, что таращились на него. Он требовал, чтобы его сняли при помощи рук, которые, однако, были чересчур коротки, чтобы оказать такого рода помощь. Когда же через пару часов ситуация в городе ничуть не изменилась и никто не помог чужестранцу, тот стал проявлять нетерпение, взял лежавшие в машине молоток и лом и принялся работать. В результате верхняя часть шпиля, поймавшего его, упала вниз, а он снова смог летать и после недолгого планирования опустил свой воз душный корабль, приземлившись неподалеку от замка императора. Туда немедленно были посланы солдаты городского гарнизона, чтобы защитить этого гостя, не то его разорвала бы на части любопытная чернь.

После этого его разместили в трактире «У Черного Орла», где он отдыхал несколько часов, затем же передал имевшиеся при нем письма всем находящимся в городе португальским посланникам и другим важным господам, которые приходилик нему с визитом, и рассказал, как позавчера, 22 июня, в 6 часов утра он отправился из Лиссабона на своем новом изобретении, по пути постоянно будучи вынужден сталкиваться с орлами, аистами, райскими птицами и другими неизвестными на земле пернатыми, и без двух двойных колунов и четырех ружей, которые у него были при себе, он распростился бы с жизнью и не прибыл бы сюда.

Пролетая мимо луны, сказал он, он осознал, что его с нее видно, ибо возникло сильное волнение. И поскольку он пролетал мимо и мог все видеть и прекрасно различать, в спешке он не успел рассмотреть многого, а только то, что на ней есть горы и долины, моря, реки и поля, также живые существа и люди, у которых хотя и есть руки, как у здешних людей, однако нет ног, они передвигаются по грунту как улитки. Также, подобно черепахе, каждый человек носит на спине большую крышку, под которую он может прятаться целиком. И поскольку таким существам не нужны иные квартиры, он сделал вывод, что в лунном мире нет ни единого дома или замка. По его подсчетам, можно было бы захватить лунное королевство с помощью 40 или 50 изобретенных им кораблей, на каждом из которых должен быть экипаж из 4–5 вооруженных людей, ибо им не было бы оказано большого сопротивления. Сделает ли их величество, король Португальский, какие-либо выводы, станет ясно в дальнейшем.

Что еще я узнал от этого Тесея, будет рассказано в следующей статье. Машину разместили в городском арсенале.


P. S. Только что узнал, что этот якобы воздухоплаватель арестован как ведьмак и в ближайшие дни будет сожжен вместе со своим Пегасом, вероятно, затем, что это искусство, попади оно в нехорошие руки, могло бы вызвать в мире сильные волнения, и чтобы оно осталось никому неизвестным.

Я спросил Фроша, действительно ли этот парусник с перьями, стоящий, всеми забытый здесь, в Месте Без Имени, является тем самым Летающим кораблем, о котором говорится в статье. Вместо ответа Фрош протянул мне еще один лист. На этот раз это была иллюстрация из другого старого издания «Венского дневника».


Veritas

Сомнений не было: речь шла о точном рисунке корабля. Под ним было короткое сообщение, датированное 1 июня 1709 года:

В Вену, к императорскому двору, прибыл курьер из Португалии с письмами, датированными 4 мая и с изображениями летающей машины, которая якобы пролетает 200 миль за 24 часа и посредством этого сделала возможным посылать войскам письма, подкрепление, провиант и деньги даже в самые отдаленные страны, а также передавать продукты и все необходимые товары в осажденные крепости. Также было представлено письмо, которое было отправлено их королевскому величеству, королю Португальскому, хитроумным человеком из Бразилии, изобретателем летательного аппарата. В скором времени, 24 июня, будет сделан пробный полет в Лиссабон.

Мое сердце забилось быстрее: получается, этот корабль действительно летал, как мне показалось ранее, в состоянии наивысшего душевного волнения?

Не случайно, что корабль прилетел из Португалии, принялся тут же объяснять Фрош: всего за год до этого, в 1708 году, король той страны, Иоанн V, женился на сестре Иосифа по имени Анна-Мария. Корабль несколько месяцев стоял в арсенале, пока волнения, вызванные его прибытием, окончательно не улеглись: тем временем городские власти, как можно прочесть в газете, старались замолчать всю эту историю. Ничего из этого не было сообщено императору: Иосиф был очень юн и предприимчив, он обладал живым умом, и уже один вид рисунка, принесенного ему португальским послом, привел бы его в невероятное возбуждение. Он, без сомнения, захотел бы увидеть и обследовать то дьявольское открытие, что, по мнению всех министров, необходимо было непременно предотвратить. Никто ничего не должен был узнать. Летающий корабль был опасен и мог вызвать волнения.

Услышав эти слова, я удивился: разве на протяжении столетий человек не мечтал о том, чтобы кружить в небе, подобно птице? Не зря ведь в газете Фроша Летающий корабль сравнивали с Пегасом, крылатой лошадью из античных легенд, а его штурмана – с героем Тесеем, победившим Минотавра. Невзирая на это повелителя ветров проклинали, даже бросили в темницу. Я же отдал бы душу, чтобы узнать, как ему удалось полететь и каким образом он овладел этим искусством. Я спросил смотрителя, знает ли он что-то об этом. Тот покачал головой.

Воздушная каравелла была тайно вывезена из города и доставлена в заброшенный замок, продолжал он свой рассказ. Сюда никто не станет совать нос. И если однажды он понадобится, то его всегда можно будет вернуть.

Я еще раз обошел корабль, затем влез в него, взобравшись по крылу, которое, как голова и хвост хищной птицы, было вырезано из дерева и позволяло подняться на борт.

Над головами тех, кто находился на борту корабля, высилось несколько шестов, поддерживаемых опорами, двумя на носу и двумя на корме, подобных тем сооружениям, на которых развешивают на улице белье. Только висели на них не простыни, а камни. Это были маленькие блестящие образования желтоватого цвета, и они были прикреплены к шестам с помощью шнуров. Поскольку рукой их было не достать, я попытался на глаз определить, из какого материала они сделаны, когда внезапно понял:

– Янтарь, это прекрасный янтарь. Стоит, наверное, целое состояние. Зачем, черт возьми, они нужны там, наверху?…

Я снова посмотрел на Фроша, но его взгляд свидетельствовал о полном незнании того, что касалось функции этих камней.

Я опять спустился на землю и продолжил исследовать таинственное транспортное средство. Честно говоря, оно находилось не в столь плачевном состоянии, в которое его могли привести дождь, ветер и солнце. Дерево сохранилось очень даже хорошо; казалось, что кто-то время от времени покрывал его защитным масляным слоем, как – я часто это видел – делали римские рыбаки на Тибре. Затем я заметил, что поверхность корпуса не была отшлифована, как у рыбацких лодок. Она состояла из трубок, проходивших от носа к корме по всей длине корабля, словно корабль был сделан из пучка труб.

Я постучал костяшками пальцев по одной из трубок. Звук получился пустым, пустыми оказались и другие трубы, которые я проверил таким же образом. Отверстия трубок были профилированы к носу. На корме же, на другом, так сказать, конце трубок, виднелись отверстия, из которых все, что собиралось на корме, казалось, направлялось вверх, прямо в сторону паруса, накрывавшего весь корабль.

Я бросил взгляд на ровную мачту, гордый нос и маленькую изящную верхнюю палубу. Кое-где заменили шесты, подлатали пробоины, обновили гвозди. Если присмотреться внимательнее, корабль не был ни поврежден, ни развален. Его просто пришвартовали, словно в Месте Без Имени он обрел укромную гавань и, быть может, прилежного юнгу, который за ним присматривал.

– В любом случае это ухоженный маленький кораблик, – заметил я, задумчиво поглаживая киль, выглядевший каким угодно, но не потрепанным.

– Да это же настоящий корабль дураков! – грубо рассмеявшись, объявил смотритель.

Услышав эти слова, я вздрогнул.

* * *

Я хотел домой. События дня утомили меня. Кроме того, мне предстояло идти пешком: Симонис бежал вместе с телегой, чтобы увезти малыша в безопасное место. Меня ожидала многочасовая прогулка. Завтра я вернусь, чтобы заняться своей работой. Об этом я сообщил Фрошу и попросил его присмотреть до тех пор за инструментом, который я во время бегства оставил в подвале.

Прежде чем уйти, я бросил еще один взгляд на здание. Как я уже говорил, у него не было крыши. Но только теперь я осознал, насколько бесконечно велико было сооружение, в ширину, длину и высоту – не меньше, чем дворец.

– Что… что это такое? – удивленно спросил я.

– П'ща'ка д'игры вм'ч, – ответил Фрош.

Площадка для игры в мяч? Смотритель просветил меня (хотя у меня снова возникли сложности с пониманием его диалектных выражений), что во времена императора Максимилиана, который основал Место Без Имени, среди господ из высшего света произвела фурор игра, завезенная из Италии, Игроки, оснащенные чем-то вроде деревянного доспеха, пытались отобрать друг у друга кожаный мяч. Они ударяли по нему похожими на пушечные выстрелы ударами, стараясь таким образом получить преимущество над противником. Фрош со смехом добавил, что повреждать себе легкие для того, чтобы отнять у кого-то мяч, глупо и является занятием, которое уж точно не годится для императорского двора, и, конечно же, эта игра должна быть навеки предана забвению, что и случилось. В те давно прошедшие времена эта забава, похоже, имела немало приверженцев, в противном случае для нее не выстроили бы такой роскошной площадки.


Этот Фрош был берсеркером с грушеподобным, широким лицом, серым до носа и ярко-красным начиная от щек, с коричневой с проседью бородой и светлыми глазами. Его живот был толст, а руки грубы, точно лопаты. Он не был особенно приветливым, думалось мне, но и злобным тоже не был; человек, с которым нужно быть настороже, как и с его животными: звери по своей природе капризны, человек становится таким из-за пристрастия к алкоголю. Фрош был способен укротить льва, но не свою жажду.

Во время нашего разговора я не спускал глаз с Мустафы, но не мог понять, как этому хищнику, каким бы дряхлым он ни был, позволено гулять вне клетки. Он с наслаждением рвал мясо и работал своими страшными клыками и когтями. Только приглядевшись внимательно, можно было угадать его возраст и недостаток силы, которая, если бы сохранилась, означала бы мой конец в течение нескольких минут.

Волоча за собой льва на цепи, смотритель повел меня к выходу с площадки. Прежде чем я приступлю к работе, сказал он, будет разумным показать мне окрестности и других животных. Он предложил мне тут же устроить небольшую экскурсию, чтобы завтра меня не подстерегли другие неприятные неожиданности. Я согласился, хотя и с недобрым предчувствием в груди.

– Т'к в'дь н'кто не прих'дит сюда для осм'тра, – с грустным видом поведал он.

К сожалению, сюда только изредка приходит императорский комиссар, чтобы осмотреть коллекцию экзотических животных в Месте Без Имени. При дворе, горько заявлял Фрош, все забыли об этом некогда столь роскошном месте, по крайней мере, до прихода возлюбленного Иосифа I. Теперь деньги, на которые обеспечивается корм для Мустафы и его товарищей, а также заработная плата их смотрителя поступают гораздо регулярнее, и это дает ему надежду на будущее Нойгебау. Еще больше надежды почувствовал он, когда три года назад император – это было 18 марта 1708 года, в воскресенье после полудня, Фрош хорошо это помнил, – привез сюда, в Место Без Имени, свою невестку, принцессу Элизабет-Кристину фон Брауншвейг-Вольфенбюттель, с большой свитой из дам и кавалеров. Поскольку его брат Карл находился в Барселоне, предъявляя претензии на испанский трон, Иосиф представлял его в Вене во время заочного венчания Карла с немецкой принцессой. Незадолго до того, как она отправится в Испанию, к своему супругу, Иосиф хотел оказать невестке честь и лично показать ей содержащихся в Нойгебау диких животных, особенно же двух недавно прибывших львов и пантеру. То было знаменательное событие в жизни всеми забытого смотрителя зверей: он своими глазами видел их императорское величество, который ходил по аллеям сада, и своими ушами слышал, как Иосиф с юношеским весельем провозглашал, что скоро возродит это место для новой жизни. Однако прошло много времени: шесть лет назад взошел на трон Иосиф I, а замок по-прежнему находится в жалком состоянии.

– Тут уж ничего не поделаешь, – опечаленно произнес Фрош на своем диалекте.

Эти времена остались в прошлом, заверил я его: теперь император Иосиф желает снова привести все в порядок; меня ведь самого позвали затем, чтобы я проверил дымоходы и камины. А вскоре начнутся и работы по реставрации.

В глазах Фроша вспыхнуло что-то вроде радости; но мгновением позже он уже смотрел на меня все тем же пустым взглядом.

– Ну, бу'м надеяться, – печально заключил он.

И не добавив больше ничего, он перевернул свою бутылку, из которой упало на землю несколько капель, и с неудовольствием заметил, что она опустела. Он проворчал что-то вроде того, что ему нужно вернуться к господину по имени Слибовиц или что-то в этом духе, чтобы тот наполнил ее.

Таков пессимистичный характер венцев: находясь столетиями под одним и тем же правлением императора, они постоянно с недоверием относятся к хорошим известиям, хотя и очень ждут их. Они предпочитают отказаться от надежды и с философским равнодушием приспосабливаются к неудобствам, которые считают неизбежными.


Мы пошли вперед, и в нос мне ударила отвратительная вонь, а также я услышал низкое враждебное рычание. Путь нам преградила широкая решетка, а за ней моему взгляду открылся ров. Фрош велел остановиться. Он со львом пошел вперед, вынул из кармана брюк ключ, открыл в решетке калитку и втолкнул Мустафу. Затем запер дверцу, вернулся и повел меня по правой стороне к огражденной рядом рвов крытой галерее, откуда и доносились уже упоминавшиеся вонь и рычание. Я вздрогнул, только бросив туда взгляд: во рвах, кроме Мустафы, жили другие львы, тигры, рыси и медведи, которых я видел прежде только на гравюрах. Фрош с удовлетворением изучал мое выражение лица, на котором удивление сменялось ужасом и наоборот. Я никогда не предполагал, что увижу сразу столько животных таких размеров. Из одного рва на меня недоверчивым жадным взглядом смотрел тигр. Я невольно отступил на шаг, словно собираясь спрятаться в галерее, защищавшей посетителей от пропасти с челюстями, клыками и когтистыми лапами.

– Мн'го мяса, а как же, кажд' день нужно. Не то имп'ратора слопает, ха-ха! – сердечно рассмеялся Фрош и с такой силой хлопнул меня по плечу, что я пошатнулся. Пара медведей тем временем дралась за старую кость. И только Мустафа сидел в своей яме один-одинешенек. Он был болен и терпеть не мог общество себе подобных, предпочитая иногда гулять со смотрителем, пояснил мне Фрош.

Мы вернулись назад. Из одного здания неподалеку от винтовой лестницы слышался постоянный громкий писк.

Едва я вошел, как писк превратился в оглушительный крик. Там были клетки с птицами, которых я сразу узнал по шуму, поскольку сам ухаживал за подобными существами в Риме, в вольерах виллы Спада, в те счастливые годы, когда я еще находился на службе ватиканского кардинала, государственного секретаря Святого Престола. Виды птиц я знал хорошо, и у меня кольнуло сердце, когда я увидел, как Фрош содержит несчастных пернатых в Месте Без Имени. Вместо просторных вольеров, которыми я заведовал на вилле Спада, здесь были лишь узкие вонючие клетки, подходившие в лучшем случае для куриц или индюков. Дневной свет попадал в помещение только через дверь и несколько окон; будучи запертыми по дюжине в каждой клетке, они могли все умереть от удушья. Я увидел знакомых мне птиц, но были здесь и такие, которых я никогда не видел: роскошные райские птицы, попугаи различных видов, бакланы, похожие на летучих мышей, птицы, подобные бабочкам, с золотыми, джутовыми, шелковыми перьями. Один только передний двор, где жили пернатые певцы, заслуживал внимания и восхищения: то была большая конюшня, как объяснил мне Фрош, которую кто-то захотел украсить, поставив там высокие тосканские колонны. Верхние капители соединялись под потолком поперечными арками, перекрещивавшимися друг с другом, образуя тем самым ряд сводов, где тьма и свет встречались в искусственном споре высочайшей чистоты и искусной красы.

Эти крайне чувствительные существа (так же, как и сильные хищные птицы в неволе), должно быть, даже без сомнения, страдали в таких тесных домах. Фрош пояснил мне, что здесь изначально были конюшни Места Без Имени и после того, как вольеры разрушились, никто не позаботился о том, чтобы построить новые. Однако там, в конюшне, пернатые, по крайней мере, были защищены от зимнего холода, а благодаря двери, которую можно было плотно закрыть, и от нашествия куниц.

* * *

Фрош спросил меня, не хочу ли я осмотреть остальной замок, раз уж я здесь, но солнце было уже слишком низко, и я вспомнил, что мне придется идти домой пешком. Кроме того, мне очень хотелось вернуться к Клоридии, которая в этот час – если Симонис рассказал ей, что произошло, – по меньшей мере, должна была упасть в обморок.

Я поднялся по винтовой лестнице, быстро попрощался и пообещал вернуться завтра в первой половине дня.


Едва оказавшись на улице, я дал волю мыслям, которые с тех пор, как мы покинули Летающий корабль, томились в дальнем уголке моей головы.

Действительно ли этот странный ящик летал несколько лет назад? Конечно, в брошюре писали о совершенно фантастических подробностях, как, к примеру, о существовании лунных жителей. Хотя трудно поверить, что выдуманным было абсолютно все. Писатель мог безнаказанно кое-что придумать по поводу событий, происходивших в отдаленных местах (а все газетчики делают это с большой охотой!), но только не прибытие корабля в столицу империи, где газеты читают очень многие.

Было и кое-что еще. Фрош назвал эту штуку «кораблем дураков». Эти слова внезапно растворили пробку на сосуде моих воспоминаний.

Это было одиннадцать лет назад, в Риме, с аббатом Мелани. Заброшенная, как и Место Без Имени, вилла, имевшая причудливую форму корабля (и называвшаяся тоже «Корабль»), приютила удивительное существо: он появился перед нами, одетый, как монах, во все черное (в точности так, как штурман Летающего корабля), как бы паря над зубцами виллы. Он наигрывал португальскую мелодию, называемую folia, то есть «глупость», и читал стихи из поэмы под названием «Корабль дураков». Позднее мы узнали, что он вовсе не летал. Он был скрипачом и звали его Альбикастро. Однажды он ушел, собираясь наняться на военную службу. Больше я никогда о нем не слышал, хотя поначалу часто вспоминал о том человеке и спрашивал себя, что с ним стало.

Теперь же корабль в форме хищной птицы и его штурман, который, похоже, знал тайну полета, всколыхнули мою память. В сообщении «Виннерише Диариум», впрочем, шла речь о бразильском ученом, но кто знает…

17 часов, конец рабочего дня: закрываются мастерские и конторы

Ремесленники, секретари, преподаватели языка, священники, подмастерья, лакеи и кучера ужинают (в то время как в Риме только приступают к полднику)

Вопреки своим опасениям, Клоридию я застал не в обмороке. Моя сладкая супруга уведомляла меня лежащей под дверью запиской, что ей пришлось остаться во дворце его светлости принца Евгения по службе. Это может означать только то, подумал я, что работа турецкого посольства исключительно сложна или, что более вероятно, османские солдаты из свиты аги требуют от моей Клоридии более или менее приличных услуг, например доставки вина.

Верный Симонис уже ждал меня. На его лице, имевшем всегда одно и то же выражение, я не заметил ни обеспокоенности, ни облегчения от того, что он видит меня живым и здоровым. Я был готов к тому, что он разразится потоком слов, которые в этот день еще не находили выхода, к шквалу вопросов; однако ничего не произошло. Он всего лишь сообщил мне, что только что вернулся из трактира, куда водил моего маленького помощника на обычный ужин из семи блюд.

– Спасибо, Симонис. Тебе не интересно узнать, что случилось?

– Очень интересно, господин мастер, но я никогда не позволил бы себе быть настолько дерзким, чтобы спросить об этом.

Потеряв дар речи от его обезоруживающей логики, я взял малыша за руку и велел Симонису сопровождать меня в гостиницу, где собирался рассказать ему о случившемся.

– Давайте поторопимся, господин мастер. Не забывайте, что цена за ужин через несколько минут поднимется на семнадцать крейцеров; после шести, или, как говорите вы, римляне, восемнадцати часов он будет стоить двадцать четыре крейцера, а после семи – добрых двадцать семь крейцеров. А в восемь гостиница закроет двери.


Действительно, в Вене все работает точно по часам. Они были отличительным признаком дворянства от бедных людей, ремесленников от мелких служащих. Как только что напомнил мне Симонис, один и тот же (княжеский) ужин днем и вечером в зависимости от часа имел разную цену, чтобы различные слои населения могли спокойно поесть. Таким же образом были урегулированы и другие моменты дня, так что можно было сказать, пожалуй, что солнце в Вене по-разному светило для каждого.

Город императора функционировал подобно авансцене балетного театра, где артисты появлялись строго в зависимости от важности распределенных ярусов и новый ряд танцоров выходил на сцену только тогда, когда другой ее уже покинул.

Чтобы все слои населения свободно нашли себе место в распорядке дня, власти решили начинать день для низшего сословия не с восходом солнца, как на всем остальном земном шаре, а глубокой ночью.

Два месяца назад, в день нашего прибытия в Вену, я испуганно подскочил на постели, когда услышал громкий крик ночного сторожа, от которого задрожали стекла:

– Домашняя прислуга, поднимайся, во имя Господа, уже день занимается!

На самом же деле день и не думал заниматься: дорожные часы, приобретенные мною перед отъездом на заем аббата Мелани, показывали три часа ночи. И это не было дурным сном. Вскоре главный колокол собора Святого Стефана возвестил о начале дня. Как мне пришлось потом узнать, после того как человек услышал его повелительный звон, покоя больше не было: часовая стража била каждые четверть часа, дергая за проволоку, привязанную вместе с молоточком к колоколу, прямо из окон своих домов. Они отбивали каждую первую, вторую и третью четверть часа; от боя четвертой они были освобождены: из опасения вызвать путаницу во времени, поскольку было почти невозможно осуществить одномоментность боя с боем собора Святого Стефана. Короче говоря, измерение времени в Вене поистине не было делом личным.

Поскольку день начинался ночью и солнце не могло помочь в отсчете времени, на улицах и площадях императорской столицы рябило в глазах от часов: они красовались не только на ратуше и всех общественных заведениях, но и на монастырях, резиденциях дворянства и домах зажиточных людей. В помещениях металлические часы вешали на стены. То была сущая мания, вследствие которой здесь не было простых часовщиков, как в Риме, а существовало точное разделение на крупных часовщиков и мелких, в зависимости от того, изготовляли они башенные часы или карманные; затем были еще производители циферблатов, которые, опять же, отличались от производителей корпусов, так же как и изготовители стрелок для часов отличались от тех людей, кто изготавливал часовые пружины. По поводу карманных часов устраивали дискуссии даже вездесущие иезуиты и – после продолжительных споров, дозволены ли они и необходимы ли, – как и положено иезуитам, пришли к соломонову решению: карманные часы позволительны в пути, а в доме для всех должно быть достаточно настенных часов.

Итак, согласно этому неумолимому закону, в три часа ночи начинается трудовой день. В это время огородники, садовники и цветоводы уже несут на рынок овощи и растения в корзинах. В половине четвертого открываются водочные и трактиры у городских ворот, где завтракают поденщики, каменщики, дровосеки и кучера. В четыре часа начинают работу ремесленники и слуги. Открываются городские ворота: молочницы, крестьяне и торговцы с фруктами, маслом и яйцами устремляются на рыночные площади. Мы, трубочисты, а также кровельщики можем считать себя счастливчиками: зимой из-за темноты мы начинаем работу не ранее шести часов.

Если в Риме я отправлялся в путь до восхода солнца, чтобы вовремя добраться до отдаленных деревень, бродил по темному, страшному городу, населенному тенями, то в Вене уже в четыре часа утра царит такое оживленное столпотворение, что можно подумать, будто сейчас солнечное затмение, от которого чернеет небо, а вовсе не ранний предрассветный час.

В пять часов можно уже купить любые продукты; в половине шестого открываются кабаки и пивные. Садовники и крестьяне уже принесли свой товар в город и теперь толпами сидят в кофейнях, наслаждаясь первым перерывом, в то время как кухарки, слуги и кулинары устремлялись на рыночные площади. В этот же час читали первую мессу: теперь колокола будут звонить постоянно, возвещая о богослужениях и других религиозных собраниях, которых здесь больше, чем в Риме. В шесть часов жены и дочери низших чиновников, художников и домашних врачей идут за покупками, это те сословия, кто не может позволить себе иметь слуг. В семь часов звучит Турецкий (который называют так со времен осады 1683 года), или же Молитвенный колокол, призывающий всех, кто находится в доме или на улице, опуститься на колени и провести первую дневную молитву вне церкви. В половине восьмого начинают работу низшие чиновники. Женщины наносят первые визиты знакомым. Четверть часа спустя приходят просители помощи в резиденции дворян, которые всегда завтракают около восьми. Также в восемь часов начинается рабочий день высших чиновников. В этот же час первые дворяне выходят из дома. До этого времени на улицах не видно карет, не считая карет семейств зажиточных бюргеров или домашних служащих, возвращающихся после непродолжительного отдыха в предместьях.

Дамы из аристократии любят спать долго и вообще очень ленивы. Умерший не далее как два года назад известный придворный проповедник отец Абрахам а Санта-Клара бушевал с церковной кафедры, обрушивая свой гнев на тех благородных дам, которые осмеливаются в половине десятого валяться в постели. Некоторые дамы, не зашнуровав корсета, прямо из постели бежали в церковь к причастию. Немалое число проповедников поэтому проповедовали с амвона о женских прелестях, которые виднелись во время мессы из-под мантилий и угрожали выпасть из декольте дам.

Между девятым и десятым часом, после окончания туалета, дворянки толпами устремлялись из домов: они гуляли по бастионам, где задерживались на пару часов, особенно весной и осенью. Иностранцев нередко сердит, когда они бегают от дома к дому, нанося визиты, чтобы никого не застать. С одиннадцатого часа начинается время приема пищи, и последний обед во дворцах дворянства совпадает с ужином низших сословий. В двенадцать обедают дворцовые слуги, а в час – знать, которые затем, между вторым и третьим часом принимают друзей и знакомых или наносят им же визиты. В три часа рабочие возвращаются с работы, а школьники – из школы. В пять часов заканчивается рабочий день и народ, как я уже говорил, в основном отправляется ужинать. Час спустя ужинают дворцовые служащие, в то время как театры закрывают двери. В половине седьмого закрываются городские ворота, по крайней мере, так бывает до середины апреля, затем закрытие ворот смещается на четверть часа. Кто опаздывает, должен уплатить шесть крейцеров штрафа. Теперь звонит Пивной колокол, и после того, как он пробил, никто не имеет права пить в таверне. Также нельзя выходить на улицу невооруженным или без фонаря. В семь часов простой люд ложится спать, в то время как знать принимается за ужин – вот уж поистине отличие от резиденций римских князей, которые в полночь еще кутят!

В восемь часов трактиры закрываются. До девяти или, в худшем случае, до десяти часов рабочие должны вернуться в дом мастера, где они живут. За опоздание с них взимается денежный штраф.

До сих пор у меня с Симонисом таких проблем не было: мы оба были гостями монастыря, и насколько я знал, грек никогда не доставлял монахиням неприятностей.

Даже самый большой кутила среди знати ложится в постель не позднее полуночи. Между этим часом и тремя часами ночи, таким образом, царит краткая ночь, одна для всех сословий венцев.


Чтобы преодолеть темноту и сделать возможным начало нормальной работы в столь неблагодарный час, городская управа еще двадцать лет назад оснастила улицы фонарями. Подобного я, пожалуй, не видел никогда. Эта мера, как мне сказали, была принята также для того, чтобы сократить число ночных разбойников, поскольку ремесленники и слуги, невзирая на запреты, часто выходили из дома без оружия. Однако, к сожалению, освещение возлагалось на домовладельцев, которые не всегда заботились о том, чтобы фонари, после того как их зажгут, горели каждый вечер долго, оставались чищеными, а потому фонари иногда становились жертвами слепой ярости. Повсюду с иронией говорили о том, что городское освещение в Вене сделано для того, чтобы лучше было видно темноту.

С восхождением на престол нашего любимого Иосифа Победоносного все это, к счастью, урегулировалось. И в то время как в Риме на те немногие повозки, которые осмеливались выезжать ночью и прогонять тьму факелами, нападал разбойный люд, в Вене молодые крестьянки, служанки и дети весело бегали по улицам с корзинами, полными продуктов и товаров для дома, и не боялись заходить даже в самые узкие и бедные переулки.

Как я уже читал в «Коррьере Ординарно», весьма информативной газете, выходящей на итальянском языке, в прошедшем 1710 году, из 4742 умерших только шестьдесят три погибли насильственной смертью, при этом убиты из них были лишь тринадцать (среди них студенты, весьма задиристые ребята) и пятеро были казнены: из убитых же десять человек было зарублено мечом, двух застрелили из ружья, а одного отравили ядом; из пяти казненных трое умерли, будучи обезглавленными, двое – через повешение и один был колесован. Остальные сорок пять погибших стали жертвами несчастных случаев: двадцать два упали с лестниц, окон, крыш или других возвышений и разбились насмерть; двое были убиты опорными балками, еще двое попали под бочонки с вином и один под карету; четверо оказались погребены под завалом; шестеро утонули, двое были растоптаны лошадьми, один умер от неправильного лекарства, один сам перерезал себе горло, двое упали в горящие печи и одна дама утонула на болоте.

Как же сильно все отличается от Рима, где каждая ночь завершается по меньшей мере одной ссорой со смертельным исходом, не говоря уже о кражах, взломах и поджогах! Когда я вспоминал лишь прошедший год, на ум мне приходило множество ужасных случаев: старый медик в доме Фальконьери убил домашнего учителя из-за любовной интриги; на вилле Боргонья какой-то сборщик податей заколол свою бедную служанку; у одного продавца спиртного, торговавшего водкой, силой отняли те немногие гроши, которые у него были, затем его с презрением, а еще потому, что он сильно сопротивлялся, избили палками. Бедного брата Чикко, старого отшельника у ворот Порта Ангелика, ударили по голове киркой. А как можно забыть драку в два часа ночи между сбирами аудитора Апостольской палаты и личными слугами кардинала Аквавива у ворот ди Борго? То, что сбиры подняли фонари, дабы посмотреть на лица слуг, те восприняли слишком плохо, и тут же вспыхнула драка, в ход были пущены кулаки и ножи. Даже старшему полицейскому угрожали, но он спасся, перепрыгнув через заградительные цепи замка Святого Ангела.

А тот случай с пьяным молодым виноградарем, который, вооружившись, вломился в людную церковь на пьяцца дель Пополо? Он ранил двух человек и вызвал такую давку и пронзительные женские крики, что монахи принялись звонить в пожарные колокола, вследствие чего туда примчались солдаты из квартала Рипетта. Что уж говорить о том бедном экспедиторе из Льежа по имени Паска, которому во время ссоры в час ночи на пьяцца ди Спанья неподалеку от палаццо Конгрегации распространения веры перерезал горло именно каноник из Лорето?

Мало помогали казни на виселице, равно как и более страшные казни молотом или четвертование при всем честном народе на пьяцца дель Пополо. Ни полицейские, каждый раз приводившие в темницы дюжины и дюжины воров, ни предписание его святейшества о том, что папские кирасиры должны ходить по городу небольшими отрядами, ничего не могли сделать. Всем известна была ночная ловушка, которую устроили при поддержке солдат прихода Сан-Сальваторе в Лауро папские гвардейцы против тех бандитов, которые каждую ночь подстерегали добычу на ступеньках часовни Сан-Лоренцо. Эти преступники, между прочим, причиняли зло прохожим, отнимая деньги, а часто и жизни; затем они вместе с другими скрывающимися убийцами шли по городу, но стража не решалась напасть на них, потому что эта шайка ходила всегда вооруженная и большими группами. Все они были приговорены, но в течение месяца образовались другие банды, еще более опасные, чем прежние.

Издалека, из спокойной Вены, волнующийся Вечный город напоминал мне зверинец с дикими зверями в Месте Без Имени. А душа и сердце с благодарностью устремлялись к образу Атто Мелани, который вытащил меня оттуда.

18 часов, когда ужинают дворцовые работники

Я закончил свой ужин в трактире. Миски и тарелки, оставшиеся после семи блюд, стояли стопкой в углу стола, хозяин забыл о них. Дневной суп, каждый день разный; тарелка телятины с соусом и редькой; овощи, «приправленные» то свининой, то колбасками, телячьей печенкой или телячьими ножками; паштет; улитки и раки со спаржевым рагу; жаркое, которое сегодня было из ягнятины, в другие дни могло быть из каплуна, курицы, утки, гуся или дичи; и наконец, салат. Такой набор блюд, подобный которому я видел только много лет назад на столе у государственного секретаря кардинала Спады, действительно, как я уже говорил, подавали за весьма скромную цену в восемь крейцеров и весь год был одинаково обильным, кроме поста и других церковных праздников, когда он хотя и оставался обедом из семи блюд, однако мясные блюда заменялись горами рыбы, яичных запеканок и различной сдобы.

Все это было, как обычно, съедено сегодня вечером, правда, не мной, я съел совсем чуть-чуть, а Симонисом. Грек же, хотя и поел с малышом незадолго до моего возвращения, но, несмотря на свою худощавость, похоже, постоянно хотел есть. Сегодня вечером он счел своим долгом помешать тарелкам вернуться на кухню под сердобольным взглядом трактирщика, поскольку я, утомленный дневными приключениями, оставил их практически нетронутыми.

У подмастерьев-ремесленников были свои столы для завсегдатаев, хотя их гильдия не имела питейных, у нее были постоялые дворы, где они часто собирались на обед, вместо того чтобы обедать с мастером. Так, существовали пивные портных, трубочистов, рыборезов, перчаточников и комедиантов. Обычно объединения людей от искусства и ремесленников имели свои собственные «питейные уголки» в трактирах, где столы для мастера и для помощников стояли раздельно. Мы же с моим помощником разлучаться не любили, и завистливые взгляды, которыми меня всегда встречали мои собратья по цеху, заставили нас с Симонисом стать завсегдатаями трактира неподалеку от монастыря, вместо того чтобы ходить в те трактиры, куда обычно ходят представители нашего цеха.


В то время как мой помощник был занят оказанием помощи моим тарелкам, я заканчивал непростой отчет о событиях в Нойгебау, причем я многое опустил из того, что было очень сложно понять. Рассказ о львах развеселил его; гораздо сложнее оказалось ему понять, что такое есть Летающий корабль, по крайней мере, до тех пор, пока я не сунул ему под нос брошюру с точным описанием событий двухлетней давности. После этого он впал в задумчивость и, когда закончил чтение лаконичным «ага», вопросов больше не задавал.

Мы вернулись в монастырь; грек отправился спать, а мы с сыном – на вечернюю встречу с напитком для улучшения пищеварения. Когда мы пересекали крестовый ход, я с любовью пояснил малышу, спрашивавшему, где мама, что Клоридии пришлось задержаться во дворце принца Евгения. Однако внезапно мое лицо скривилось, как тогда, когда я пил горькое лекарство.

– Мне думается, что это очень хорошее занятие, практика итальянского языка, который пользуется в наше время большой популярностью. Господин делает совершенно верно, что говорит со своим ребенком на этом языке, самом благочестивом, самом нужном в этой стране!

Через несколько секунд паники (что совершенно естественно для новичков) мне с трудом удалось расшифровать смысл обращенной ко мне речи. Я слабо улыбнулся старому доброму Оллендорфу: пришел страшный час урока немецкого языка. С тевтонской пунктуальностью наш учитель уже стоял на пороге и ждал нас.

20 часов, кабаки и пивные закрывают двери

Пытка уроком немецкого языка, когда мой сынок по обыкновению блистал, а я только страдал, была позади, и мы покинули монастырь, чтобы отправиться на вечернюю репетицию оратории. У меня еще не было возможности объяснить, что нам пришлось оказать услугу Камилле де Росси. Руководительница хора в Химмельпфортгассе была опытным композитором и в последние годы по поручению императора написала некоторое количество ораторий, которые были поставлены в Вене, по одной каждый год, и снискали щедрые овации. В конце прошлого года, однако, она попросила разрешения у Иосифа I отойти от дел и вступить послушницей в орден. Его императорское величество определил ее в монастырь августинок на Химмельпфортгассе и поручил руководить тамошним хором. Вопреки ожиданиям Камиллы, несколько недель назад из императорского двора ей сообщили («срочным курьерским поручением», как с плохо скрываемым удовольствием рассказывала Камилла), что его императорское величество поручил ей и в этом году как можно скорее написать итальянскую ораторию. На скромные возражения, которые высказывала Камилла, посол императора ответил, что если она ни в коем случае не склонна написать новое произведение, его императорское величество нисколько не почувствует пренебрежения, если снова послушает прошлогоднюю ораторию, «Святого Алексия», от которой получил бесконечное удовольствие.

Причина его настойчивости заключалась в крайней спешке. В последние годы отношения между империей и Церковью достигли низшей точки за все прошедшие столетия. Противоречия между императором и папой были теми же, что и в средние века, когда тевтонские императоры вторглись на государственную территорию Церкви, и папы, у которых не было пушек в достаточном количестве, отстреливались отлучениями от Церкви. Подобное же произошло три года назад, в 1708 году, когда войска Иосифа I – который в горячей атмосфере тогдашних военных лет обвинял папу в излишней благосклонности к французам – вошли в Италию, в Церковный город и заняли область Комаччио, предъявив древнее право императоров на эти земли. На этот раз папа решил тоже взяться за пушки, и таким образом дело дошло до печальной войны между Иосифом Победоносным и Его Святейшеством Климентом XI, которая, само собой разумеется, окончилась победой первого. После того как орудия в неравной битве замолчали, конфликт продолжался еще два года, и только теперь, весной 1711 года, благодаря дипломатическим ухищрениям, наметилось его мирное разрешение: император был готов добровольно вернуть земли вокруг Комаччио. В рамках окончательного, полноценного мирного договора, конечно же, должен был быть принят ряд взаимных уступок, как того требует политическая стратегия. Итак, Иосиф I, пять дней назад, в субботу 4 апреля, вечером предпасхальной субботы, в сопровождении апостольского нунция в Вене, кардинала Давиа, и большой свиты высшего дворянства пешком отправился посетить венские церкви и капеллы. В последовавшее за этим воскресенье, на Пасху, нунций вместе с Иосифом I направились к утренней и обеденной священной мессе в церковь досточтимого босоногого отца Августина в резиденции императора, как с тщанием сообщали газеты. На следующий вечер они оба вместе слушали пятерых важнейших проповедников (к числу которых до недавнего времени относился и известный дворцовый проповедник, Абрахам а Санта-Клара), а на выходе их приветствовали троекратным мушкетным залпом. Все это привлекло к себе немалое внимание: никогда прежде его величество не проводил Пасху вместе с нунцием.

И теперь, чтобы закрепить возобновление отношений со Святым Престолом и окончание конфликта по поводу Комаччио, было решено поставить сразу после Пасхи ораторию по римскому обычаю – с декорациями, костюмами, сценическим действом, как в мистерии Страстей Господних, – что означало разрыв с традициями императорского двора, где оратории ставили только во время поста и без какого-либо сценического исполнения.

Соответственно, Камилле было поручено написать итальянскую ораторию, на исполнении которой в символическом единстве будут присутствовать Иосиф и нунций Давиа, представитель его святейшества.

Хотя никто из придворных чиновников не давал четкого указания, Камилла хорошо знала, что ее работа служит скорее политическим, чем музыкальным целям. «Святой Алексий», который произвел такой фурор в 1710 году среди множества дворян и тонко чувствующих натур, должен был быть повторен в достойной уважения придворной капелле его императорского величества лично для нунция. Все глаза были устремлены на нее, и хормейстер рьяно принялась за работу, поспешно задействовав певцов и музыкантов прошлого года и отыскав замену для тех, кого не смогла заангажировать снова. Она уверилась, что капелла будет украшена приличествующим образом, что музыкальные инструменты будут наилучшего качества, более того, она даже переписала поблекшие или истрепанные оркестровые партии.

Верите или нет, но в этом важном мероприятии даже у меня, скромного трубочиста, была своя роль. В постановке были задействованы несколько детей, но в городе мало нашлось семей, готовых выпускать детей из дому в столь поздний вечерний час. Поэтому Камилла попросила нас помочь ей. Мы с удовольствием согласились, и ввиду моего маленького роста хормейстер в лице нашего семейства получила не одного актера, а сразу двоих.

Поэтому почти каждый вечер мы проводили на репетициях «Святого Алексия» в императорской капелле и, когда это было необходимо, принимали участие в сценическом действии или тихо слушали упражнения музыкантов и певцов.

У меня было такое чувство, будто я родился во второй раз – для пения: за всю свою жизнь я никогда не слышал ничего иного, кроме голоса Атто Мелани, когда он пел произведения своего старого мастера, синьора Росси. А теперь по прихоти судьбы я вместо арий Луиджи Росси слушал арии синьорины де Росси; почти та же самая фамилия с настоящего момента связывала меня с пением.

Хотя я стеснялся наших скромных познаний в сценическом искусстве, мы с малышом уже могли считать, что нам повезло свести несколько знакомств в пестрой труппе оркестровых музыкантов, которые были приняты не где-нибудь, а при дворе. Каждый вечер они приветливо здоровались с нами и перебрасывались несколькими словами: теорбист Франческо Конти, у которого было немало сольных партий в «Святом Алексии»; супруга Конти, сопранистка Мария Ландини, именуемая «та самая Ландина», которая играла роль невесты Алексия; тенор Карло Коста, воплощавший в оратории роль отца Алексия; и наконец, Карло Агостино Циани, заместитель капельмейстера императорской придворной капеллы, и придворный поэт Сильвио Стампилья. Оба высоко ценили музыку Камиллы де Росси и часто приходили послушать репетиции оратории.

Впрочем, с такими высокопоставленными личностями, которые милостиво удостаивали нас своим расположением, поскольку знали, что мы друзья хормейстера, мы сталкивались только мельком, Единственный, кто вел с нами более-менее продолжительные разговоры, был певец, итальянец, как и большая часть музыкантов в Вене. Звали его Гаэтано Орсини, и он исполнял в оратории главную роль. Я дорожил тем дружелюбием, не позволительным вообще-то по его рангу, с каким он относится к нам. Ведь он был лично знаком с императором, тот крайне высоко ценил его искусство и держал среди своих музыкантов. С первого же мгновения мне показалось, что я знаком с ним целую вечность. А потом понял почему: у Орсини было одно поистине важное сходство с Атто Мелани – он был кастратом.

Я пришел на репетицию с небольшим опозданием. Приблизившись к дверям императорской капеллы, я услышал, что Камилла уже дала задание оркестру. Встретило меня пение Орсини. В оратории рассказывалось о трогательной истории Алексия, юного римского дворянина, который собирался вступить в брак. Однако в самый день бракосочетания он получил Божественную весть, повелевшую ему отречься от всего земного: после этого он покинул свою нареченную, сел на корабль и уехал в дальние страны, где провел жизнь в бедности и одиночестве. Переодевшись нищим, он вернулся в Рим, его приютили в отцовском доме, и он оставался там, живя в каморке под лестницей, добрых семнадцать лет, не будучи никем узнанным. И только на смертном одре он открылся своим родителям и бывшей нареченной.

Репетировали арию с драматичным диалогом между Алексием и его нареченной в день неудавшейся свадьбы. Я как раз затесался среди других актеров, когда услышал полные отчаяния слова, сопровождаемые аккомпанементом теорб и цимбал, поддерживаемых точными звуками скрипки, с которыми Алексий расставался со своей невестой:

Credi, oh bella, ch'io t'adoro

E se t'amo il Ciel lo sa

Ma bram'io il più bel ristoro

Mi t'invûla altra beltà…[12]

В следующем за этими словами речитативе она отвечает с такой же болью в сердце:

Come goder poss'io di gemme e d'oro,

Se da гае tu t'involi, û mio tesoro,

Che creda, che tu m'ami or mi spieghi

E l'amor tuo mi neighi.

Conosco che il tuo amore

Sta solo su le labbra e non nel core…[13]

Несмотря на благозвучие этой трогательной сцены, мысли унесли меня прочь. Перед мысленным взором моим то и дело появлялся Летающий корабль, я представлял себе его штурмана, одетого в черное, как монаха, и думал о его таинственном конце: подобное мистическое событие, думалось мне, вполне подошло бы для поэмы Ариосто.

Тем временем Алексий противился мольбам своей возлюбленной и сообщал о том, что его отъезд уже решенное дело:

In questo punto istesso

Devo eseguire il gran comando espresso

Più dimora qui far già non poss'io.

Сага consorte. il Ciel ti guardi, addio…[14]

Я закрыл глаза. В то время как торжественное помещение императорской капеллы наполняла музыка, в ушах у меня снова звучал рев льва из Нойгебау и крики птиц.

Вена: столица и резиденция Императора

Пятница. 10 апреля 1711 года

День второй

3 часа, когда слышится крик ночного сторожа: «Работники, вставайте во имя Господа, ясный день уже занимается!»

Проснувшись на следующее утро, я был преисполнен оптимизма и жаждал вернуться в Место Без Имени, чтобы наконец приступить к выполнению своей работы. Уже слишком давно мне хотелось ее сделать.

Когда главный колокол возвестил начало нового дня для всего народа, я вместе со своим маленьким помощником и Симонисом уже сидел на повозке.

– На этот раз, господин мастер, я поеду по южной дороге. Мы заедем со стороны парка, подальше от льва! – с улыбкой заявил грек, который вчера вечером как следует повеселился над описанием моего бегства.

Пока мы ехали, занялся день. Оставив позади большую церковь, мы наконец увидели вдалеке белоснежное здание, от которого на ярком солнце слепило глаза.

Когда мои глаза привыкли к блеску, то сначала я увидел очень длинное кольцо стены, увенчанной зубцами, вперемежку с башенками, покрытыми крышами в форме фиалов. Они могли бы показаться военными сооружениями, охранными башнями или еще чем-либо подобным, если бы не были такими маленькими и изящными, кроме того, на них было необычайно много украшений, выдававших неопределенное восточное влияние. На заднем плане еще с трудом различимые виднелись другие стремящиеся вверх здания. Чем ближе мы подъезжали к кольцу стены, тем яснее я видел, что оно было прямоугольной формы и поистине циклопических размеров. Со стороны, обращенной к дороге на Вену, по которой мы только что приехали, в стене были массивные ворота, над ними возвышалась тройная сторожевая башня. Мы остановились и слезли с телеги.

За воротами мы снова оказались под открытым небом. Малыш, который вчера вечером, раскрыв рот, слушал рассказы о льве и Летающем корабле, то и дело спрашивал, где же все эти удивительные вещи, и настаивал на том, чтобы немедленно посмотреть их. Симонис шел за нами с расстроенным выражением лица.

Я был удивлен тем, что оказался в огромном парке, полном деревьев и кустов, где было еще одно кольцо стен, тоже увенчанных башнями, однако только на четырех углах. Эти башни были гораздо больше тех, что во внешнем кольце, по крайней мере вдвое выше, они были похожи на колокольни, но не круглые, а шестиугольные. Крышей служил гигантский купол, покоившийся на барабане с окнами. Над ним возвышался шестиугольный фиал, оканчивавшийся большим, тоже шестиугольным металлическим наконечником. Вокруг купола, в согласии с боковыми сторонами башни, высилось еще шесть стройных башенок, таких же, как и та, что наверху. С каждой стороны башни было видно два этажа с окнами, что позволяло предположить, что башни предназначены для жилья.

Чужестранные формы фиалов, их острия и купол напомнили мне изящный минарет и крыши Константинополя, о котором я читал в книгах, оставленных мне покойным тестем. Теперь мне вспомнилось, что еще вчера, сразу после прибытия в Место Без Имени, я видел эти башни и что они удивили меня еще тогда; но я никогда не мог предположить, что за зубчатой стеной, окружавшей сад, может скрываться такая красота.

Почему же, начал рассуждать я, это место оказалось заброшенным? Наш дорогой император Иосиф I теперь собирался восстановить его в былом великолепии, конечно, но почему, ради всего святого, его предшественники так позорно запустили его?

Я уже хотел поделиться своими размышлениями с Симонисом, когда мне вдруг показалось странным, что я давно не слышал голоса своего болтливого помощника.


Маленькая, окруженная двумя рядами деревьев аллея вела от ворот во внутренний четырехугольный двор. Едва я вошел туда, как застыл с раскрытым от изумления ртом.

Моему взору открылся поразительный средиземноморский сад, охраняемый по углам громадными, похожими на турецкие, башнями. Сад был разделен грядками и лужайками на четыре равных квадранта, каждый из которых, в свою очередь, был разбит на множество более мелких секторов. Там, где квадранты встречались, стоял роскошный фонтан в форме кубка с большим украшенным пьедесталом. Ограда, внешне простая стена, изнутри оказалась великолепной лоджией из ослепительно-белоснежного камня с импозантными, крайне искусно изготовленными колоннами.

Однако взгляд мой бежал дальше, к другому концу кольца стены. Там, прямо напротив меня, виднелась арка, открывая неподвижный и величественный княжеский замок.


Мне, оглушенному видом столь диковинных чудес, понадобилось немного времени для того, чтобы точнее осмотреть важные детали. За первой оградой, через которую я вошел, был пышный, хотя и неухоженный парк. Сад за второй оградой, той, что с аркой, хотя формы чудесных грядок и лужаек еще легко угадывались, тоже находился в совершенно заброшенном состоянии. На грядках больше не было цветов, ни травинки не росло на когда-то прекрасных лужайках. Роскошный фонтан не выбрасывал ни единой капли воды; стены и своды лоджии несли на себе жестокие следы времени.

Я пошел к замку. Приближаясь, я думал о названии, точнее, не-названии этого места: Нойгебау, «Новое здание», странное название для годами, быть может, десятилетиями не использовавшегося дворцового комплекса. Вчера, когда мы заехали с севера, я даже не предполагал всей роскоши, которую скрывало это место. Мои собратья-трубочисты были правы: что такое, собственно говоря, Место Без Имени? Вилла? Сад? Охотничий замок? Птичий заповедник?

Я рассматривал замок, если его можно было так назвать. То было поистине творение фантазии: бесконечные фасады длиной в множество саженей, обращенные к садам в восточном стиле; однако здание было очень невысоким, то есть отнюдь не таким высоким, как мне показалось вначале, а длинным, словно каменная змея.


Я остановился. Прежде всего я решил осмотреть башни и начал с северо-востока. Внутри башни я увидел остатки искуснейших мраморных статуй, чужеземные мозаики и осколки больших ванн, свидетельствовавших о том, что когда-то здесь должны были находиться термы, возможно с целебной водой из трав, или медицинские паровые ванны. Потрясенный этим очередным чудесным открытием, я решил зайти в остальные башни позднее и опять пошел к замку.

Удивительно, но в здании не было ничего восточного, кроме двускатной крыши, излучавшей необычное сияние, при виде которого мне вспомнились позолоченные облицовки турецких павильонов. Я заметил, что крыша покрыта черепицей странного цвета, в отличие от привычного темно-коричневого цвета венских крыш. Пока я разглядывал ее, мои зрачки вдруг словно стрела поразила, затем еще одна и еще. Я закрыл глаза рукой, глянул в щель между пальцами и поразился: крыша замка сверкала под лучами солнца, словно золотая. Да, черепица на крыше была не из терракоты, а из дорогой позолоченной меди! Внимательному взгляду, впрочем, было заметно, что от былых одежд осталось мало, они пострадали, возможно, от времени, возможно, от человеческой жадности. Но тех немногих пластинок, что остались, оказалось достаточно для того, чтобы преломить прямые яркие лучи солнца в острые стрелы.

С двух концов здание завершалось полукруглыми башенками, очень напоминавшими апсиды наших церквей. Какие неожиданные формы в этом месте со столькими турецкими намеками! От восточной башни, находившейся справа от меня, мы вчера и двинулись в подвал, где я наткнулся на кровоточащую баранью тушу.

Перед входом в замок начиналась широкая наружная лестница, которая вела через небольшой ров в сердце здания. Над ним возвышалась каменная балюстрада, смотровая терраса, как я предположил. Эта средняя зона занимала примерно пятую часть всего здания, и в нее входили через огромный, обрамленный окнами портал, украшенный с двух сторон изящными парами колонн с капителями.


Своими классицистскими формами и христианскими реминисценциями замок был, похоже, обращен на север, как нерушимая граница, противостоящая остроконечным минаретам башен, поднимавшихся из сада на юге.

Я огляделся: как же возможно, что никто не рассказывал мне об этом великолепном комплексе? Разве он не достоин того, чтобы принадлежать к числу красот Вены?

Бесчисленное множество раз, проходя мимо Хофбурга, зимней резиденции их императорского величества, я поражался исключительной скромности и простоте здания. Не лучше были и три летние резиденции: Фаворита, Лаксенбург и Эберсдорф. Не говоря уже об охотничьем павильоне Шенбрунн, который стал походить на виллу только благодаря работам по расширению, заказанным Иосифом I.

Как часто я с удивлением замечал, что архитектура маленьких прелестных домов в итальянском стиле, принадлежавших аристократии, которыми можно было восхищаться в городе Иосифа – казино Строцци, дворец Шенборн или вилла «Траутсон», – сильно превосходила императорские резиденции! Возникало ощущение, что императоры выбрали строгость знаком своего величия и передали роскошь дворянству.

И тем не менее были времена, когда Габсбурги восхищались красотами Места Без Имени, когда император Максимилиан II создавал эту восточную сказку на тевтонской земле. Краткий сон, настолько краткий, что он не оказался удостоен даже имени; и его не стало.

Я с удивлением заметил обращенный на меня задумчивый взгляд Симониса. Не разгадал ли грек моих мыслей? Может быть, он знал ответы на мои вопросы?

– Господин мастер, мне нужно пописать и покакать. Срочно. Можно?

– Да, но не прямо здесь, передо мной, – разочарованно ответил я.

– Само собой разумеется, господин мастер.

7 часов: звонит Турецкий колокол, также именуемый Молитвенным

Когда Симонис удалился, занятый своими естественными потребностями, я услышал неподалеку церковный колокол, отвечавший Турецкому колоколу собора Святого Стефана, чтобы жители самых отдаленных предместий Вены тоже присоединялись к утренней молитве.

Какой бы случай ни обрек бы Место Без Имени на забвение до сегодняшнего дня, думал я, осеняя себя крестным знамением, их императорское величество Иосиф I не разделял воззрений своих предшественников и собирался восстановить комплекс в его былом блеске. Это поистине счастье, не только для Нойгебау, но и для меня и моей семьи, с довольной улыбкой сказал себе я, тут же обращая свои мысли в пылкую благодарственную молитву Всевышнему.


Когда вернулся грек, нас обнаружил Фрош. Смотритель приветствовал нас бурчанием, которое было лишь чуть более приветливым, чем его обычное мрачное faciès. Мы сообщили ему, что приступаем к работе, и я выразил желание начать с подсобных зданий, потому что если император действительно желает сделать это место пригодным для использования, то именно они понадобятся ему раньше замка.

Фрош велел нам следовать за ним, взяв с собой повозку с инструментами трубочиста, за которой немедленно отправился Симонис.

Держа руки над глазами козырьком, чтобы защититься от блеска меди, мы замедлили шаг перед этой столь же захватывающей, сколь и ослепительной игрой света, а повозка с инструментами со скрипом двигалась за нами. Из-за башен, кольца стен, окружавших сад, и из-за самого замка, угрожающе сминая утреннюю умиротворенность, послышался глухой львиный рык.

Мы повернули направо и пересекли подсобное здание, которое, как нам объяснили, некогда было домиком управляющего, или же, по-латыни maior domus. Этот маленький домик тоже находился в совершенно запущенном состоянии: через наполовину сорванные с петель окна виднелись сорняки, выросшие внутри крыша частично обвалилась.

Пройдя под аркой, мы оказались во дворе, через который прошли вчера. Слева я увидел дверцу, за ней скрывалась винтовая лестница. На заднем плане виднелись крыши зданий, расположенных в глубине двора.

Я снова задумался о необычной структуре этого комплекса, который со своими оградами, аллеями и садами, множеством совершенно отдельных, очень разных зданий почти напоминал маленький город. Это было нечто гораздо большее, чем просто вилла с парком.

Фрош проводил нас вниз по винтовой лестнице. Тут я заметил, что она проходит между еще двумя зданиями, расположенными на небольшом возвышении, как, собственно, и сам замок, и моему взору открылись окрестности. Из окон, выходивших с лестницы наружу, я наконец увидел обращенную на север заднюю часть Места Без Имени, милый итальянский садик. Небольшая аллея, проходившая посредине, вела к огромному прямоугольному пруду для разведения рыбы, по которому мирно плавали водоплавающие и болотные птицы. В этом саду не было ничего восточного, по другую сторону пруда даже виднелся тевтонский луг, радость для охотника, а еще дальше – северные леса, молчаливые зеленые соборы, пронизанные криками птиц, богатые дичью, грибами, смолой и пахучими мхами. И у самого горизонта виднелась Вена, величавая и неподвижная, с ее непобежденными стенами.


Пробормотав слова прощания, смотритель оставил нас.

Мы начали со здания, которое Фрош отрекомендовал нам как бывшую кухню. Без труда отыскали старые дымоходы.

«Сколько великих противоположностей скрывалось за стенами Места Без Имени!» – думал я, закрывая голову полотняным мешком и карабкаясь вверх по первому дымоходу. Кто мог придумать все это? Тот самый император Максимилиан II, о котором я ничего не знал, или талантливый архитектор, находившийся у него на службе? Что означало это объединение столь противоречивых элементов? Или это была просто прихоть вкуса? И почему, в который раз задавался я вопросом, было покинуто это таинственное Место?

Завершив первый поверхностный осмотр, я быстро спустился обратно, к своим двум помощникам.

– Нам придется как следует поработать; наверху в дымоходе полно трещин, – сообщил я Симонису и малышу. – Если здесь все в таком же состоянии, то прежде всего нам нужно составить карту со всеми дымоходами и рапорт об их состоянии. Так мы сможем рассчитать, сколько человек нам потребуется дополнительно для восстановления. Давайте перекусим, а затем продолжим осмотр!

И, произнеся это, я послал малыша к телеге, чтобы он принес котомку с провизией.

– Месть.

– Прошу прощения, Симонис?

– Месть – вот ответ на ваши вопросы, господин мастер. Место Без Имени было построено из мести, и месть же разрушила его. Неистощимая ненависть пронизывает эти строения, господин мастер.

По спине у меня пробежал холодок. Я никогда не рассчитывал на то, что Симонис ответит на мои невысказанные вопросы.

– Он был последователем Христа, все очень просто, и imitation Christi[15] было его жизненным принципом. Однако судьба пожелала, чтобы он правил в эпоху, когда ложное учение Лютера раздробило христиан и народы, – продолжал Симонис.

– О ком ты говоришь?

– Христос сражался против христиан, оба были вооружены словом Божьим, – продолжал грек, не обращая на меня внимания, – и жадность обеих сторон была подобна маслу на пламя войны. К вящей радости неверных, алеманские и фламандские страны оказались раздроблены из-за вражды между католиками и протестантами, в то время как святейшее императорское величество – власть которого на протяжении столетий опиралась на собрание князей, а также на инвеституру папства – с большим трудом пытался защитить истинность христианского вероучения.

Я открыл котомку, которую принес мне малыш, и достал завтрак. Постепенно я начинал понимать, что имеет в виду Симонис.

– Ему не следовало всходить на императорский престол. Император Карл V, брат его отца, Фердинанда I, разделил земли, прежде чем уйти в монастырь: Фердинанду I отдал испанские территории, а своему сыну, Филиппу II, Австрию и корону императора. Но немецкие курфюрсты не хотели такого католического императора, и они громко призвали юного Максимилиана, потому что хотели короновать его. У них были честолюбивые планы, и они полагали, что он – именно тот, кто им нужен.

Симонис прочел на моем лице сумятицу вопросов, и пока мы поглощали небольшой, но очень питательный яузе[16] из ржаного хлеба, вареных яиц, квашеной капусты и колбасок, он рассказывал мне об императоре Максимилиане II, который полтора века назад приказал построить Место Без Имени, именуемое Нойгебау.

Еще в юности Максимилиан, которому противна была испорченность римской церкви, открыл для себя учение протестантизма. Он приблизил ко двору проповедников-лютеран, советников, медиков и ученых, и все начали опасаться, что рано или поздно он перебежит под их знамена. Разногласия с отцом, Фердинандом I, убежденным католиком, были настолько ожесточенными, что августейший отец стал угрожать лишить его права наследования императорского трона, В конце концов Максимилиан, из-за сильного давления глубоко католической Испании и Священного Престола, был вынужден публично поклясться, что навеки останется верен официальной римской вере. Что, однако, не помешало ему продолжать общаться со сторонниками Лютера.

Все это внушило князьям-протестантам и всем тем, кто ненавидел Церковь Петра, надежду: не воплотит ли наконец Максимилиан их мечту об императоре, который не будет слушаться папу?

– Война, которую они развязали, позорнее, чем сама ересь, – так думал Максимилиан, любивший мир. Ибо коварнее, чем предательство религии, может быть только предательство близких; страшнее меча рана, которую они наносят.

А потому, взойдя на престол, он пошел новым путем: вместо того чтобы храбро сражаться на стороне Церкви против еретиков, он решил служить миру и взаимопониманию. Его предшественники были католиками, в то время как большая часть князей в империи были близки к протестантизму. Он не станет брататься ни с теми, ни с другими, item он будет просто христианином, ни католиком, ни протестантом. В лукавое и бессердечное столетие Макиавелли он решил быть хитрым по-своему: вместо того чтобы давать обещания, он станет молчать; вместо того чтобы действовать, он будет проявлять пассивность.

Так Максимилиан Справедливый стал Максимилианом Загадочным: в обоих лагерях никто не мог разобраться в его сердце, никто не мог считать себя его другом. Он хорошо знал, что князья-протестанты назовут его предателем, трусом и подхалимом. Он разочаровал всех тех, кто надеялся, что католицизм наконец-то будет ослаблен. И тем не менее он не сдавался и служил только своему желанию мира.

– Он удивил всех своих сторонников, – закончил Симонис.

Я тоже был немало удивлен: мой слегка придурковатый помощник мог, когда хотел, проявить ясность ума, причем в избытке. Было довольно забавно слушать такие остроумные речи, произнесенные его чуть заикающимся голосом! Подобно императору, о котором он говорил, с Симонисом никогда не знаешь, на чьей он стороне, принадлежит ли к числу здоровых или же идиотов. А еще я не понимал, к чему он клонит всей этой своей речью.

– Симонис, изначально ты говорил о мести, – напомнил я ему.

– Все в свое время, господин мастер, – непочтительно ответил он и откусил кусок хлеба.

Восхождение на престол Максимилиана, продолжал грек, вызвало много ожиданий во всей Европе. Венецианские послы, давно уже слывшие лучшими тайными шпионами среди своих соотечественников, заверяли, что он статен и хорошо сложен, выглядит как настоящий король, даже императорское величество, поскольку лицо его крайне важное, хотя и смягчается его великой любезностью, но всем своим видом он повергает того, кто его увидит, в величайшее почтение.

Кто приближался к нему, утверждал, что у него очень живой ум и справедливый характер. Когда он принимал кого-то впервые, то тут же понимал его натуру; а едва к нему обращались с каким-либо словом, он мгновенно оценивал, к чему клонит собеседник. Его гений соединялся с прекрасной памятью: если кто-то спустя продолжительное количество времени снова бывал представлен ему, даже если это был какой-нибудь подданный, он сразу же узнавал его. Все его чувства и мысли были устремлены к великому, и было очевидно, что его не устраивает империя в нынешнем ее состоянии. Глубоко осведомленный о государственных делах, обсуждал он их с крайней осторожностью. Кроме немецкого языка он знал латынь, итальянский, испанский, богемский, венгерский и даже немного французский. Двор, образовавшийся вокруг него, был блистателен; особенно же его открытый, радушный характер и прозорливость, с которой он следил за общественными событиями, с самого начала снискали ему большое расположение.

– Все ожидали от него долгого правления, исполненного успеха, – заметил Симонис.

Максимилиан Загадочный любил прекрасное, возвышенные плоды ума и образования. Его доверенный советник Каспар фон Нидбрук, поддерживаемый большой группой ученых, собирал по всей Европе дорогие книги и манускрипты, с помощью которых центуриаторы[17] Магдебурга позднее должны были создать монументальную историю Церкви. Он спас Венский университет от упадка, когда пригласил значимые в образованной Европе имена: ботаника Клусия, к примеру, или же медика Крата из Краффтхайма, немаловажно было и то, поддерживали они папу или еретика Лютера.

Хотя он предпочитал мир и согласие, Максимилиану Загадочному пришлось иметь дело с войной. Во второй половине шестнадцатого столетия на востоке всерьез обозначилась турецкая опасность. Защищать границы христианства было для императора тяжким бременем, а еще большим для Вены, столь близкого к Востоку города. Он один, казалось, осознавал невероятную задачу, которая предстояла Западу, ибо друзья и союзники оказались упрямы: Испания колебалась, папа обещал деньги, которые не поступили, а Венеция, памятуя о своих сделках и владениях на Востоке, даже заключила сепаратный мир с турками. В 1566 году христианские и османские войска наконец встретились. Максимилиан был разбит, но он и не сражался.

– Его отец, Фердинанд I, заключил с султаном Сулейманом Великолепным перемирие сроком на восемь лет. В качестве ответа на отказ от военных действий Блистательная Порта должна была, однако, платить приношение в тридцать тысяч дукатов ежегодно.

После смерти Фердинанда у Максимилиана не оставалось иного выбора, кроме как предложить Сулейману продлить соглашение. Однако в 1565 году в Венгрии снова вспыхнуло опасное пламя войны. Войско Сулеймана начало вооружаться.


Подкрепившись, мы продолжили осмотр кухни. Затем мы поднялись наверх и осмотрели maiordomus. Поскольку эти комнаты были покинуты давным-давно, мы собирались провести предусмотренное в таких случаях практическое обследование: разжечь небольшой огонь в камине, чтобы проверить, выходит ли из дымохода на крыше хоть струйка дыма.

– В этот момент Максимилиан выбрал свою судьбу, – с горькой миной на лице продолжал Симонис, пока мы, сопя и потея, выгребали из камина обломки штукатурки, чтобы сделать возможным проведение опыта. – Один из его дипломатов, Давид Унгнад, сообщил ему, что в Константинополе собирается войско в сотню тысяч солдат. После этого император приказал своему придворному казначею, то есть хранителю финансовых резервов, не жалея средств, оснастить равносильную армию.

Некоторое время спустя заместитель императорского казначея Георг Илзунг лично предстал перед Максимилианом и представил ему внушительный результат: благодаря тесным связям с влиятельнейшими немецкими банками, такими как Футгерн, и не в последнюю очередь с его, Илзунга, персональным участием, собрано войско в восемьдесят тысяч солдат, состоящее из пятидесяти тысяч пехотинцев и тридцати тысяч конных. Также он заручился поддержкой Медичи из Флоренции, Филиберта Савойского, Альфонео из Феррары, герцога Гизского и немецких курфюрстов. В Германии Илзунг раздобыл немалые суммы денег, чтобы оплатить обмундирование, обозы и оружие. Инсбрук обещал поставить защитные и боевые шлемы собственного изготовления, к тому же савойских лошадей и итальянскую инфантерию. С герцогом фон Вюртемберг он договорился о поставке пороха; из Аугсбурга и Ульма получил ружья и другое оружие. Кроме того, Илзунг заявил, что получит приличные суммы от папы и испанского короля.

– Максимилиан лучился от счастья, – рассказывал грек, – более того, он повысил Илзунга в звании до главного имперского казначея, недолго думая, сместив с поста его предшественника. Георг Илзунг, занимавший важные посты еще при Фердинанде I, отце Максимилиана, стал ключевой фигурой финансов империи.

Императорское войско покинуло Вену 12 августа 1566 года и двенадцать дней спустя разбило лагерь у городка Рааб на берегу Дуная.

Максимилиан был мирным человеком, но не боялся сражения за правое дело и решил лично возглавить войска, так же, как это сделал Сулейман, хотя у султана это был семнадцатый поход, а у Максимилиана – первый.

После того как был разбит лагерь, войско императора стало ожидать событий. Максимилиан не хотел двигаться вперед. Он запирается в своей палатке, не хочет ни с кем говорить. Его жажда действий улетучилась, и все задаются вопросом: почему? Солдаты и офицеры рвутся в бой; ожидание может только умерить пыл и дать свободу инфекциям, как часто бывает в крупных полевых лагерях. Вскоре заболели первые солдаты.

Сулейман, напротив, времени не теряет и нападает на крепость Сигетвар, на которую замахивался уже давно. Сначала войска императора устремляются на помощь осажденному городу. Затем, непонятно почему, их отзывают.

Сигетвар пал 9 сентября, вскоре после этого – крепость Дьюла. Настоящая катастрофа. Все глаза устремлены на императора: очень удобная возможность для того, чтобы восторжествовать над турками и вернуть венгерские области, не была использована, огромные суммы денег на обмундирование войск были потрачены впустую, две важные крепости разрушены.

Поскольку турки, очевидно, не хотели продолжать бои, не оставалось ничего иного, кроме как вернуться домой, что вскоре сделали и враги. Кто был виновен в поражении, если не император, который не хотел идти вперед? Раньше его называли Максимилианом Загадочным, теперь, казалось, за тайной скрывалась только неспособность к действиям.


Тем временем мы почти закончили опыт с огнем в maior domus: в большей части дымоходов результат был положительный, ни один не был серьезно закупорен, в дальнейшем нам придется только почистить их. Рассказ продолжался.

Вернувшись в Вену, Максимилиан наконец нарушил молчание. Он решил оправдаться публично – неслыханный поступок для императора. И открыл тайну: когда он осмотрел имеющиеся у него войска в христианском полевом лагере, то выяснил, что Илзунг обманул его – восемьдесят тысяч человек, которые были обещаны ему перед походом, оказались на самом деле не более чем двадцатью пятью тысячами, меньше третьей части того, что было нужно. Да и обмундирование было жалким, ни в коей мере не сопоставимым с тем, каковое было заявлено. Не говоря уже о якобы подкреплениях – ни тени тех войск он не увидел. Двадцать пять тысяч против ста тысяч – это была бы бойня, кроме того, сопряженная с опасностью, что османы, уничтожив христианское войско, устремятся на Вену. Они обнаружили бы город беззащитным и заняли бы его в мгновение ока.

Но были и еще сюрпризы. Унгнад тоже солгал: некоторые османские солдаты, которых взяли в плен императорские войска по пути домой, сообщили, что османское войско вовсе не сильно и вооружено плохо. Среди турок есть множество невооруженных солдат и, в первую очередь, полно юношей, дрожащих от страха перед христианским врагом.

Вот чем объяснялось молчание Максимилиана: Илзунг предал его, Унгнад тоже. Кому же еще он мог доверять?


– Преданный своими собственными людьми, – озадаченно произнес я, совершенно захваченный этой странной историей. Я не обращал внимания на сажу, оседавшую на мне крупными комьями, когда я совал нос внутрь дымоходов, чтобы проверить, сколько мусора придется вывезти. – Но почему?

– Подождите, господин мастер, история на этом не заканчивается, – остановил меня Симонис. – Было еще кое-что, что коварно скрыли от Максимилиана.

Это было важнейшее событие войны. Еще до падения Сигетвара, 5 сентября Сулейман Великолепный, пятидесяти семи лет от роду, страдающий от тяжкой подагры, неожиданно бросил своих на произвол судьбы посреди похода: он умер.

– Умер? И император ничего об этом не узнал?

– Совершенно ничего. И не знал добрых два месяца. И это при том, что Давид Унгнад постоянно мотался от императора к туркам и обратно…

Известие о смерти султана держалось в строжайшей тайне, и Максимилиан узнал об этом только в конце октября. И, если быть точным, скорее это определило его конец, чем падение Сигетвара. Вовремя узнав о смерти султана, христианское войско получило бы преимущество в разгроме врага и, прежде чем враг успел бы оправиться, могло бы нанести точно нацеленный удар, что, вероятнее всего, привело бы к победе. Но информанты Максимилиана молчали. В известность о смерти Сулеймана его поставил чужестранец: посол республики Венеция. Даже в далекий Инсбрук известие пришло на три дня раньше, чем в лагерь императора, который отделяли от османского всего несколько миль.

Сулейман выступил из Константинополя уже будучи смертельно больным; но этого Давид Унгнад тоже не сообщил императору…

– При этом проделка, которую задумывали турки, была не чем иным, как глупой мальчишеской выходкой: они положили в постель Сулеймана старика, который подражал его голосу и отдавал приказы, на самом же деле следовал указаниям министров, – саркастично рассмеялся Симонис.


Грек вошел в раж от этой истории двухсотлетней давности; с выражением лица как у идиота, но с живым умом и горящим сердцем, он возмущался предательством императора, произошедшим в давние времена. Тем не менее он еще не объяснил мне, почему все это произошло и, в первую очередь, какое отношение это все имеет к Месту Без Имени.

– Я так полагаю, – вставил я, – что людей, предавших его, после публичной речи Максимилиана постиг ужасный конец.

– Совсем наоборот, господин мастер, совсем наоборот. Его оправдания просто не были приняты во внимание. Илзунг, Унгнад и их сторонники остались у власти. Все было так, словно император ничего не говорил. Его продолжали обвинять в поражении. Хотя злобные замечания произносили только шепотом, но Максимилиан видел, что они словно отпечатались на лицах его друзей.

– Это невероятно, – сказал я.

– Сердца простых людей и придворных были слишком наполнены яростью и разочарованием, чтобы разумно взвешивать правду и неправду или хотя бы прислушиваться к фактам. Враги Максимилиана знали об этом и использовали в своих целях. То была ловкая игра подстрекательства.

– Но кто запустил ее? И зачем?

– Кто? Все те люди, которым он доверял больше всего. Почему? Из мести, это был первый из множества ударов отмщения, которые привели к постройке этих зданий и их немедленному забвению, а самого императора свели в могилу.

Максимилиан, продолжал Симонис, стал императором только благодаря тем силам, которые были настроены враждебно по отношению к римской церкви, в первую очередь имперским князьям-еретикам. Он окружил себя лютеранскими мыслителями и учеными, но только из-за духовного интереса, который испытывал к их свободным и свежим идеям, а не для того, чтобы сразить или ослабить представителя Христа. К сожалению, устремления тех людей, которых император почтил своим доверием, были иными: все только и ждали от него указания вторгнуться в Рим или чего-то еще, что провозгласило бы упадок папства. Так и случилось, что драгоценное для Максимилиана imitatio Christi сыграло с его намерениями злую шутку: его предали и покинули, в точности так, как евреи позволили распять Христа, когда поняли, что он не пойдет с мечом на Рим.

– То есть война против турок дала еретикам возможность отомстить и устранить его, – заключили, чихнув, в облаке грязной пыли, поднятой падением больших комков сажи.

– Задача оказалась для них даже слишком легкой: как и многие князья-еретики, только из ненависти к римской церкви они финансировали и поддерживали Блистательную Порту!.

Что-то подобное я уже однажды слышал, много лет назад, когда кое-кто из клиентов небольшой гостиницы, где я тогда работал, просвещал меня по поводу тайного союза «короля-солнце» Людовика XIV с Османской империей. Хотя тот случай был еще хуже: речь ведь шла не о протестантских князьях, а о наихристианнейшем повелителе Франции, урожденном сыне Церкви. Папа, со своей стороны, был, правда, не лучше и поддержал еретиков чисто из личного корыстолюбия. Так что опыт научил меня тому, что, когда речь идет о монархах, нужно быть готовым ко всему.


– После поражения все стало по-другому, – продолжал свой рассказ Симонис, – начиная с самого Максимилиана.

Ему казалось, что его окружают шпионы, враги, которые всеми силами пытаются ускорить его конец. Однако Георг Илзунг на протяжении многих лет был его советником, а до этого – советником его отца. Он был очень могуществен: его карьера началась, когда он работал на Фуггеров в Аугсбурге, ту самую купеческую семью, которая помогла взойти на трон Карлу V. Они предоставили ему денежные средства, чтобы подкупить курфюрстов. Фуггеры стояли за каждым шагом, который делал Илзунг. Они давали не только деньги, они платили императору наперед обещанные, но еще не поступившие взносы курфюрстов, с процентной ставкой, стремившейся к нулю…

Габсбурги были по горло в долгах у Фуггеров. Так что Максимилиану было отнюдь непросто избавиться от Илзунга.

– Георг Илзунг был тем источником, из которого к императору устремлялось золото, – совершенно четко произнес Симонис. – Когда были нужны деньги для турецких войн, именно он доставал их. Когда в Венгрии поднимались восстания и нужны были оружие или деньги, чтобы умилостивить предводителей восставших, меры принимал он. Если нужно было договориться с Фуггерами о займе, а в качестве залога предоставить таможенные пошлины или доход с императорских ртутных месторождений в Идрии, спрашивали его. Если нужно было оплатить долги, Илзунг пользовался услугами других заимодавцев, чтобы распределить задолженность по процентам. Если он никого не находил, то платил из своего кармана и терпеливо ждал, пока император и его казначей найдут возможность возместить ему затраты.

– То есть император был у него в руках?

– Он мог с ним делать все, что хотел. Тем временем второй влиятельный советник, Давид Унгнад, под предлогом посольств ездил туда-сюда между Константинополем и Веной.

– Шпион Блистательной Порты, – угадал я, что было очень легко.

– В близком контакте с кредиторами Сулеймана, – добавил мой помощник.

Максимилиан, продолжал рассказывать он, чувствовал себя беспомощным перед этими двумя и задавался вопросом, когда они захотят окончательно устранить его, с беспокойством отмечал, как они все больше и больше прибирают к рукам его сына Рудольфа. Он хотел что-нибудь сделать, но уже никому не мог доверять. Он был лишен власти, труп на троне.

Он был блестящим собеседником, приятным сотрапезником, искрил идеями и остроумием, у него были тысячи планов. Те же надежды, которые возлагали на него империя и мир, он питал на будущее сам. Теперь он стал замкнутым, нетерпимым, вел себя загадочно. Разговоры оставляли его безразличным, горящий, пронзительный взгляд стал затуманенным, голос потускнел. Послы иных держав сообщали своим повелителям, что император уже не тот, удар Сулеймана отразился на нем навеки. Мертвец, турецкий султан, победил живого и сделал его равным мертвым.

Мужественное решение – не преследовать протестантских еретиков, даже выбрать многих из них в качестве советников, сделало этого непостижимого человека предметом ненависти в народе. Уже появлялись те, кто предполагал, что за его истерзанным характером и труднопредсказуемой политикой скрывается не что иное, как поврежденный рассудок.

Максимилиан никогда не отличался особым здоровьем; теперь же, похоже, должен был вот-вот сломаться. Еще когда он возвращался из похода в Вену, вернулась его старая хворь – пальпитация, учащенное сердцебиение. Он потерял интерес к большинству вещей, казалось, его волнует только одно-единственное место.

– Он мечтал о новом доме, – пояснил Симонис. – И мы стоим посреди его мечты: в Месте Без Имени.

Он был слишком щепетилен, чтобы забросить дела управлением страной. Но с этого момента каждая свободная минута посвящалась планированию нового замка. С течением времени он тратил на него все большие и большие суммы денег, и стали поговаривать о том, что это стало идеей фикс, чем-то вроде сладкой муки: использовать этот камень или же тот мрамор? Этот карниз или тот фриз? Что лучше подходит для фасада: венецианское окно или портик? И какие деревья, какие изгороди, какие редкие сорта роз для сада? Нерешительность, которую он проявил в войне против Сулеймана, стала его любимой спутницей. Посол Венеции написал своим соотечественникам, что у императора теперь одна забота, которой он предается постоянно, сущая одержимость: строительство сада и виллы в полумиле от Вены, и когда она будет готова, то станет королевской и императорской резиденцией.

Странно, но в расчетах его поддерживали те же самые итальянские архитекторы, которые укрепляли Вену в преддверии предстоящей войны с турками. Для Места Без Имени, однако, итальянские зодчие строили не бастионы, не внешние охранные сооружения и контрэскарпы, а похожие на минареты башенки, восточные полумесяцы и зверинцы в османском стиле.

Двор и народ были в ужасе. Что, ради всего святого, заставляет императора оказывать сооружениям Мохаммеда такое почтение?

Но то была не прихоть и не несбыточные мечты помутненного рассудка.

– В 1529 году, за тридцать лет до поражения Максимилиана, Сулейман осаждал роскошную Вену. То была первая из двух крупных и неудавшихся осад, во время которых неверные пытались занять город императоров. Сулейман выступил из Константинополя с огромным войском, у него было очень много денег от тех, кто из жадности, несправедливости или личной ненависти надеялся, что мощный Петров Престол наконец падет. Состояния всех семейств, собранные на протяжении поколений, текли в сундуки султана, чтобы финансировать поход против гяуров, так они называют христиан. Сулейман не жалел средств: во время осады он хотел жить не в солдатской палатке, а в громадном дорогом лагере-городе, в некотором роде реконструкции его дворца в Константинополе – с фонтанами, колодцами, музыкантами, животными и гаремом.

Запять Вену, а с ней и весь христианский мир, казалось тогда делом вполне достижимым, пояснил грек. Разве почти столетие назад сам Константинополь, Второй Рим, Византия – город глубоко верующей императрицы Теодоры, возлюбленной супруги Юстиниана, не оказался в руках турок?

– Эта «сладострастная танцовщица» – как называл ее за спиной неверный, лживый писака из Кесарии, – благодаря своей ревностной и осторожной монофилии, обрела вечное блаженство и оставила, несмотря на преждевременную кончину, значительное политическое и религиозное наследие: единственное непобедимое прибежище христианской веры в Азии, против которого неверные ничего не могли сделать многие годы. Но даже Теодоре не удалось спасти свою Византию от Мохаммеда, пророка, который родился спустя почти тридцать лет после ее смерти. И вот базилика Святой Софии, которую велела построить Теодора, была осквернена минаретами Аллаха. Не могла ли такая же судьба постигнуть и Вену, «Рим Священной Римской империи»? А потом, быть может, и сам Рим?

С горечью продолжал рассказ мой помощник, пытаясь одновременно неловкими (но не бессильными) движениями поджечь связку влажной древесины, которая никак не хотела загораться. И в его голосе звучало все то страдание, которое причинили грекам османские завоеватели.

– Однако ничего не вышло, – закончил Симонис. – Сулейману не удалось сломить сопротивление осажденных, когда Господь послал настолько холодную зиму, какой не бывало никогда прежде, и Сулейману пришлось уйти с пустыми руками, более того, для него существовала даже опасность расстаться с жизнью в буранах и наводнениях, предвещавших, казалось, Судный день. Для его кредиторов это было крахом.

Мечта растаяла. Уже не так гордо и самоуверенно звучало теперь предложение «Увидимся у Золотого яблока!» – которое произносил султан в завершение церемонии вступления на престол, как обещание командующему янычарами.

– Золотое яблоко?

– Так османы с начала времен называют четыре столицы гяуров: Константинополь святой Теодоры, Буду Маттиаса Корвинуса, Вену императора Священной Римской империи и Рим наследника Петра.

Золотое яблоко – аллегорическое обозначение четырех запретных плодов османского властолюбия: оно обозначало позолоченные купола Константинополя, сверкающие капители на остриях крыш Буды, увенчанный крестом Христа шар, возвышающийся над Веной на крепкой башне собора Святого Стефана и, наконец, огромный шар из чистого золота на куполе базилики Святого Петра в Риме, сияние которого видят моряки даже с берегов Лация.

– Едва взойдя на престол, – с сарказмом заметил грек, – и произнося это предложение, султаны торжественно обещают янычарам как можно скорее повести их на завоевание тех четырех городов, словно смысл ислама заключается только в том, чтобы победить христианский мир.

Первое Золотое яблоко, Константинополь, был захвачен сторонниками Мохаммеда; теперь же, в Вене, судьба решила иначе.

– И как все повернулось! – с улыбкой сказал я. – На самом деле Блистательной Порте потребовалось полтора столетия, пока они насобирали достаточную сумму, чтобы снова угрожать Вене. И на этот раз все тоже оказалось напрасно. Я знаю историю осады Бены Сулейманом в 1529 году: в прошлый понедельник я наблюдал за ежегодной демонстрацией гильдии булочников, которые прошли по городу е развевающимися знаменами и под музыку, в напоминание об услугах, которые они оказали городу во время той осады. Но какое отношение имеет осада 1529 года к твоему рассказу? Может быть, семьи разоренных кредиторов были теми же самыми, из-за которых Унгнад впоследствии предал императора Максимилиана?

– Вы угадали, по крайней мере частично. Потому что есть еще кое-что. Знаете, где находился палаточный городок Сулеймана с колодцами, фонтанами, музыкантами, животными и другими развлечениями, которые он взял с собой?

В ожидании ответа я смотрел на Симониса.

– Здесь, в Зиммерингер Хайде, как раз там, где теперь стоит Место Без Имени.

Услышав эти слова, я невольно вспомнил о восточных формах фиалов и куполов, о фонтане, башне с термами и средиземноморском саде. Все еще крепко сжимая в руке полено для огня, я оставил помощника и подмастерья и вышел на улицу. Оказавшись под открытым небом, я поднял глаза. Рассказ о жизненной трагедии Максимилиана еще звучал у меня в ушах, взгляд мой скользил по высоким крышам Места Без Имени, когда я обнаружил то, что все время было у меня перед глазами, но чего я по-настоящему не замечал: эти крыши подражали великолепному сиянию павильона Сулеймана. Глаза мои опять кольнуло светом от позолоченной меди черепиц, и мне показалось, что я стою, пораженный безжалостно ярким светом Босфора и сверкающей сталью кривой сабли, которая снесла голову графу Зрини; мне даже казалось, что я вижу отражения золотых куполов Сан-Марко, глядящие со своей восточной роскошью на вероломную Венецию, которая бросила Максимилиана в беде во время его сражения с неверными.

Так вот оно какое, Место Без Имени, называемое Нойгебау: не охотничий замок, не птичий заповедник, не сад и не вилла, нет, это османский сераль. Во время экскурсии мы натыкались на сокровищницу, кладовую, малый и большой залы, внутренний зал, стены из белого мрамора и колонны из порфира, на комнаты для пажей и придворной гвардии. В каждой из башен были построены помещения, из которых состоял большой палаточный городок Сулеймана, включая и турецкие бани. Можно было восхищаться залом для аудиенций, судебным павильоном и огромным залом дивана.

Казалось, Максимилиан этой грандиозной тайной пародией на султанский дворец хотел не только создать произведение искусства, но и с печальной улыбкой отомстить врагам с Востока. В Сигетваре его победил мертвый султан. В Нойгебау он отомстил.

Только теперь я полностью познал место, в котором находился: замок со сверкающими крышами, как павильон Сулеймана, был заточен в клетку классицистских аркад и заперт с двух сторон полукруглыми охранными башнями, напоминавшими христианские апсиды, которые охраняли своего пленника подобно жандармам. В главном здании Места Без Имени объединялись оба основных звена Европы: наследие классического мира и христианская вера. Их символы окружали павильон Сулеймана не только как осадное кольцо, они также строго следили за садами и турецкими башенками в южной части. А еще они перекрывали путь на север, дабы неверные никогда не смогли покорить христианский Запад. Лужайки и леса, находившиеся в северной части Места Без Имени, отражения северного мира, не оставляли места для намеков на Восток, напротив, они многозначительно открывали вид на панораму императорского города и его укрепления, которые так и не удалось победить неверным.


– То была месть его врагу, Сулейману, – услышал я слова Симониса, который вместе с малышом встал за моей спиной, – но еще больше она предназначалась тем, кто наполнил его золотом, чтобы он поднял руку на Европу; тем самым людям, которые сделали Максимилиана императором из ненависти к Церкви, а потом избавились от него. То была утонченная месть лишенного власти императора, который сделал единственное, что еще было в его силах: построил вечный памятник в память о своем первом поражении, о ране, которая не затянется никогда.

Илзунг всеми средствами пытался отказать Максимилиану в финансировании Нойгебау. Уже в 1564 году он сделал придворным казначеем одного из своих любимчиков, Давида Хага, который еще и состоял в родстве с Унгнадом. Хаг стал непредсказуемым мракобесом, через его руки должен был пройти каждый пфенниг, предназначенный для императора, а значит, и для Нойгебау. На любую попытку финансирования работ он отвечал, что денег недостаточно, или отговаривался другими трудностями. Когда Максимилиану наконец удалось хитростью продолжить строительство, Хаг принялся подстрекать ремесленников, угрожая, что им никогда не заплатят. Тех же, кто не поддался на уговоры, он стравливал друг с другом из-за куска хлеба. Кроме того, он мог поставить материал худшего качества, чем тот, который хотел император, так что уже во время строительства возникли проблемы, поскольку некоторые части зданий обрушались. После его смерти в 1599 году, через двадцать лет после отречения Максимилиана, выяснилось, что Хаг записывал в счетные книги только расходы императора и никогда – поступления, предназначавшиеся для него.

– Не особо надежное управление деньгами своего повелителя, – иронично заметил я.

– Вероятнее всего, крупные части состояния Максимилиана были отняты у него, – согласился грек. – Тем не менее он всегда находил какие-нибудь средства, позволявшие продолжить строительство, однако работа продвигалась вперед очень медленно, встречая на своем пути тысячи препятствий. И хотя оно осталось незаконченным, Место Без Имени, Нойгебау стало восьмым чудом света, при виде которого у каждого посетителя захватывает дух.

Турки, не понимавшие тонких аллегорий, любили и почитали Место Без Имени. Для них это было не что иное, как точная копия палаточного городка славного султана.

Кода они снова осадили Вену в 1683 году, то очень старались, чтобы Место осталось нетронутым. Ни один турецкий посол, прибывавший в Вену, не упускал случая хоть раз побывать в Месте Без Имени. Некоторые даже разбивали лагерь на равнине перед замком за день до прибытия, в знак почтения к этому святому месту, стены которого они целовали, обливаясь слезами, словно это какая-нибудь реликвия. Когда они любуются сералем длиной в четыре тысячи шагов и его шестнадцатью углами, охраняемыми башнями, все теряют дар речи, видя столь точную копию палаточного лагеря Сулеймана.

Однако европейские союзники Блистательной Порты, к сожалению, относятся к Месту Без Имени совершенно иначе. Куруцы, гнусные венгерские повстанцы, шесть или семь лет назад набросились на эти несчастные стены во время одного из своих разбойничьих набегов. Замок был разорен, обезображен, подожжен. То, что устояло перед столетием запустения, было разрушено за несколько минут.

– Спустя столько лет! Не думаешь ли ты, что это была скорее случайность? Неужели ты действительно считаешь, что куруцы разрушили Место Без Имени из-за его символического значения? – спросил я.

– Пока существуют враги христианства, будут существовать и враги этого места, господин мастер. Ненависть к Месту Без Имени еще жива.

Я с удовольствием расспросил бы его, в какой форме и через кого она сейчас проявляется, но в этот миг появился Фрош, чтобы проверить, насколько далеко мы продвинулись.

Мы сообщили ему, что дымоходы maior domus находятся в не настолько ужасном состоянии, как мы опасались, и некоторые можно было бы использовать прямо сейчас. Но чтобы составить список всех дымоходов Нойгебау, нам нужно время, но завтра, сообщил я, мы прийти не сможем, поскольку в городе нужно провести срочные ремонтные работы.

После maior domus мы обследовали некоторые подсобные строения. Вооружившись шпателем, длинным канатом с небольшим ершом и тяжелым шариком на конце, фонариком и гирьками, мы работали целый день не покладая рук, прочищая дымоходы Нойгебау, и под конец оказалось, что совершенно вымотались и испачкались. Но я еще чувствовал в ногах достаточно силы, чтобы выполнить свое обязательство. Мне даже почудилось, что то существо, самое странное во всем замке, ждет моего прихода (если неживой предмет вообще может ждать).

Я огляделся по сторонам, но Фроша нигде поблизости не было. И мы направились к площадке для игры в мяч.

Оно по-прежнему было там, гордое и неподвижное, но его клюв опасно сверкал, словно в надежде на то, что однажды снова сможет почувствовать холодный воздух неба над Веной. Летающий корабль с его устрашающей внешностью большой хищной птицы покоился на своем широком брюхе из деревянных балок и тщетно расправлял крылья. Симонис несколько раз обошел его, а затем залез внутрь вместе с моим малышом, которого снедало любопытство.

Теперь, когда рассказ о Месте Без Имени и его строителе был окончен, грек стал таким же, как обычно, и внезапно забросал меня бесчисленным количеством неумных вопросов, которые даже ответа не заслуживали. Может ли корабль подняться в воздух благодаря своей форме птицы? Почему именно хищная птица? А если предположить, что он полетит, он не напугает львов и других диких животных, живущих в Нойгебау? А может ли он еще и плавать? Или для этой цели ему нужно придать форму водоплавающей птицы либо, что еще лучше, рыбы?

Я если и отвечал на это, то односложно. Открытие многозначительной символики Места Без Имени и рассказ грека вызвали у меня множество вопросов и привели в весьма тревожное состояние души, измотавшее меня во время работы. В этот день в моем сердце не было места для следующей загадки, которую представлял собой пернатый корабль.


Пока я работал с ершом и гирьками в стенах площадки для игры в мяч, прочищая один из наполовину забитых каминов, я думал о том, что рассказал Симонис о Месте Без Имени. Он говорил, что усадьба была в запустении. Значит, ее забросили еще до истребительного нападения куруцев. Неужели Илзунг и Хаг таки победили Максимилиана? И каким образом? И почему ни один император так и не вступил во владение Местом? Я спросил об этом у грека.

– Честно говоря, некоторые императоры, среди которых можно назвать и Леопольда, мир его праху, отца нашего возлюбленного Иосифа I, более или менее планировали заняться восстановлением. Но в конце концов никто ничего не сделал или, скажем, почти ничего.

– А почему? – удивился я.

– Нехватка денег, – подмигнув, ответил мне помощник, снова очнувшийся и ставший остроумным. – Их казначеи и счетоводы всегда находили тысячи предлогов, чтобы не оплачивать проведение работ в Месте Без Имени, потому что…

– …потому что семьи крупных кредиторов, стоявшие за казначеями, по-прежнему остались теми же самыми, – опередил я его.

– Угадали, господин мастер. Хотите доказательств? Даже опекун Леопольда I, когда тот был еще ребенком, происходил из семьи Фуггеров. Они все те же. И на протяжении столетий ненавидят Место Без Имени.

– Неужели они действительно настолько влиятельнее императоров?

– Тут в игру вступает страх, господин мастер. Все покойные императоры между Максимилианом и его императорским величеством Иосифом I всегда обходили Место Без Имени стороной, потому что боялись кончить так же, как Максимилиан.

– Почему, что с ним сталось?

Однако, похоже, Симонис не услышал меня. Он бросился на улицу, чтобы посмотреть на заходящее солнце.

– Поспешим, господин мастер, – с трудом переводя дух, крикнул он, когда вернулся. – Уже поздно, скоро закроют городские ворота!

18.30, опоздавшие должны платить 6 крейцеров

Звонит Пивной колокол: закрываются трактиры, и никто более не имеет права выходить на улицу без оружия или без фонаря

Мы до крови стегали бедных мулов и успели вовремя въехать в городские ворота, чтобы не платить шесть крейцеров. Впрочем, сэкономили мы немного, поскольку ужин в таверне стоил для нас из-за опоздания двадцать четыре крейцера с носа, вместо обычных восьми.

По дороге домой Симонис и малыш сидели на козлах, а я, как всегда, сидел в телеге, где от стука колес у меня внутри все переворачивалось, и размышлял об удивительном рассказе грека.

Теперь, когда я узнал историю Места Без Имени, решение его императорского величества Иосифа I представлялось мне в новом свете. Почему же Иосиф решил разорвать пелену забытья, которую набросили на Нойгебау его предшественники? Ему наверняка была известна печальная история его предка Максимилиана II и те враждебность и мстительность, которые вызвали к жизни пародию на полевой лагерь Сулеймана, а затем разрушили ее. Наверняка он легко мог догадаться, если не слышал своими собственными ушами, что именно эта мрачная аура заставляла его осторожных предшественников держаться подальше от Места Без Имени. Что могло заставить Иосифа переворошить историю распрей вековой давности, пожарище которой, судя по словам Симониса, еще далеко не прогорело?

Я думал о нашем любимом императоре: что я вообще о нем знаю?

Со времени прибытия в Вену я пытался раздобыть сведения о характере, славе и поступках своего нового господина, а также о том, чего ждет от него народ. Потому что после жизни подданного более или менее престарелого папы для меня было новым опытом служить молодому монарху без сутаны и посоха.

Написано об Иосифе I, именуемом Победоносным, было много. Все это хвалебные гимны или истории о его детстве, воспитании, доверенном князю Зальм (он был первым императором, которого воспитали не иезуиты – его отец Леопольд разделял ненависть своих подданных к «Обществу Иисуса»), а также подробные описания его брака с Амалией Вильгельминой фон Брауншвейг-Люнебург и его триумфального становления королем Римским, этим титулом называют в империи кронпринцев. Не говоря уже о записях его походов, больше всего об осаде и завоевании крепости Ландау в Пфальце: Иосиф, которому было всего двадцать четыре года, лично вырвал ее у французов в 1702 и 1704 годах. В 1703-м, однако, Франции удалось отвоевать ее, поскольку император Леопольд, по неизвестным мне причинам, не захотел послать в битву своего сына.

Что ж, вот и все, что я смог сразу вспомнить из того, что читал о своем повелителе, а также слышал от своих собратьев по цеху, трубочистов. Они с большой охотой и очень подробно отвечали на мои жадные вопросы, вызывая у меня глубокое почтение к новому суверену.

Но я не мог припомнить ни одной мелкой детали, которая была бы связана с Местом Без Имени и его историей. Или мог? Броская красота. молодого императора (поистине удивительно в несчастливом роду Габсбургов), бывшая отражением его порывистого, властного характера (это тоже крайне редко в его роду); а также стремление Иосифа порвать с фамильными традициями и следующие за этим размолвки с отцом, воспитанным иезуитами parvus animus,[18] а также ссоры с братом Карлом, высокомерным нерешительным человеком, тоже воспитанником иезуитов…

Я пообещал себе, что позднее почитаю об императоре в книгах и свитках, которые приобрел после прибытия в Вену. Там я найду ответ на свои вопросы.


Возвращаясь в монастырь после наскоро проглоченного лукуллова ужина, я уже предвкушал наслаждение от того момента, когда углублюсь в чтение, чтобы утолить свою жажду знаний по поводу Места Без Имени.

– Здравы будьте. Сегодня у нас будет урок о прогулке и о еде и питье.

Это предложение свалилось мне на голову, словно кирпич. Заговоривший сомной таким образом, когда я ступил в коридор домика для гостей, был не кто иной, как Оллендорф, преподаватель немецкого языка. Я совершенно забыл о нем: нам предстоял страшный час урока языка. Я неохотно попрощался со своими исследованиями об Иосифе I и Месте Без Имени.

Мой ничтожный талант к иноязычным идиомам каждый раз с постыдной яркостью проявлялся на фоне усталости, с которой я приступал к занятиям. Сегодня же я опасался, что буду выглядеть перед Оллендорфом еще более жалко, чем в прошлый раз. В попытке описать, как лучше всего оказать почтение даме, то есть поцеловать ей руку, я сказал «раку» вместо «руку», что вызвало бурный приступ веселья у моей жены и сына, а у Оллендорфа – глубокое разочарование.

Клоридии еще нужно было вернуться во дворец принца Евгения. Я же так стремился скорее приняться за чтение, что извинился перед учителем и под предлогом сильной усталости попросил позаниматься только с малышом.

Запершись в спальне, я налил воды в стоявший на камине котел, чтобы нагреть ее и помыться. При этом я с радостью слушал, какие заметные успехи делает в немецком мой сын.

– Господин слуга, мой господин, как дела у господина? – спрашивал учитель, играя со своим маленьким учеником и обращаясь к нему, как к благородному господину.

– Хорошо, слава Богу, готов служить господину, какие хорошие газеты принес мне господин? – старательно отвечал малыш.

Я только вымылся и вознамерился прочесть стопку различных бумаг – брошюр и других печатных изданий о жизни и деяниях нашего светлейшего императора, – когда услышал, как поворачивается в замке ключ. Моя супруга вернулась.


– Сокровище мое! – встретил я ее и пошел к ней навстречу, втайне вздыхая о том, что придется отложить свои изыскания.

Вот уже два дня у нас с супругой не было возможности поговорить, и я горел желанием услышать новости по поводу аудиенции, которую предоставил принц Евгений are. Но тут я заметил мрачное лицо своей жены – безошибочный признак тревоги и подавленности.

Она поцеловала меня, сняла плащ и бросилась на постель.

– Ну, как у тебя дела?

– Ах, да какие тут дела… Эти турецкие солдаты только и могут, что пить. И предаваться распутству.

Окрыленные приветливостью, с которой относились к are, даже самые низшие слуги османов решили, что могут требовать такого же отношения к себе, и завалили Клоридию неслыханными требованиями.

– Из всех христианских добродетелей, – вздыхала моя жена, – турки чувствуют себя обязанными пользоваться только гостеприимством. Входя в чужой дом, они считают, что имеют право на все, потому что они muzafir, гости. В соответствии с их религией их послал сам Господь, поэтому, что бы они ни делали, их должны встречать хорошо.

Однако, продолжала Клоридия, эта добродетель, которой они для виду прикрываются, приводит к быстрому упадку. Под предлогом закона гостеприимства османы, рассерженные плохим вином из Штокерау, опустошили кладовые, истребили запасы кофе и водки, побросали в кучу ковры, матрасы и подушки, разбили даже посуду во время своего кутежа, и все за счет великодушия принца Евгения и императорской казны.

– А как от них воняет! – воскликнула моя жена. – В Османской империи перед сном не раздеваются, а здесь они из-за холода носят меха, в которых путешествовали на протяжении нескольких месяцев. Не говоря уже о том, что для турок нет ничего приятнее меха, поэтому они подумали, что в таком виде просто неотразимы.

Поскольку в Константинополе люди ничего так не боятся, как холода, добавила Клоридия, и пытаются защититься от него всеми средствами, даже в такие моменты, когда мы, европейцы, страдаем от жары, османы сидят в хорошо протопленных комнатах дворца Савойского, плотно завернувшись в свои вонючие меха, они не успокаиваются, пока не заткнут вощеной бумагой малейшие трещинки на окнах и дверях, так чтобы воздух не проникал в комнату. Таким образом, пока агу торжественно принимал принц Евгений, вокруг царил хаос от появляющихся и уходящих деловых османов, которые вызвали недовольство в среде дворцовых слуг, и обе эти группы, словно молот и наковальня, свели с ума мою бедную Клоридию, единственного человека, кто мог служить посредником между ними.

Верхом всего этого безобразия стало то, что некоторые армяне из свиты потребовали зажечь тандур, вокруг которого хотели посидеть, несмотря на опасность пожара или, как минимум, сильных повреждений домашней обстановки светлейшего принца.

– Тандур!

– Печь, полную горящих угольев. Ее ставят под стол, на котором лежат достающие до пола шерстяные одеяла. Каждый натягивает на себя уголок, прячет под него руки и голову и таким образом нагревает свое тело до температуры, которую мы можем принять за горячку. Тебе не нужно объяснять, что следствием такого обычая могут стать ужаснейшие пожары. И невзирая ни на что, они хотели зажечь такой огонь во дворце, они постоянно повторяли, что они muzafir и так далее.

– И это еще не все, – продолжала Клоридия. – Во время визита обер-гофмаршала некоторые турки, чтобы показать, что знакомы с обычаями гяуров, пили из бутылки, постоянно отрыгивали и распутно откидывались на диваны, поскольку думали, что нам это приятно. Когда же обер-гофмаршал плюнул в один из стоявших на полу горшков, османы закатили глаза и принялись отчаянно жестикулировать, пытаясь передать свое возмущение подобным варварским поведением.

– Но ведь эта идея, что гостей посылает Господь, делает честь неверным, – вставил я, пытаясь успокоить ее.

– Все это только для отвода глаз, дорогой: если ты придешь в трактир к одному из них и, прощаясь, не заплатишь в двадцать раз больше, чем стоила съеденная тобой еда, он дождется, пока ты уйдешь, и тем самым потеряешь титул muzafir, а потом забросает тебя камнями, – закончила она.

– Бедная моя женушка, – с сожалением произнес я, обнимая ее.

– Я еще не рассказала тебе, что случилось, когда они узнали, что моя мать была турчанкой. Тут же принесли тамбурин, барабан и флейту, начали выбивать какой-то дикий ритм и требовать, чтобы я станцевала им танец деревянных ложек. При этом они покачивали бедрами и животами – не знаю, что в этом красивого. Однако же сразу видно, где разврат.

– Надеюсь, они, по крайней мере, относились к тебе с уважением.

– Не беспокойся, несмотря на все вино, которое я им принесла, они не забыли, чем грозил султан тому, кто посмеет обидеть женщину. И потом, этот Кицебер, их дервиш, напомнил им об этом, – улыбнулась Клоридия, увидев тревожный блеск в моих глазах.

– Я видел его в процессии. Но что он делает в свите аги?

– Он имам, то есть священник. Мне вот только непонятно, почему он не турок.

– Я читал, что он индиец.

– Так говорят. В любом случае, он не такой, как остальные, ведет себя очень достойно.

Я спросил ее, как выглядит дворец изнутри, и присутствовала ли она на официальных переговорах или, может быть, хоть раз встречалась с принцем Евгением. На это она рассказала мне, что, после того как ага вошел во дворец его сиятельства принца Евгения, дворецкий провел его к большой лестнице, а затем на верхний этаж. Окруженного плотной толпой дворян, высокопоставленных людей и придворных императора, османского посла встретили два офицера из Военного министерства, которые сопроводили его через известный, разукрашенный фресками зал славы, а затем через приемную – в зал для аудиенций. Должно быть, на агу произвело впечатление такое большое скопление народу, заметила Клоридия, а также количество красных бархатных штор с золотыми надписями, покрывавших стены и кресла. Праздничность зала славы, роскошь церковной парчи и дрожь зрителей от предвкушения предстоящего были доведены до апогея у приоткрытой двери зала для аудиенций, за которой наконец показалось строгое лицо его императорского величества господина придворного главы военного совета, их высококняжеской светлости принца Евгения Савойского.

Вся его одежда была вышита золотом, шляпа украшена кокардой из бесценных бриллиантов, на груди был орден Золотого руна, в руке – меч. Он ожидал агу в кресле под балдахином из красного бархата, по бокам от него стояли граф фон Герберштейн, вице-президент придворного военного совета, тайный референдарий и множество генералов. Большая толпа дворян, фаворитов и уважаемых людей устремилась в зал, и теперь все вытягивали шеи, чтобы увидеть подробности аудиенции.

– На самом деле Евгений отнюдь не красивый мужчина, – улыбнулась Клоридия. – В лице нет привлекательных черт, тело слишком худощаво. Но выражение лица внушает глубокое уважение.

Едва представ перед принцем Евгением, ага приветствовал его на турецкий манер, трижды коснувшись своего тюрбана, затем опустился в кресло, поспешно придвинутое одним из господ. Сначала осман вручил свои верительные грамоты, принц взял их и тут же передал тайному референдарию. После этого состоялся разговор, не требовавший ни от кого уступок: ага говорил по-турецки, Евгений – по-итальянски, ведь итальянский представляет собой не только официальный язык двора, но и является для него, герцога Савойского, родным. Императорский переводчик переводил, переводчик Блистательной Порты отвечал перед агой за правильность перевода. Только вначале, рассказывала Клоридия, ага произнес одно предложение на латыни в честь Священной Римской империи: «Soli soli soli ad pomum venimus aureum!», или «Мы прибыли в Золотое яблоко совершенно одни», – торжественно произнес он, читая по бумаге. Это предложение следовало понимать не буквально – на самом деле свита аги составляла около двадцати человек, – а в качестве свидетельства мирных намерений. То есть как то, что турок прибыл без всяких задних мыслей. Лист бумаги, с которого читал, ага затем лично вручил светлейшему принцу.

Во время переговоров можно было видеть, как Евгений играет странным металлическим предметом величиной с два больших пальца, который постоянно перекладывает из руки в руку. После церемонного прощания ага поднялся, повернулся и пошел к двери. Только в этот миг Евгений встал, поскольку все время сидел, и слегка приподнял шляпу на прощание, при этом он старался, оборачиваясь к своим генералам, повернуться к are спиной, чтобы подчеркнуть свое превосходство. На обратном пути турка сопровождали те же офицеры городской гвардии, что и на пути в зал для аудиенций. Он сел в карету и в окружении толпы направился к месту своего размещения в пригороде. Все это происходило только для того, чтобы удовлетворить любопытство подданных, потому что на самом деле ага вместе со свитой в тот же вечер вернулся во дворец его светлости принца Евгения, где собирается оставаться три дня, наслаждаясь великодушнейшим и благороднейшим обращением, на которое только может рассчитывать гость.

– Короче говоря, пользоваться гостеприимством Савойского турки будут три дня.

– Так хочет принц, чтобы оказать им почтение.

– А в понедельник они вернутся в свое обиталище в гостинице «У Золотого Тельца», – заключил я.

– Ты не слышал новости? Посольство расположилось не в «Золотом Тельце», как и все турецкие делегации на протяжении вот уже ста лет.

– Вот как? – удивился я.

– Они поселились хотя и на Леопольдинзель, в иудейском квартале, но у вдовы Лейксенринг, во дворце из одиннадцати комнат, с большой кухней и амбаром.

– В частном доме? Почему же?

– Это тайна. Я знаю только то, что плата за постой, как обычно, взимается из императорской казны. Ребята из «Золотого Тельца» обижены, тем более что свободные места были. И все любопытные, которые ожидали процессию перед «Золотым Тельцом», пришли напрасно. Однако самое странное то, что охраняется дворец вдовы Лейксенринг как маленькая крепость: мне рассказывали, что даже вблизи ничего нельзя увидеть через окна.

– Значит, правда, что за этим посольством таится что-то серьезное. Они наконец назвали причину своего прибытия? – спросил я, опасаясь, что в этой Вене, куда я бежал от римских злыдней, стану жертвой новой осады турок.

Пока я уже мысленно представлял себя заколотым, мою жену – похищенной (счастливая, она хоть понимает речь неверных!), а своего сына – в казармах Константинополя, где из него делают янычара, или, что хуже, в султанском гареме евнухом, Клоридия подошла к двери в соседнюю комнату. Тайком прислушивалась она к диалогу, который происходил между нашим малышом и Оллендорфом.

– Сохрани вас Господь за вашу доброту, – вежливо декламировал ученик. Клоридия улыбнулась, тронутая звучанием его голоска.

– Люди говорят, что это посольство совсем не такое, как предыдущие, – подтвердила она и вернулась ко мне, но уже без улыбки. – Знаешь, сколько человек было раньше, когда турки прибывали в Вену с официальным визитом? До четырех сотен. Последний раз они были здесь одиннадцать лет назад, в 1700 году, и привели с собой четыреста пятьдесят лошадей, сто восемьдесят верблюдов и сто двадцать мулов. Добавь к тому столь поспешное прибытие, почти без предупреждения, посреди зимы…

– Однако известно ли, по какой причине они пришли? – спросил я, на этот раз очень обеспокоенно.

– Конечно, известно. Официально они прибыли для того, чтобы подтвердить мирный договор, подписанный в Карловиче. Это то, о чем говорил ага с принцем Евгением в присутствии остальных.

– Договор, который был подписан с императором двенадцать лет назад, когда окончилась последняя война против турок?

– Именно.

– Неужели было необходимо отправлять из Константинополя посольство, чтобы подтвердить уже подписанный договор? Не выдвигали ли они каких-нибудь требований или не высказывали враждебных намерений по отношению к империи?

– Напротив. У османов в данный момент совсем иные заботы: они вовлечены в конфликт с царем.

– Все это выеденного яйца не стоит. Думаешь, они прибыли совсем по другой причине?

Клоридия посмотрела на меня и ответила беспомощным взглядом.

– Я всех спрашивала, поверь мне, даже этих пьяниц из свиты аги, – сказала она. – Но знаешь, что они ответили? Soli soli soli ad ротит venimus aureum! A потом рассмеялись и продолжили выпивать. Они подражают своему господину, даже не понимая, что говорят.

– А дворцовые слуги? Может быть, они что-то прознали из личных разговоров между Евгением и агой?

– Ах, только не думай, пожалуйста, что был какой-нибудь личный разговор!

– Как это?

– Ты не ослышался. Евгений и ага не встречались наедине ни разу, они беседовали только в присутствии слушателей.

– То есть они действительно не говорили ни о чем другом, кроме как о старом Карловицком договоре?

– Совершенно необъяснимо, ты тоже так считаешь? – задумчиво сказала она. – Ты только подумай, – негромким голосом добавила моя жена, – даже в дневнике принца о посольстве нет ничего, кроме того листка, который дал ему ara. A на нем лишь это предложение: Soli soli soli adpomum venimus aureum.

– Все это очень запутанно, – заметил я.

– Может быть, за этим предложением кроется что-то такое, чего мы не знаем, – размышляла моя супруга. – Мне объяснили, что pomum aureum – это Золотое яблоко, имя, которое турки дали Вене.

– Да, я знаю, Симонис как раз сегодня мне об этом рассказывал, – подтвердил я и в общих чертах рассказал ей то, что слышал о Месте Без Имени, Максимилиане II и Сулеймане.

– Невероятно. Но откуда могло пойти название «Золотое яблоко»?

– К сожалению, понятия не имею.

– Может быть, именно в этом названии и находится ключ к пониманию всего предложения? – предположила Клоридия.

Действительно, все это было очень загадочно. Вероятно, все опасались, что османы придут в Вену вооруженными или, по меньшей мере, замышляют что-то ужасное. Они же, напротив, уверяли императора в честности своих намерений, официально заявив, что пришли одни. Впрочем, это не объясняло того факта, что они прибыли столь поспешно. Более всего другого, однако, их якобы мирным намерениям противоречило то, что они именовали город императора не вызывающим доверия названием «Золотое яблоко», то есть тем самым апеллятивом, который подчеркивал, что Вена по-прежнему стоит в планах завоевания Блистательной Порты. Не случайно оказывает им принц Евгений столь необычайную честь, приглашая погостить в своем дворце на протяжении трех дней…

– А откуда тебе вообще известно, что написано в личном дневнике твоего господина? – спросил я с широко раскрытыми от удивления глазами, внезапно вспомнив слова Клоридии.

– Ну, это же просто: мне сказала жена его личного камергера. Это та, которой я пообещала помочь разрешиться от бремени бесплатно.

Хотя моя супруга и не имела права работать акушеркой в Вене, это занятие (как, впрочем, и почти все в этом городе) требовало официального разрешения, тем не менее она никогда не прекращала помогать беременным и роженицам. Эту помощь принимали с охотой, поскольку лучшие повитухи в городе, конечно же, равные Клоридии, стоили целое состояние.

– А теперь поторапливайся, – сказала она, – потому что нас ждет Камилла.

20 часов: трактиры закрываются

– До брака в моей жизни не было ничего интересного, – начала хормейстер.

Мы находились в великой императорской придворной капелле на репетиции «Святого Алексия», в которой как раз наметился перерыв. Поскольку из числа статистов были только мы с нашим сынишкой, присутствие Клоридии в принципе не было необходимо, однако Камилла де Росси сумела настолько хорошо развеять изначальное недоверие моей жены, что теперь Клоридия с удовольствием ходила на репетиции вместе с нами и даже часто беседовала с хормейстером во время перерывов.

В то время это была единственная возможность для обеих женщин поболтать, и хормейстер, похоже, очень дорожила ею. Мы с Клоридией были так заняты нашей дневной работой, что не могли пользоваться кухней монастыря, кроме тех случаев, когда были больны. Кроме того, правила ордена монахинь запрещали садиться за один стол с чужими. На Камиллу, которая была всего лишь послушницей, этот запрет не распространялся, и она была очень разочарована тем, что мы перестали делить с ней трапезы из двузернянки. Она утешалась тем, что совала малышу вкусные сладости из двузернянки, которые обладали и целебными свойствами, помогавшими ему поправить здоровье. Все это настроило мою супругу значительно дружелюбнее по отношению к приветливой хозяйке.

Камилла обладала даром вплетать в разговор темы, особенно приятные Клоридии, inprimis, то есть в первую очередь, конечно же, состояние беременных и уход за роженицами и их малышами, а также искусство толкования снов и чисел или же горящего волшебного жезла, также именуемого предвидящей палочкой, – темы, в которых Клоридия была очень сведущей, ведь она занималась этим в юности. Одаренная почти пророческим даром, хормейстер, похоже, знала предпочтения Клоридии и осторожно, но уверенно направляла беседу именно на эти предметы.

Такая милая предупредительность смогла развязать язык моей сладчайшей супруге, и Клоридия, когда бы Камилла ни спросила ее о прошлом, не впадала в неистовство, как обычно, а послушно старалась удовлетворить ее любопытство.


В этот вечер разговор двух женщин оживился настолько, что Клоридия впервые задала несколько вопросов хормейстеру: что, ради всего святого, заставило римлянку, кроме того, жившую в квартале Трастевере, отправиться в Вену? Не тоскует ли она по своему кварталу? В каком именно доме она родилась и выросла? Клоридия, которая, будучи повитухой, знала половину Рима, внезапно вспомнила некую Камиллу де Росси, зажиточную торговку с Трастевере, дочь некоего Доменико де Пезаро и мать некоей Лукреции Елизаветты, которой моя дражайшая супруга помогала произвести на свет сыночка Чинтио. Клоридии доставило невероятную радость узнать, что она знакома с родственниками своей собеседницы. Ведь всем известно, как тесен мир…

– До замужества в моей жизни не было ничего интересного, – ответила ей скромно Камилла, выказывая мало желания ворошить свое прошлое, в котором, вероятно, были некоторые темные моменты для женщины, пользовавшейся сейчас доверием их императорского величества.

– До замужества? – удивленно переспросила Клоридия.

– Да, прежде чем вступить в орден, я была замужем. Но теперь извини меня, нужно продолжать репетицию, – сказала она и заторопилась к оркестру.

Так мы узнали, что Камилла, несмотря на свои двадцать девять лет, была вдовой.


Зазвучала музыка. Сладкие звуки ударов смычка по струнам скрипок мягко поднимались к куполу императорской капеллы, уносимые теплым дыханием органа, серебряным звучанием лютни и темными тонами контрабаса. Из уст сопранистки, только что покинутой Алексием нареченной, слышались печальные жалобы:

Cielo, pietosocielo…

Однако сразу нее оркестр разразился сердитым градом аккордов. Молодая невеста возмущалась своей старой любовью и просила Небо дать оружие, чтобы покарать ее:

Un dardo, un lampo, un telo

Attenderö da te

Ferisci arresta esanima

Chi mi mancô di fé…[19]

Поскольку помощь статистов в этой части была не нужна, мы с Клоридией и нашим малышом сели на задние лавки в капелле и принялись слушать. Оглушенный бурной музыкой, я только спустя некоторое время заметил, что одной рукой очень крепко сжимаю руку своей супруги, а другой – спинку впереди стоящей скамьи. В то время как светлое сопрано поднималось по нотам Камиллы к волютам капеллы, я вспомнил о том самом невероятном совпадении, которое пришло мне на ум еще вчера: в мою жизнь вернулись одновременно музыка и имя Росси. В Риме я познакомился с ариями учителя Атто Мелани, Луиджи Росси, здесь – хормейстера Камиллы де Росси. Может быть, это все-таки не случайно? Может быть, имена приносят с собой какие-то события? И если это так, могут ли слова повелевать вещами?

Пока я задавался такими важными вопросами, отрывок окончился. Камилла начала поучать певицу и музыкантов, как лучше изобразить только что пройденный отрывок, снова репетировали отдельные части. Как обычно, хормейстер умело объясняла, какие акценты она хочет слышать в пении, какие вздохи блокфлейт, какие упреки от мрачных фаготов.

Когда снова наступило время перерыва, Камилла вернулась к нам. Я тут же настоял на том, чтобы она продолжила свой рассказ. И молодая женщина поведала, что еще в очень юном возрасте вышла замуж за королевского придворного музыканта, композитора на службе первенца императора, тогда еще совсем юного Иосифа I.

Придворный композитор был учителем музыки Камиллы, которая в то время находилась в Вене со своей матерью. Он был итальянцем, и его звали Франческо.

– Здесь же, в империи, – поясняла Камилла, – где все имена онемечиваются, его называли Францем. Францем Росси.

– Росси? Значит, ваша фамилия Росси? Не де Росси? – переспросил я.

– Изначально – да. Благородную приставку де Францу пожаловал его величество Иосиф I, незадолго до его смерти.

Ее супруг, продолжала рассказ Камилла, научил ее искусству пения и, более того, искусству композиции. Они путешествовали по королевским дворам Европы, где изучали новейшие веяния музыкальной моды, которые планировали воплотить при дворе императора по возвращении. В Италии они побывали почти повсюду: во Флоренции и Риме, Болонье и Венеции. Целыми днями они бродили по мастерским лютнистов, изучали театры, чтобы проверить тамошнюю акустику, встречались с виртуозными певцами и цимбалистами, выведывая у них приемы, или засвидетельствовали свое почтение князьям, кардиналам и высокородным личностям, чтобы заручиться их поддержкой. По ночам боролись со сном, поскольку пытались записывать при свете свечей партитуры, которые собирались представить в Вене чуткому слуху его императорского величества. Рассказав это, Камилла опять оставила нас, так как нужно было продолжать репетицию.

Хормейстер заставила музыкантов снова и снова репетировать тот же музыкальный отрывок, и в то время как капеллу вновь пронизала музыка, я позволил мягким, сладким волнам воспоминаний унести себя прочь.

Росси! Так вот какая фамилия на самом деле у покойного супруга Камиллы. Не похожая, как я думал вначале, а точно такая же, как у синьора Луиджи. Любимого учителя Атто в Риме и наставника его юных лет. Луиджи Росси взял с собой совсем молодого кастрата Атто Мелани в Париж и помог ему стать протагонистом в «Орфее», снискав громкую славу. Той великой мелодрамой кардинал Мазарини хотел отметить свое собственное величие, не признавая иной власти над собой, кроме власти Неба.

Словно вторя моим мыслям, запела сопранистка:

Cielo, pietoso cielo…

И я опять мысленно вернулся к событиям двадцативосьмилетней давности, случившимся в небольшой гостинице «Оруженосец» в Риме. Там, в стенах гостиницы, где я познакомился с аббатом Мелани, не проходило и дня, чтобы я не слышал по крайней мере одного стихотворения его синьора Луиджи Росси, произнесенного поблекшим, но по-прежнему страстным голосом Атто.

Дрожа от гнева, звучал теперь голос отринутой невесты:

Un dardo, un lampo, un telo

AUeiiderù da te

Ferisci arresta esanima

Chi mi mancö di fé…

А в моих воспоминаниях тем временем звучало тремоло роскошных звуков, издаваемых горлом аббата Мелани; он пел о тревожащей душу памяти о своем учителе (и других вещах, которых я не мог себе даже представить), и я, ничего не знающий и не понимающий слуга, застывал при звуках божественных мелодий, подобных которым я не слышал никогда прежде, не слышал и потом.

– Наконец мы поехали и во Францию, в Париж, – продолжила свой рассказ Камилла, когда репетиция закончилась и мы вместе направились на Химмельпфортгассе.

Поскольку от придворной императорской капеллы до Кернтнерштрассе, а оттуда до монастыря идти было всего пару минут, мы шли медленным шагом, чтобы выиграть время для рассказа.

– Но ведь французский двор находится в Версале, – вставила Клоридия.

Тут Камилла несколько смущенно улыбнулась.

– Мы не были при дворе. Франц в первую очередь хотел навестить человека, единственного из живых, кто мог бы кое-что рассказать ему о его предках, о двоюродном дедушке, тоже композиторе. При жизни он был очень известен, но рано умер. А потом времена так быстро изменились, что сегодня он всеми забыт. В Риме Франц не смог найти никого, кто еще помнил бы его. И только в Париже, наконец…

– Вы говорите о маэстро Луиджи Росси, не так ли? Он ваш предок? И встречались вы в Париже с Атто Мелани? Значит, вы познакомились с аббатом? – обрушил я на нее поток взволнованных вопросов, на которые уже давно знал ответ.

И как раз в этот самый миг нас прервали, поскольку навстречу нам вышла группа представительных молодых людей.

Я должен был догадаться с самого начала, сказал я себе, обходя небольшую толпу: Камилла встречалась с Атто. Иначе и быть не могло. Поэтому аббат и послал нас именно в Химмельпфорте. В Париже Камилла познакомилась с ним, а затем поддерживала связь. Благодаря этому знакомству у него, хотя между Францией и империей шла война, оказались надежные люди во вражеской столице. Разве Атто не писал письма хормейстеру, в котором явно поручал нас ей, как она сама сказала нам после прибытия? И это еще не все: Франц, покойный супруг Камиллы, был внучатым племянником Луиджи Росси.

Тем временем молодые люди устремились во двор дома: они направлялись на богослужение, одну из тех благочестивых встреч для молитвы статуям святых или покровителей, которые проходили в Вене повсюду после захода солнца. Люди пели, перебирали четки, читали литании и слушали проповедь. Все это заканчивалось обильным ужином из колбасы и куска хлеба, запивалось вином. Под конец парочки удалялись в укромные места, чтобы им никто не смог помешать.


– Когда вы видели Мелани? – спросили мы с Клоридией в один голос, желая услышать хоть что-нибудь о своем благодетеле.

– Это было одиннадцать лет назад, в 1700 году. Почтенный аббат принял нас как отец, даже сердечнее, он относился к нам во время нашего пребывания в Париже с неповторимой добротой и щедростью. Его благородство и любезность очень тронули меня. Когда мы рассказали ему свою историю, он проявил такую чуткость, что полностью покорил меня. Я не знаю никого, кто был бы подобен аббату Мелани в его душевном благородстве!

Камилла воспевала хвалу Атто. Тем лучше для нее, сказал я себе, что она познакомилась с аббатом только с самой его лучшей стороны…

– Мелани рассказал нам, что только что вернулся из Рима, где участвовал в свадьбе племянника кардинала Спады, государственного секретаря. Он хотел остаться на конклав, однако рана на руке заставила его вернуться в Париж.

Мы с Клоридией на ходу переглянулись, не сказав при этом ни слова. Мы слишком хорошо знали эту историю, поскольку участвовали в ней вместе с Атто, точнее сказать, страдали. Он был ранен в руку ножом, это верно, но совершенно иная причина заставила его бежать из Рима! Однако мы промолчали. Мы вовсе не собирались открывать Камилле не столь прекрасное лицо того, кто не однажды обманул и использовал нас, а теперь стал нашим благодетелем.


– Итак, аббат рассказал нам о своем учителе Луиджи Росси, предке Франца.

Мелани с волнующей точностью описал им с Францем образ синьора Луиджи. Несколько раз на глаза Атто грозили навернуться слезы, и только внимание Камиллы, молодой прелестной дамы, удерживало его от этого. Он рассказал о славе, которую заслужил Луиджи Росси много лет назад, в Риме, на службе у Барбарини, затем о его успехах при дворе короля Франции. Он поведал о том, как известная кантата Росси по поводу смерти короля Густава Адольфа Шведского вызвала восхищение во всей Европе и как его «Орфей», где арии впервые были длиннее речитативов, навсегда изменил лицо оперы. Луиджи Росси был приветливым, вежливым человеком, с острым умом, с его пера стекала вечно свежая поэзия, вдохновляя музыку; а в Риме и Париже ему аплодировали так, как ни одному итальянскому музыканту прежде.

Атто, продолжала хормейстер, вновь пережил вместе с ними не только успехи Росси и моменты радости, но и горе, случившееся полстолетия назад. Он рассказал о том, как известие о болезни юной Констанцы, прекрасной супруги его синьора Луиджи и арфистки Барбарини, пришло как раз тогда, когда оба мужчины находились во Франции и состояли на службе у кардинала Мазарини. Не помогло и поспешное путешествие обратно в Рим, когда Росси написал эти исключительно благородные строки: «Speranza, al tuopallore / so che non speripiù, / eppur non lasci tu/ di lusingarmi il core»1.


Еще в пути настигло его известие о смерти жены, и случилось это, когда он написал элегическую пассакалью «Poi che manco la speranza».[20]

– Несчастье, которое свело в могилу его самого, – печально заключила хормейстер.

Еще она добавила, что Атто даже показал ей написанные собственной рукой табулатуры арий своего маэстро.

– Затем Франц сказал аббату, что мы планировали остаться в Риме или Париже, именно в одном из тех городов, где жил Луиджи Росси. Но Мелани стал нас категорически отговаривать. Напротив, он посоветовал нам вернуться в Вену, сказав, что там теперь столица итальянской музыки, потому что в Риме и Париже музыкальное искусство умирает. В Риме папа Иннокентий XI убил его уже много лет назад, когда закрыл театры и запретил карнавалы, кроме того, папство приходит в упадок. А в Париже теперь, когда «король-солнце» проводит время с мадам де Ментенон, этой старой ханжой из черни, все, даже музыка, стало серым и лицемерным.

Аббат Мелани, подумал я, услышав слова хормейстера, знал, давая эти советы, очень хорошо знал, какие события развернутся через несколько месяцев. Король Испании, Карл II, лежал на смертном одре, и после его смерти было оглашено его завещание (содержание которого – о Боже! – Атто уже знал). Он прекрасно понимал, что из-за этого завещания тут же разгорится борьба за испанский трон, ужасная война, которая охватит всю Европу, особенно Италию, главный театр военных действий, и Францию, которую утопит в крови ее собственный король. Совет аббата, таким образом, был очень предусмотрительным: Вена, возвышенный, обласканный богиней изобилия город императора, была самым надежным убежищем.

И, насколько я знал старого шпиона «короля-солнце», тут не обошлось и без размышлений по поводу того, что во время войны может оказаться полезным иметь во вражеской столице верных друзей в лице Камиллы и Франца…

– Однако как раз в это время Франц заболел, – говорила Камилла. – Он страдал от продолжительных приступов легочной болезни. Возвращение назад в Вену могло стать для него губительным. Поэтому мы вернулись в Италию, где кочевали от одного двора к другому. Мой бедный супруг боялся не только за себя, но и за мою судьбу. Поэтому, когда в 1702 году разразилась война за наследство, он решил наконец последовать совету аббата Мелани, и мы прибыли сюда, в Вену, где мне было бы легче жить, даже если бы несчастье обрекло меня на одиночество.

Франц де Росси, продолжала она свой рассказ, сразу же поступил на службу к Иосифу I, где познакомил супругу с придворными музыкантами, и она вскоре завоевала доверие будущего императора.

– Императора? – удивленно спросил я.

– Общеизвестно, что их императорское величество является человеком с тонким музыкальным вкусом и высоко ценит всех тех, кто служит ему усердно и с любовью и может удовлетворить его страсть к искусству звуков, – ответила Камилла. – Timoré et amore.

– Прошу прощения?

– Это его девиз. Он объясняет, с помощью какого оружия он хочет править: страха и любви. Timoré et amore, – повторила хормейстер, давая тем самым понять, что больше ничего говорить не намерена. Затем она снова вернулась к истории своего брака.

Франц де Росси, потомок синьора Луиджи, почил туманным утром 7 ноября 1703 года в доме на Волльцайле, прямо за собором Святого Стефана. Ему было всего сорок лет.

– Я осталась одна па целом свете. Отца своего я, к сожалению, не знала, а моя верная матушка, – добавила она изменившимся голосом, – которую я так хотела обнять по возвращении и по которой горячо скучала, умерла, пока я путешествовала.

– Моя мать тоже умерла на чужбине, – сказала Клоридия.

Мы с Камиллой одновременно вздрогнули: Клоридия по собственному почину заговорила о своей матери.

– По крайней мере, я думаю, что она уже умерла. Кто знает, когда и где она умерла, – мрачным голосом закончила она.

Хормейстер взяла Клоридию за руку.

– У меня был медальон на цепочке, – медленно произнесла Камилла, – маленькое сердечко в золотом обрамлении с миниатюрами меня и моей сестры, когда мы были еще маленькими девочками, но, к сожалению, он остался в доме, где умерла моя мать, и ах, я так никогда его больше и не видела.

– Ваша сестра? А где она теперь? – спросил я.

– Я никогда ее не знала.


Хотя шли мы медленно и всевозможными обходными путями, мы все же оказались перед вратами монастыря на Химмельпфортгассе.

– Прошу вас, не горюйте из-за грустных воспоминаний, – подбодрила нас Камилла улыбкой, прежде чем мы расстались. – В ближайшие дни вас ждет много радостных часов.

Когда Камилла исчезла в направлении дормитория, из вечерней полутьмы появились две фигуры: благородный молодой человек и его слуга. Они шли к тому крылу монастыря, где находилась вторая квартира для гостей. Благородный господин говорил своему слуге:

– Всегда помни: вороны летают стаями, орел всегда один.

Я вздрогнул. Это высказывание было мне знакомо. Много лет назад я услышал его от Атто. Весь вечер я думал о кастрате, а теперь он, казалось, ответил мне. Кто знает, может быть, Мелани слышал эти слова от кардинала Мазарини, и поэтому оно столь распространено. Может быть, этот благородный молодой человек знаком с Камиллой и слышал эту фразу от нее, а она в свою очередь слыхала ее от Атто. Короче говоря, Слишком много фантазий. Впрочем, нужно признать: то была одна из тех максим, которые никогда не забывают и с удовольствием повторяют.

* * *

В нашей комнате Клоридия стала укладываться спать, а я наконец сделал то, о чем мечтал со времени возвращения из Места Без Имени: почитал об Иосифе I в книгах и других трудах, которые приобрел по прибытии в Вену. Здесь искал я ответы на свои вопросы. Почему сиятельный император решил реставрировать Место Без Имени, несмотря на цепочку актов мести, окружавшую этот замок? Печальная судьба его предшественника Максимилиана II и разгоревшиеся вокруг Нойгебау споры между христианами и противниками христианства привели к тому, что Габсбурги вот уже полтора столетия склоняются под сильным давлением тех, кто хочет разрушить монумент поражения в бою против Сулеймана. Но не Иосиф Победоносный. Почему? Что им движет?


Отложив для начала труды, написанные на рычащем немецком, я вскоре обнаружил целый ряд итальянских панегириков. Я открыл первый из них: Дифирамбы Фамы и Дуная в день славных именин величайшего императора Иосифа. Поэма на музыку, посвященная его превосходительству, господину графу Иосифу фон Паару, великому придворному гофмейстеру их императорского величества, написанная подписавшимся, академистом Аччезо Гелато по поводу дня именин правителя в 1706 году. Я начал наугад читать эти дифирамбы, диалог между Дунаем и Фамой.

Дунай: Произвол

И тирания,

Вы ушли из Австрии.

Ханжество

И склочность,

Вы ушли из Австрии.

Слава воссияла,

И, куда ни глянь,

Все ликуют

Во славу дня.

В темном лесу

На зеленом лугу

Цветы расцвели,

Ангелы поют.

Фама: Имя ИОСИФа на этой земле

Радостно кличут повсюду,

И, услышав его,

В небесах и реке

Волны вскипают причудливо,

И шепчут они.

Несмотря на низкое качество стихов, этот простодушный хвалебный гимн напомнил мне, как почитание Иосифа I, который довольно скоро стал мне дорог, становилось тем больше, чем больше подробностей я узнавал о нем как о человеке: его бесконечная доброта, великодушие, щедрость и любовь к справедливости были даны ему от природы; внимательно и мягко он выслушивал, взвешивал, принимал решение и выносил приговор; его мужество было неповторимым, поскольку он отправлялся на охоту, невзирая на непогоду, время года и опасности, когда даже самые смелые придворные отказывались сопровождать его, да, иногда он даже расставался с лейб-гвардией или возникал перед городскими воротами с одним-единственным спутником.

Шло время, и я слышал все новые и новые рассказы о добром сердце его императорского величества от жителей домов, где я прочищал дымоходы, и от посетителей трактиров и кофеен. Они говорили, что он настолько великодушен, что тот, кто первым попросит у него милости, тот первым ее и получит: Иосиф не мог ни в чем отказать просящему. Всем давал без оглядки, причем не только из императорской сокровищницы, но и из своей личной кассы, часто оказываясь потом в крайне затруднительном положении.

Однако ни один рассказ не мог по впечатлениям сравниться с тем, что я видел своими собственными глазами, когда лицезрел его впервые.

Это было около двух месяцев назад, в феврале, когда ради карнавала возродили древний обычай катания на роскошных санях, праздничный выезд императора и его придворных. Возглавляемая самим Иосифом королевская свита насчитывала пятьдесят одного дворянина в санях, а слуг пешком или верхом было более ста тридцати.

Сани были резными, очень красивой формы: лебеди, раковины, медведи, орлы и львы; но самыми роскошными, которые каждое утро возили по улицам города пустыми, чтобы народ мог восхититься ими, были сани императора и его супруги: спереди – прелестная инкрустация из меди, монументальная работа золотых дел мастеров, резчиков по черному дереву и позолотчиков; по бокам – два играющих на флейтах фавна, казавшихся настолько реальными, что дух захватывало, вышитые золотом одеяла из меха горностая, согревавшие императорскую чету; на спине – позолоченные штандарты с гербами Габсбургов и империи. В свите были еще и другие сани, с образами Венеры, Фортуны, Геркулеса и Цереры, где скрывались дворянские пары, укутанные в шали и стеганые одеяла, и, возможно, предавались тайным теплым поцелуям.

После долгой поездки по Кернтнерштрассе и прилегающим к ней переулкам процессия остановилась перед собором Святого Стефана. Иосиф вышел из саней, чтобы вознести в соборе благодарственную молитву, в сопровождении своей матери, королевы-вдовы Элеоноры Магдалены Терезы, своей супруги, правящей королевы Амалии Вильгельмины, обеих дочерей, Марии Жозефы и Марии Амалии, а также сестер, Марии Елизаветы и Марии Мадлены. Императорская семья медленно шла к порталу церкви и, улыбаясь, приветствовала толпу. Потому что для императоров из дома Габсбургов показываться народу – это не только обязанность. Они охотно идут навстречу желанию людей восхищаться и видеть их вблизи. По этой же причине императорская семья часто отправляется на публичную мессу в одну из церквей Вены или в предместья, участвует в процессии или – во время поста – в традиционном крестном ходе на холме в районе Хернальс, где стоит церковь, именуемая Бергкирхе.

Мы с Клоридией по мере возможности пытались протолкаться вперед, чтобы занять место в толпе перед собором Святого Стефана, но ничего не смогли увидеть из-за давки. Поэтому мы побежали к Хофбургу, еще до того как императорская семья вышла из собора, – там, как мы знали, на большом внутреннем дворе должно окончиться шествие.

Здесь наиболее дальновидные люди уже заняли место: они толпились группами во дворе, взбирались на колонны или, если были еще детьми, сидели на плечах у отцов. Невзирая на риск бросить лишь один беглый взгляд на процессию, я решил занять место перед темным зевом ворот, через которые должна была въехать императорская свита.

В огромном внутреннем дворе резиденции шел снег, густыми, но мелкими хлопьями, крыши Хофбурга загадочно сверкали ярким белым цветом. Стоя в толпе мерзнущих зрителей, закрывая лицо от холодного ветра, я ждал прибытия процессии.

И вот наступил этот миг: за большим порталом я услышал звон колокольчиков на санях, и появилось двое слуг с гербом императора, бежавших впереди процессии, сопровождаемых еще одной парой, а за ними – еще одна. Наконец появилась первая упряжка белых лошадей с огненно-красной сбруей, спины их были украшены искусственными орлиными крыльями. Они тянули сани, в которых сидел император собственной персоной, не обращая внимания на мороз.

Мне показалось, что оно никогда не закончится, это мгновение, когда я увидел его, на расстоянии всего лишь нескольких шагов, и его возвышенный образ навеки глубоко запечатлелся в моей душе.

Высокий красивый лоб, рыжеватые волосы, заметный нос, прекрасный цвет лица, раскрасневшегося от сильного мороза, мясистые губы, приоткрытые в улыбке, подаренной каждому из нас, стоявших в безликой толпе, – вот то, что я заметил в первую очередь, что поразило мою уже склонную к почитанию душу подобно удару молнии. Пока я рассматривал его с таким восхищением, большие глаза, в которых светилась сладкая синева юности, и весело приподнятые брови обняли всех нас одним-единственным взглядом. В эти несколько секунд я сумел рассмотреть также, что он не слишком крупный, но пропорционально сложен, с крепкими плечами.

Он покорил меня, а вместе со мной и Клоридию. С того момента мое расположение к молодому правителю переросло в страстную привязанность и верность. Разглядывая его фигуру, я сказал себе, что такой великолепный отпрыск являет собой совершенный портрет героических добродетелей, которыми могли хвалиться Египет со своим Вексором, Ассирия со своим Нино, Персия со своим Киром, Греция со своим Эпаминондом и Рим со своим Помпеем. Всего за неполных шесть лет правления он одержал двадцать девять побед! А с каким неутомимым усердием он сражался во время известных осад Ландау! Риск отважнейших по сравнению с ним казался малодушием, боевой дух ветеранов – вялостью, поскольку в его груди горело жгучее желание славы, и именно оно, посеянное в воинственных сердцах германцев, добрых пару раз стяжало быструю победу в таком важном месте, несмотря на мужественное упорство защищавших его храбрейших из французов. Даже его светлости принцу Евгению не удалось захватить Ландау! Воистину, победы великолепного Иосифа I были подобны только победам древности: победе короля Кира над Крезом, благодаря которой он завоевал огромную Лидийскую империю; победе Фемистокла в битве против Ксеркса, ставшей местью Греции за жестокое рабство; победе Ганнибала в сражении против римлян при Каннах, которая превратилась в символ сокрушительного поражения для последующих столетий; и наконец, кровавой победе Карла V на полях Павии, когда был побежден Франц I, бесстрашнейший человек того столетия. Строго говоря, сказал я себе, еще более возносясь к вершинам восхищения, триумфы Иосифа Победоносного превосходят все эти геройские поступки. Кто из римских императоров мог похвастаться такими потрясающими успехами за все время своего правления, как он за каких-то три года? Его победы можно сравнить с победами Цезаря против Помпея, Веспасиана против Вителлин или Константина против Максенция – все без исключения битвы с ужасной кровавой жатвой и редкими примерами солдатского геройства, с множеством легионов и безжалостностью, проявленной с обеих сторон.


Пока я блуждал в своих мыслях, во двор въехала длинная процессия саней с сотнями факелов, освещающих внутренний двор резиденции, и принялась описывать торжественные круги от одной стороны площади до другой, а народ аплодировал и восторженно ликовал.

Радость от новой жизни в богатой столице по другую сторону Альп, тихое волшебство падающего снега, в свите которого здесь, в отличие от Рима, не было печальных плакальщиц – бедности и голода; восторг от роскоши императорского двора, который здесь – в отличие от Версаля и папского двора – не был пощечиной страдающему от нужды народу, поскольку каждый бедняк в Вене еженедельно получал два фунта (два фунта!) мяса, да, все это подвигло нас с женой заключить друг друга в счастливые объятия.

Resurrexit, secut dixit, alleluia![21]

Так звучала строка из арии, написанной собственноручно Иосифом I, великолепной «Regina Coeli», которую мы любили послушать в церквях Вены; поэтому душа наша ликовала от неожиданного возрождения к новой жизни.

Мы сдерживали слезы, нахлынувшие от избытка чувств, и подарили в тот день свои сердца молодому императору, воплощению нашего возрождения в этом большом, окруженном зелеными холмами и пышными виноградниками, нежданном, негаданном роге изобилия, которым стал для нас город Вена.


Я позволил милым воспоминаниям отвлечь себя. В расстроенных чувствах вернулся к чтению хвалебного гимна:

Дунай: При блеске его меча

Фама: В сиянии его славы

Дунай и Фама: блекнут яркие цветы…

Дунай: И на зависть этим цветам,

Вражеским правителям на

Неописуемое горе

У баварцев и паннонийцев исчезает

Высокомерие, хотя они еще хитры.

Фама: О император, ты разделил империю

Свою с Юпитером,

А с Марсом – лавры

В прекрасном цветении своей весны.

Слушай, как ликуют

Мои тромбоны,

Открой свое сердце к радости без границ…

О да, даже в этих глупых строках крылась истина. Чтобы его боялись, Иосиф выбрал себе Марса, ибо война, суровые звуки которой никогда не удалялись от Вены слишком далеко, сопровождала его с самого начала жизни, Но к Марсу в хвалебном гимне должно было присоединиться и другое божество, и им была Венера.

Иосиф познакомился с богиней любви уже в раннем, нежном возрасте, иначе и быть не могло, поскольку матушка-природа очень щедро одарила его. В двадцать четыре года он был красив, силен и так же хорошо сложен, как и его крепкая мать-немка. На его лице не было и следа отвратительно выпирающего подбородка и обвисшего рта, искажавших черты лица его предков на протяжении столетий: и отца Леопольда, и брата Карла, теперешнего претендента на испанский трон. Окруженный уродливыми образами дома Габсбургов, Иосиф был словно лебедь среди ужасных уток.

Женщины (принцессы, придворные дамы, просто служанки) любили того, кто знал о своем отличии, и он охотно вознаграждал их ночами, одну за другой, соответствующим образом.

А как он был находчив! Элегантность, темпераментность, фантазия – у него было все. Сами музы приходили к нему на помощь и изливали на него свои таланты. Король Франции знал только один язык. Иосиф говорил на шести так, словно они были его родными. В семь лет он безупречно писал по-французски, в одиннадцать – на латыни, а в шестнадцать он бегло говорил на обоих языках, кроме этого – по-итальянски, и все это с отличным произношением. Два года спустя он овладел чешским is венгерским. Он обладал хорошим вкусом к музыке и композиции, виртуозно играл на флейте. Свое тело он закалял физическими упражнениями, охотой и военными учениями.


Я взял второй панегирик, написанный неким Жаном Батистом Анчиони: «Иосиф I, король Германии и Рима. Император, напечатано в Вене, Австрии у Гио. Ван Гелен, итальянский придворный печатник его императорского величества, год 1709 Р. X.». Под гравюрой с красивым бюстом Иосифа было написано: Tibi Militât Aether («Небо сражается на твоей стороне»).

Я поспешно пролистал его и вскоре нашел перечень военных деяний Иосифа, а также его генералов и союзников. Автор обращался непосредственно к императору:

На одной ступени с античными стоят ныне великие победы, которые одержали Ваши непобедимые войска и войска союзников, возглавляемые двумя молниями Марса, Евгением и герцогом фон Марлебурго, на полях акрополя над французами. Благодаря этим непобедимым героям из Великобритании во время крупного сражения при Гвидонии была завоевана большая часть Фландрии, а благородный дух Карла Третьего, с особым бесстрашием и храбростью перенесшего серьезные и исключительные опасности осады Барселоны, привел к победе, благодаря которой была сразу же освобождена Каталония из-за поспешного бегства до смерти напуганного врага.

Но в чудесном освобождении Турина, где проявилось неповторимое достоинство Ваших армад и ярко сияла слава Вашего счастья, памятная непоколебимость Сагонтини была равна стойкой защите того города, который на протяжении многих месяцев противился французским орудиям. Не только дикая сила постоянных атак, большое количество войска, окружавшего город, но и недостаток амуниции защитников и трудность в обеспечении какой бы то ни было помощи извне истощили оборону этого столь выдающегося города. Когда же умудренный опытом Евгений вместе с Вашими неустрашимыми легионами отправился на юг, чтобы отомстить вместе с осажденным Турином и всей свободной Италией, подобно второму Велизарию, и пересек не только ужасные горы Германии и Италии, но и прошел в течение долгого пути Адидже, По, Дору, полные множества опасностей долины Италии, и все же с невероятной быстротой оказался у Турина, то, объединившись с храбрым герцогом Савойским, оба со страшной силой обрушились на окопавшиеся армии французов, которые, казалось, видели в безудержной атаке немцев не битву, а резню, и настолько велико было их замешательство, столь огромен страх и столь ужасна смерть в этой великой битве, что не возникло у врагов ни единой другой мысли кроме рассеивания и бегства; после того как Турин был освобожден в результате кровавой бани и пленения французов, выжившие разбежались за несколько месяцев во французские отряды, разбросанные по всей итальянской земле, а с захватом Милана императорское войско получило всю Ломбардию, в то же время Ваше оружие с невероятной скоростью захватило цветущую империю Неаполя, и Италия вернулась к такой долгожданной свободе.

Я закрыл брошюру с панегириком. Что говорили мне эти, хотя и довольно помпезные, строки о великом императоре? Что Иосиф Победоносный очень сильно отличался от Максимилиана Загадочного. В одном мягкость, в другом – раскаленная солдатчина, в предках задумчивый характер, в потомках – решительная натура. Жизнь Иосифа, казалось, до сих пор исчерпывалась историей его походов и победоносных сражений.

И тем не менее кое-что роднило обоих властителей: молодой император решил вывести своего предка и Место Без Имени из столетнего забытья, словно это был новый поход, только производимый с архитекторами вместо генералов. Устремляя свой благосклонный взгляд на творение Максимилиана II, Иосиф с обнаженным мечом шел на вневременных врагов и бросал вызов былой неприязни к империи христиан. Неутоленной неприязни, как показал недавний набег куруцев на Нойгебау.

Я почти видел его перед собой, как он, подстегиваемый малодушием своих предшественников, сообщает смущенному архитектору, что после расширения охотничьего замка Шенбрунн он намеревается восстановить в былом великолепии Место Без Имени. Кто знает, может быть, он наконец даже даст ему имя?

И только в этот миг мне пришло в голову, что во время обоих своих визитов в Место Без Имени я не видел и следа других людей, которым были бы поручены восстановительные работы. Даже Фрош ничего об этом не говорил, напротив, казалось, он ничего не знал о планах императора. Может быть, архитекторы и плотники решили дождаться, пока стает снег, сказал я себе. Может быть, они прибудут со дня на день, чтобы начать работу.

На меня накатилась сильная усталость, поскольку было уже поздно. Поэтому я решил закончить свое чтение об Иосифе I на днях. Я еще не знал, но предчувствовал, что в этих старых газетах, никому ненужной макулатуре скрывался ответ на мои вопросы о Месте Без Имени.

23 часа, когда в Вене спят

(в то время как в Риме совершаются самые позорные поступки)

Я уже несколько часов лежал на перине без сна. Мне не удалось отрешиться от мыслей о Месте Без Имени и великом правителе; от них мой усталый разум переметнулся к Летающему кораблю и его таинственному штурману, и затем вернулся к синьору Луиджи, пропетым Атто ариям Луиджи Росси, которые я никогда не забывал и теперь словно дичь догонял их, одну за другой, в лесу своих воспоминаний. Как звенело это арпеджио, та тонкая модуляция, как звучал тот стих?

Ahi, dunqu'è pur vero…[22]

Внезапно я услышал шум. Он доносился из коридора крестового хода. Очевидно, кто-то споткнулся. Это не могла быть монахиня монастыря Химмельпфорте: дормиторий находился далеко от домика для гостей. Рядом с нашими комнатами была только комнатка Симониса. Но грек точно знал, что помощники под угрозой серьезного штрафа должны возвращаться домой в девять, самое позднее в десять часов вечера. Кроме того, он всегда был крайне пунктуален. Еще сегодня вечером после репетиции «Святого Алексия» я нанес ему короткий визит, чтобы договориться на следующий день, и нашел его в его комнате, склоненным над учебниками. На следующее утро как раз заканчивались пасхальные каникулы, и Alma Mater Rudolphina, то есть Венский университет должен был опять открыть свои двери.

Снова шум. Осторожно, чтобы не разбудить свою любимую, я оделся и вышел наружу. Еще не дойдя до крестного хода, я уже узнал голос.

– …и лавровый венок… ах, вот он! – услышал я возбужденный шепот. Грек собирал предметы, которые, очевидно, выпали из его большой котомки.

– Симонис! Что ты делаешь на улице в такой час? – Э…ну…

– В такое время ты давно должен был быть в своей комнате, ты ведь знаешь правила, – корил я его.

– Простите, господин мастер, мне нужно идти.

– Да, в кровать, причем быстро, – сердито ответил я.

– Сегодня вечером состоится снятие.

– Снятие?

– Я ведущий шорист,[23] я должен присутствовать.

– Шорист? Что ты мелешь?

– Умоляю вас, господин мастер, я должен присутствовать.

– Что у тебя там? – спросил я и указал на сумку, в которой что-то шевелилось.

– Хм… летучая мышь.

– Что? И что ты собираешься с ней делать? – спросил я, все больше и больше удивляясь.

– Она нужна мне для того, чтобы не заснуть.

– Ты решил надо мной подшутить? Хочешь нарваться на штраф? Ты ведь точно знаешь, что…

– Клянусь, господин мастер: если иметь с собой летучую мышь, никогда не уснешь. Можно еще поймать пару жаб до рассвета и выколоть им глаза, затем повесить себе на шею бутылочку из оленьей кожи, в которую положить глаза жаб и мясо соловьев. Это тоже хорошо работает, но с летучей мышью как-то попроще…

– Довольно, – с отвращением произнес я, уводя за руку своего странного помощника.

– Умоляю вас, господин мастер! Мне нужно идти. Нужно. Иначе меня не пустят в университет. Если вы пойдете со мной, то все поймете.

Впервые с тех пор, как я его знал, в голосе Симониса слышалось искреннее огорчение. Я понял, что речь, должно быть, идет о чем-то очень важном, и решил, что я ни за что не хотел бы подвергнуть его опасности быть изгнанным из Alma Mater Rudolphina. Кроме того, я знал, что в такое время уже все равно не усну. Остальное довершило любопытство.


Местом собрания оказалась старая квартира неподалеку от Шотландского монастыря. По словам Симониса, ее снимали его товарищи по учебе. Едва мы вошли, как у меня возникло ощущение, будто колдун времени забросил меня в иное столетие. В комнате было полно молодых людей, все они были одеты как древние римляне. На них были тоги и палии, лавровые венки, а на ногах – кожаные сандалии. Некоторые держали в руках свитки, изображавшие древние пергаменты. Единственное, что объединяло все это собрание с сегодняшним днем, было множество пивных кружек, ходивших по кругу и наполнявшихся до краев. Пивной колокол, возвестивший, что пить больше нельзя, отзвенел уже давно, но это, похоже, абсолютно не волновало странное тайное братство.

Симонис вытряхнул содержимое принесенного мешка, протянул мне какую-то одежду, что-то оставил себе. В этот миг его заметили, и я услышал возбужденное бормотание, перемещавшееся из одного конца комнаты в другой.

– Шорист, шорист пришел! – говорили все друг другу, толкая локтем и показывая на Симониса.

Некоторые студенты пошли нам навстречу и принялись обнимать моего спутника. Симонис приветствовал собравшихся широким жестом, на который они ответили аплодисментами. В окружении всех этих развевающихся тог можно было подумать, что ты оказался посреди римского Сената после речи Цицерона.

Внезапно я показался себе несколько потерянным: Симонис, грек, мой помощник, мой подчиненный, был королем вечера. Я подумал о его рассказе сегодня утром: об истории Места Без Имени и его создателе, императоре Максимилиане II. Было совершенно очевидно, что мой странный помощник обладает множеством скрытых достоинств.

Едва он тоже переоделся в римского сенатора, как его повели к небольшой деревянной трибуне, стоявшей посреди зала.

Тем временем я тоже надел тогу и сандалии, которые, впрочем, были мне чересчур велики. Снова раздалось возбужденное бормотание: открылась дверь в смежную комнату, и оттуда вышла группа молодых людей, которые, похоже, вели пленника. Это было довольно необычное существо, казавшееся таковым большей частью из-за своей одежды. На испуганном тщедушном молодом человеке, нерешительно оглядывавшемся по сторонам, была шляпа, из которой торчали два огромных ослиных уха и еще пара больших коровьих рогов. Из уголков рта виднелись два здоровенных клыка дикого кабана, которые, очевидно, прикрепили к его зубам с помощью клея. На юноше была широкая черная накидка, придававшая ему несколько печальный и в то же время комичный вид. Его загнали в зал палкой и продолжали охаживать по спине, словно вьючное животное.

– Беанус, беанус![24] – возликовала толпа, стоявшая в зале, когда молодой человек появился на пороге.

И тут же раздалось пение хора, нестройное, но громкое:

Salvete candidi hospites,

Corwiviumque sospites,

Quod apparatu divite

Hospes paravit, suraite.

Beanus iste sordidus

Spectandus altis cornibus,

Ut sit novus scholastichus

Provident de sumtibus.

Mos est cibus magnatibus…[25]

Поскольку посреди этой драчливой толпы я чувствовал себя несколько потерянным, я пошел к Симонису и заметил, что он прикрепил себе к поясу кишечную струну, которую используют для лютен, гитар и теорб.

– Это торжественный гимн, которым приветствуют новичков и объясняют, как стать настоящим студентом, – пояснил он, крича мне прямо на ухо, чтобы перекричать пьяное рычание своих друзей.

– А что означает беанус? – спросил я Симониса.

– О, итальянец, я тоже говорю на твоем языке! – вмешался в разговор высокий студент с большим животом. Глаза у него блестели, лицо было приветливым, щеки толстыми и красными, а густые черные волосы выдавали в нем выходца с Востока.

– Это Христо Христов Хаджи-Танев, – сказал Симонис. – Он из Болгарии, но долго учился в Болонье.

– Воистину, я утолил свою жажду знаний на груди Alma Mater Studiorum, – подтвердил тот, поднимая пивную кружку.

– Теперь он утоляет жажду иным способом, – пошутил подошедший к нам студент, размером со шкаф, представившийся Яном Яницким, графом Опалинским, поляком. – А еще прежде он томился по моей сестре Иде, она, кстати, из балета.

– Молчи, ты, пьянчуга. Беанус, которого другие называют еще вакхантом, – возобновил объяснения Христо, опрокинув в глотку кружку пива, – еще не студент, а значит, даже не мужчина. Он просил, чтобы его приняли в студенты, но характер у него еще зверский, как у свиньи, коровы и осла. Он должен доказать, что в состоянии подняться над животными страстями, однако только когда он пройдет экзамен посвящения, снятия, ему будет позволено стать частью человеческого общества!

– Снятие?

– Depositio cornuum,[26] – заговорил теперь другой молодой человек с черной, как вороново крыло, густой шевелюрой, красивыми усами и хитрыми карими глазами. – Сегодня он избавится от рогов животного и наконец станет человеческим существом!

– Это великолепное пояснение вам только что дал мой добрый друг, – провозгласил Симонис. – Представляю вам барона Коломана Супана. Он из Вараждина в Венгрии и владеет большим хутором с более чем восемнадцатью тысячами свиней.

– Да, точно, а у меня восемьдесят тысяч свиней, – усмехнулся круглый, почти лысый невысокий мужчина, которого мне представили как князя Драгомира Популеску, родом из Румынии.

– У Коломана то же имя, что и у святого Коломана, заступника студентов, но он богохульствует своей ложью, потому что если он барон, то я – папа; цыганский барон, вот он кто, и не более, ха-ха-ха! Если у него действительно восемнадцать тысяч свиней, как он говорит, то почему он никогда еще не привозил нам ветчины?

Друзья разразились хохотом, но Коломан не сдавался:

– А как насчет тебя, Популеску, ты выдаешь себя за князя, а сам приехал сюда за женщинами?

– Не волнуйся, Драгомир, спокойно, – пробормотал себе под нос Драгомир, однако вспыхнул от гнева и поднял взгляд кверху.

– Что значит волноваться, ты ведь пьян, как осел! – вмешался Христо, болгарин.

– А ты – плесень в пивном бочонке, – ответил ему красавчик, выглядевший так, словно наслаждается жизнью во всех ее проявлениях. Он отзывался, как мне объяснили, на имя граф Данило Данилович и был родом из Понтеведро, маленького государства, о котором я никогда прежде не слышал.

– Извините, пожалуйста, однако как так случилось, что вы все так хорошо знаете мой язык? – удивленно спросил я.

– Это же ясно: мы все учились медицинской науке в Болонье, – ответил Христо.

– А-а-а, итальянки! – усмехнулся Опалинский.

– О да, женщины, женщины, женщины! – вздохнул Данило Данилович, подмигивая мне.

– Итальянки… не волнуйся, Драгомир! – пробормотал Полулеску, и взгляд его стал мечтательным.

– Однако два года назад наступила эта отвратительно холодная зима, с войной и голодом, – продолжал свой рассказ Христо, – и мы все отправились в Вену.

– И не пожалели об этом! – добавил Коломан. – О, Австрия! Великолепная страна, водоносная, засаженная виноградниками, изобилующая плодами и рыбой, богатая древесиной! А ты, могучий Дунай, величайшая река Европы, благороден твой исток у швабов в Шварцвальде, широко разливаешься ты в Баварии, Австрии и Венгрии, властно делишь Сербию и Болгарию, впадаешь шестьюдесятью сильными рукавами в Черное море, украшаешь своими величественными водами множество роскошных городов, однако ни один из них не богаче, не населеннее, не прекраснее, чем Вена!

Все разразились аплодисментами и, конечно же, подняли кружки. По речам и доверию, которое выказывали эти студенты по отношению друг к другу в общении, я понял, что все они являются товарищами, привыкшими мешать пиво, разговоры, иногда – глупые шутки и разгульную жизнерадостность двадцатилетних в одном бокале. Что привело этих весельчаков в университеты Болоньи или Венеции, то ведомо только богам. Если присмотреться к ним внимательнее, с каким наслаждением они пили пиво и сыпали шутками-прибаутками, они, выдававшие себя за графов, баронов и даже князей, то можно было засомневаться, удалось ли им когда-либо сделать хоть что-нибудь стоящее. А если вглядеться в их одежды под этими римскими тогами, можно было обнаружить везде одни и те же потускневшие черные воротнички, заплаты и дырявые подошвы. Они, как и мой помощник, были нищими студентами, жизнерадостными бездельниками, продвинувшимися в искусстве к цели гораздо дальше, чем в науках.

– Интересные они, твои товарищи, Симонис, – сказал я.

– Вы очень любезны, господин мастер. Некоторые из них прибыли издалека, с той стороны границ империи, из полу-Азии, – прошептал мне на ухо грек, словно извиняясь.

– Полу-Азии? – повторил я, ничего не понимая.

– О, это мое личное название для некоторых стран, которые находятся к востоку от Вены, по ту сторону Шлезии и Карпат, как, например, Понтеведро; страны, находящиеся между образованной Европой и дикими степями, по которым бродят азиатские кочевники, и дело здесь не только в географии… – ответил Симонис, многозначительно подчеркивая последние слова.

– Мне они кажутся вполне нормальными людьми, как и ты, непонимающим тоном ответил я.

– Не стоит удовлетворяться внешностью, господин мастер: я грек, – гордо заявил он. – Некоторые из них отличаются от нашей Европы не только языком и прохождением границ. Широкие равнины и мягкие холмы их родных стран, которые, как я уже говорил, находятся по ту сторону шлезийской границы или границы Карпат, напоминают местности близ Урала или в глубине Средней Азии не только по ландшафту. Их сходство с этими мирами, такими непохожими на наш, гораздо, гораздо глубже.

Я понятия не имел, что такое Урал или Средняя Азия, и поскольку не понял смысла этой немногословной речи, то просто промолчал.

Товарищеская атмосфера побудила меня сменить тему и задать еще вопросы.

– Почему тебя сначала все назвали шористом?

– Сейчас увидите, господин мастер.

– Silentuim,[27] друзья!

Слова одного из тех студентов, которые привели беануса, мгновенно заставили собравшихся умолкнуть. Грек поднялся на деревянную трибуну. Беануса подвели к нему, и Симонис серьезным гоном провозгласил:

– Прежде ты был неразумным существом, животным, грязным лисом-школяром; теперь же ты мужчина. Твои грязные зубы мешали тебе есть в меру и пить, замутняли твой разум. Теперь же ты образумишься.

– Сегодня вечером Симонис будет снимающим, – прошептал мне Коломан со своим певучим венгерским акцентом, – это тот, кто руководит церемонией. Он сравнил беануса с лисом, потому что тот прячется в норах, как школьник между партами. Поэтому посвящение еще называют крещением лиса. Если хочешь стать мужчиной, нужно выбраться на свободу, стремиться к знаниям, посещая университет и оставляя позади мир бремени и разгильдяйства. Этим вечером беанус лично выбрал себе шориста, он уже много слышал о нем и восхищается им. Добродетели Симониса наверняка пойдут ему впрок.

Может быть, подумал я, но вся эта толпа веселых студентов, казалось, ни к чему не стремилась менее, чем к добродетели. Тем временем Симонису передали замотанный в ткань предмет. То был ком черного жира, которым он начал рисовать беанусу на лице красивую бороду. Процедура, которую беанус переносил молча, была встречена аплодисментами и грубым смехом. Сразу же после этого Симонис произнес краткую речь на немецком языке, а беанусу было предложено отказаться от своей беспутной жизни, выбрать добродетель вместо порока и с помощью учебы отринуть мрак невежества.

– Сейчас начнется экзамен по латыни, – со смехом прошептал мне на ухо венгр Супан.

Беанусу было велено просклонять существительное cor, то есть «сердце», по-латыни. Тот начал склонять правильно: именительный, родительный, дательный и так далее, все в единственном числе.

– Cor, cordis, cordi, cor, corde, cor, – испуганно мямлил беанус, поскольку клыки дикого кабана мешали ему говорить.

– Numerus pluralis,[28] – приказал Симонис.

– Corda, cordarum, cordis… ай-ай!

Едва бедный беанус произнес слово corda, то есть «сердца», а также «струна», Симонис начал стегать его кишечной струной, пристегнутой к своему поясу.

– Чтобы твое упрямство беануса и твоя низкая натура исчезли! – рокотал он, стегая несчастного, пытавшегося закрыть руками лицо и шею.

Зрители корчились от хохота, аплодировали и поднимали пивные кружки к потолку.

Последовали другие вопросы и ответы, построенные на игре слов, за ними – новые удары плетью и громкий смех. Затем проверяли певческие таланты кандидата, заставив его пропеть студенческую песню, которую бедолага с кабаньими клыками во рту мог произносить только по частям: то есть снова следовали удары кнута и насмешливый свист.

Наконец беанусу нужно были лечь животом на пол. Некоторые студенты принялись жестоким образом причесывать ему волосы грубым гребнем из кореньев, в то время как другие пытались силой засунуть ему в уши большую ложку, чтобы почистить их.

– Так ты станешь избегать как грязи, так и высокомерия, и твои уши всегда будут открыты для добродетели мудрости, – с нажимом произнес Симонис в роли снимающего, – и ты освободишься от грязных звуков глупости и злости.

Откуда-то внезапно появились плотницкий рубанок, молот и сверло. Три берсеркера запрыгнули на несчастного испытуемого, который после щетки еще не пришел в себя, и начали стучать ему сначала по спине, а затем и по животу, выстругивать и высверливать его. Я молился про себя, чтобы не пролилась кровь.

– Так искусство и мудрость будут формировать и ковать твое тело, – торжественно произнес Симонис, а остальные просто умирали со смеху.

Жертве велели подняться. Теперь они поставили перед ним большое ведро, полное воды, и ему нужно было опустить туда голову, помыть ее и вытереть шерстяным лоскутком. При этом он должен был клясться, что начнет новую добродетельную жизнь.

Но мучения еще не были окончены. Теперь его посадили на стул и с силой принялись выдирать изо рта огромные кабаньи клыки.

– Чтобы твои слова никогда не были слишком злыми, – провозгласил шорист.

Тем временем два студента грубым напильником почистили ногти беануса, чтобы он, как мне объяснили, навсегда отошел от оружия и дуэлей и использовал руки только для книг и манускриптов. Конечно же, напильник был настолько грубым, что снимал вместе с ногтями и кончики пальцев несчастного беануса, который неуклюже молил о милосердии. Затем они сбрили ему нарисованную прежде на лице бороду, однако вместо мыла, ножа для бритья и полотенца использовали кирпич, кусок дерева и старый холст, так что лицо несчастного в конце испытания выглядело так, словно по нему прошелся плуг. После этого его посадили за стол и положили перед ним игральную кость и карты, чтобы проверить, не выявит ли он тяги к игре. Бедняга даже не пошевелился, настолько жестоко с ним обошлись, После этого ему под нос сунули ноты и напомнили, что если однажды он устанет от учебы, то душу ему нужно будет облегчать только и исключительно музыкой. Наконец с беануса сняли омерзительную шляпу с ослиными ушами и рогами. Симонис, выполнявший роль шориста, срезал ему волосы старыми ножницами, так что на голове у беануса в конце концов осталось только несколько редких неаккуратных островков, похожих на шпинат. Затем ему снова надели шляпу.

В этот миг в зал вошел пожилой господин со строгими и размеренными манерами, при появлении которого тут же пронесся почтительный шепот.

– Это декан философского факультета, – пояснил мне Коломан Супан.

– Декан? Профессор? – удивился я.

– Ну конечно! Издавна принято, чтобы старейший профессор философского факультета выдавал свидетельство о прохождении церемонии снятия.

– Это официальное мероприятие: если беанус не сдаст экзамен снятия, Alma Mater Rudolphina не сможет принять его, – добавил Христо.

Симонис выступил вперед, представил декану подробный отчет по поводу экзамена и попросил выдать кандидату свидетельство. Преисполненный уважения беанус поднялся, хотя и держался на ногах не совсем твердо.

Декан слегка кивнул, произнес несколько латинских фраз и отеческое наставление беанусу. Молодому человеку принесли стакан с темной жидкостью, который он тут же выпил, а из небольшого сосуда на его вновь обнаженную голову высыпали белый порошок, от чего беанус принялся повизгивать.

– Вино и соль, – пояснил мне болгарин Христо. – Они должны приправить слова и поступки беануса ученостью и мудростью и подвигнуть его на то, чтобы следовать советам и наставлениям.

Теперь беанус был скорее мертв, чем жив. Побуждаемый своими мучителями, он нашел в себе силы, обратившись к Симонису, произнести еле слышным голосом ритуальную фразу, служившую завершением церемонии:

– Accipe Depositor pro munere munera grata, et sic quaeso mei sis maneasque memor.[29]

Пока снимающий и беанус обнимались под возобновившиеся аплодисменты, кто-то снял у испытуемого с головы шляпу с рогами и положил ее на пол: символический жест, которым заканчивалась церемония. Сняли с него и черную накидку, лицо наконец-то вытерли чистым платком. В громких радостных криках я едва расслышал то, что сказал мне Христо:

– Теперь беанус стал студентом младшего курса. Еще не совсем студент, но скоро будет им. С этого момента снимающий – его шорист.

– А что это означает?

– Если шорист голоден, студент его накормит. Если хочет пить – напоит. Если он устал, тот подготовит ему ложе. Все, что потребует шорист, будет доставать студент.

Я не отважился расспрашивать дальше: ответ заставлял предположить, что мучения и унижения для бедного начинающего студента еще не закончились, хотя он и поднялся по иерархической лестнице. Тем временем кучка зрителей столпилась вокруг новичка, Симониса и декана, чтобы выразить свои поздравления и снабдить их сочными комментариями.

– И сколько ему еще потребуется времени, чтобы стать настоящим студентом?

– О, немного. Время ожидания записано в университетских правилах: с сегодняшнего вечера должен пройти один год, шесть месяцев, шесть недель, шесть дней, шесть часов и шесть минут.


Несколько мгновений спустя я наконец смог приблизиться к несчастному мученику этой причудливой игры. То был худощавый юноша, улыбавшийся озадаченной, обезоруживающей улыбкой. За его небольшими очками, стекла которых запотели от стоявшей в комнате жары, скрывались быстрые смышленые глаза, лишь слегка затуманенные из-за всего того шума, что устроили вокруг него. Только увидев, как он встает и ходит, я разглядел свойство, отличавшее его особенно сильно: несчастный хромал.

В этот миг меня отвлекли громкие крики, которыми студенты прощались с человеком, пришедшим для того, чтобы присутствовать на торжественном заключении церемонии снятия.

– И это был настоящий декан? – спросил я Христо, снова оказавшегося рядом со мной.

– Конечно, настоящий. В конце концов, мы ведь не на философском факультете Болоньи! В Вене все более непринужденно.

– Непринужденно в данном случае означает, – вставил Драгомир Популеску, беря под руку Христо, – что здешний университет устроен не лучше, чем семья этого сукиного сына, ха-ха-ха!

– Молчите, слабоумные! Мастурбация сегодня лишила вас последних мозгов, – перебил его Коломан Супан. – Я объясню нашему другу, как все происходит в Вене.

Университет императорского города был основан великим императором Рудольфом IV в году от рождения Спасителя нашего 1365; отсюда и имя его – Alma Mater Rudolphina. То были славные времена зари университетов, когда толпы студентов со всей Европы устремились в Париж и Болонью, преисполненные жажды знаний и готовые на любые жертвы, чтобы только послушать лекции великих ученых, преподававших там.

Alma Mater Rudolphina была не такой: здесь читали лекции выдающиеся и одухотворенные личности, такие как Генрих фон Гессен, Николаус Динкельсбюль и Томас Хассельбах (последнего, однако, некоторые обвиняют в том, что он комментировал Первую книгу Исайи более двадцати лет, так и не поняв ее).

К сожалению, в середине шестнадцатого века во всей Европе наступает упадок: из-за протестантской схимы любимым занятием в университетах стало образовывать партии, выступавшие в защиту или обвинявшие римскую католическую церковь, и наносить взаимные удары теологическими трактатами.

– На стороне Лютера, – возобновил свой рассказ Коломан, – если я правильно помню, выступили солидные университеты Альтдорф во Франкии, Эрфурт и Ена в Тюрингии, Гиссен и Ринтельн в Гессене, Грипсвальде в Померании, Галле в герцогстве Магдебург, Гельмштадт в Брауншвейге, Киль в Голштинии, Кенигсберг в Пруссии, Лейпциг в Мейсене и Росток в Мекленбурге.

– Ты забыл упомянуть Страсбург в Эльзасе, Тюбинген в Вюртемберге и Виттенберг в Саксонии, простофиля ты этакий, – с укором произнес Популеску.

– А еще Лоден и Уппсала в Швеции и Копенгаген в Дании, – добавил Христо.

– Вы такие мелочные, как две старые девы, – ответил Коломан, взял полупустую кружку пива со стола и жадно припал к ней.

– Кальвина же, – продолжал он, – поддерживали Дуйсбург, Франкфурт-на-Одере, Гейдельберг в Пфальце, Марбург в Гессене, Кантабригум и Оксфорд в Англии, Дови, Лейден и Утрехт в Голландии, Франекер и Гронинген в Фрисландии и Базель в Швейцарии.

– Ты забыл Дол в Бургундии, идиот, – сказал Популеску.

– Папе остались верны только несколько высших школ в Германии: Бреслау в Шлезии, Кельн в Рейне, Диллинга в Швабии, Фрейбург в Брайсгау, Ингольштадт в Баварии, Майнц-на-Рейне, Мольцгейм, Падерборн и Вюрцбург во Франконии. Во Франции, однако же, то были Аквы Секстиевы, Анжио, Авиньон, Бордо, Бурже, Кадрусиенсис, Кан, Кахортана, Гренобль, Монпелье, Нант, Орлеан, Париж, Пуатье, Реймс, Сомюр, Тулуза и Валенс. В Португалии – Коимбра; в Испании – Комплутум, Гранада, Севилья, Саламанка и Тарако; в Италии – Болонья, Феррара, Флоренция, Неаполь, Падуя, Павия, Перуджа и Пиза.

– Ты забыл Краков в Польше.

– И Прагу в Богемии.

– И Лованио в Брабанте, – добавил Христо.

– Я умолчал о них из чувства сострадания, ибо в Лованио такие же импотенты и ханжи, как и вы оба. Мои бедные маленькие девушки, вас давно никто не обслуживал, поэтому вы и стали такими брюзгливыми, – ответил Коломан, хватая Популеску, расстегивая ему ремень и выливая остатки пива из кружки прямо тому в брюки. Последовала бурная потасовка между обоими, которая, однако, вскоре прекратилась, поскольку все слишком сильно смеялись.

В те времена религиозных разногласий, продолжал свой рассказ Коломан, когда вся троица вернулась к приличному поведению, Вена уже не принадлежала к местам Sapientia Universalis.[30] Императорской столице приходилось сражаться с иными врагами: постоянной угрозой чумы, турецкой опасностью, все время стоявшей на пороге, и, в первую очередь, хронической нехваткой денег в казне, что отражалось на жалком оснащении университета. Профессорам платили с опозданием, иногда па несколько месяцев, кроме того, векселями вместо наличных денег. Лучшие преподаватели начали забрасывать венский Атеней, оставляя поле деятельности коллегам средней руки и даже почти не квалифицированным. Многих и титул профессора не украшал, они оставались просто doctores.[31] Бесконечная смена кадров, которые все время искали себе местечко получше, с годами еще больше ухудшила ситуацию. Уровень обучения упал, учебники с каждым годом становились все хуже, повсюду царило чувство бесполезности знания. Во время Тридцатилетней войны, за менее чем половину столетия повергнувшей на колени весь континент, пришли в упадок и образ жизни, и добрые традиции студенчества. В 1648 году наследник престола Фердинанд, сын императора Фердинанда III и очень образованный молодой человек, решил поступить в Alma Mater Rudolphina, чтобы подать всем хороший пример. Пятнадцатилетний молодой человек был первым из Габсбургов, кто записался в университет. Но это продолжалось недолго: шесть лет спустя Фердинанд внезапно умер от оспы и оставил трон императору Леопольду, своему младшему брату, который, к сожалению, был гораздо менее одарен, чем он. Студенты вскоре снова стали грубыми, они предпочитали предаваться чревоугодию и радостям жизни, а не учебе. Потасовки и дуэли были повседневностью, безо всякого страха Божьего молодые studiosi[32] устраивали кавардак в трактирах, избивали стражников, нападали на безоружных прохожих и грабили их, не говоря уже о преследованиях евреев. Университет и его учащиеся обладали ведь множеством привилегий, которые империя предоставила им еще в давние времена, и так получилось, что студенты, которых признавали виновными в убийстве или другом тяжком преступлении, были помилованы или с легкостью уходили от процессов. И даже в спокойной Вене уже не было ничего примечательного, когда обнаруживали труп студента.

Мало помог и добрый пример, поданный императором Иосифом I, когда десять лет назад он – одаренный талантами и знаниями не менее своего предшественника Фердинанда, покойного брата его отца, – решил поступить в Alma Mater Rudolphina.

В университете императорской столицы ценилось только одно: наслаждение.

– Когда мы устраиваем снятия или другие праздники, все получается великолепно. Декан приходит всегда, потому что уважает старые традиции, – заключил Коломан, едва стоящий на ногах. – Великий человек, декан, честный и искренний.

– Ты забыл, что он еще и симпатичный, – укорил его Популеску, в который раз поднимая свою кружку с пивом.

– И что он поистине знающий парень, – добавил Христо, с трудом подавив сильную хмельную отрыжку.

Вена: столица и резиденция Императора

Суббота, 11 апреля 1711 года

День третий

7 часов; бьет Турецкий колокол, именуемый также Молитвенным

Головная боль, вялость в членах, во рту словно шерсть какая-то. Бурная ночь со студентами лишила меня сил, которые так нужны в начале дня.

Причудливая церемония окончилась около двух часов ночи; вернувшись в конвент Химмельпфорте (конечно же, у меня был ключ от ворот), я находился в состоянии лихорадочного возбуждения, которое не давало мне уснуть почти до рассвета. Следуя приветливым требованиям друзей Симониса, я тоже во время церемонии выпил добрую кружку пива, за которой последовали вторая, а затем и третья. Против последствий пьянства Симонис и его друзья выпили по стакану уксуса и положили себе на срамные места намоченный ледяной водой платок. Безотказное средство, по их словам, однако я от него решил воздержаться. И был не прав: хотя я толком не опьянел, проснувшись, ощутил все полагающиеся последствия.

Когда я, пробужденный Турецким колоколом, открыл глаза, оказалось, что Клоридия уже ушла во дворец принца. Наш малыш, должно быть, тоже был на работе вместе с Симонисом. Этим утром нам нужно было срочно выполнить два заказа в районе Йозефштадт, где требовалось прочистить несколько дымоходов, Симонис и сынок мой ждали меня с инструментами прямо на месте. Мы должны были вместе поработать некоторое время, затем я собрался дать им завершить начатое и отправиться в наш находящийся совсем неподалеку новый дом, где архитектор вот уже несколько дней хотел со мной поговорить. Еще было не слишком поздно, и после молитвы у меня осталось время позавтракать.

Как обычно, моя супруга оставила у кровати немного хлеба и варенья, а также кое-что интересное почитать. В отличие от моих римских привычек, когда (всегда пестрящие убийствами и кровавыми злодеяниями) новости вызывали в основном испуг и потрясения, теперь я часто читал венские газеты, занимаясь тем, что мне очень рекомендовал добрый Оллендорф, наш учитель немецкого, для того, чтобы устранить мой трагичный дефицит прилежания.

Однако в Вене было только две газеты, и одна из них выходила на итальянском языке. Она называлась «Коррьере Ординарио», выходила каждые четыре дня и была основана итальянцами около двадцати лет назад: то есть совершенно не служила той цели, которую предполагал Оллендорф, зато читать ее было гораздо приятнее.

Я вспомнил проведенный со студентами вечер, когда говорил почти только по-итальянски. Все друзья Симониса учились в Болонье и все еще тосковали по тем временам. Если хочешь почувствовать себя в Вене как дома, довольный, сказал я себе, достаточно всего лишь говорить по-итальянски. Преисполнившись гордости за свое происхождение, я взял в руки «Коррьере Ординарио».

С удовольствием перелистывая газету, я представлял себе, какой должна была быть жизнь в Париже для аббата Мелани. По его рассказам и благодаря voxpopuli1, я знал, что итальянцев во Франции всегда ненавидели и преследовали. Известный Кончино Кончини, итальянский фаворит Людовика XIII, едва успел испытать его расположение, как парижане злодейски убили его и разорвали тело на куски. Затем пришел кардинал Мазарини, итальянский интриган до мозга костей. Он принес в Париж музыку и театр нашей страны. Благодаря огромной власти, которую он собрал в своих руках, и произволу, который он учинил, он настроил против себя всех. Во времена Фронды итальянские художники вынуждены были терпеть всевозможные каверзы: Джакопо Торелли, декоратора «Орфея», едва не линчевала толпа, хотя он и произносил свое имя на французский манер: Торель. Атто и его маэстро Луиджи Росси тоже были вынуждены бежать из Парижа. После смерти кардинала итальянских музыкантов с позором уволили и отослали домой. После этого их сделали друзьями французов благодаря Жану-Батисту Люлли (хотя все забыли, что на самом деле его звали Джованни Баттиста Лулли и он был родом из Флоренции). Интересно, что сказали бы французы, узнав, как обстоят дела в Вене?

Здесь было не только множество итальянцев, пользовавшихся большим влиянием и почетом: в Вене просто возникало ощущение, что находишься в Италии.

Еще по прибытии я с радостью отметил, что гильдия, к которой я принадлежал – а именно гильдия трубочистов, – находится полностью в руках моих соотечественников. Но это было еще не все. Все, кто не был чернью, казалось, говорили по-итальянски. Высшее венское общество носило итальянские платья, разговаривало, ухаживало, заключало сделки, проповедовало, писало и читало по-итальянски; на языке Данте и Петрарки диктовали письма, покупали и продавали, любили и ненавидели, заводили друзей. Нами восхищались и, если и не любили, то в должной мере уважали. При дворе итальянский язык даже был официальным; император Иосиф владел им в совершенстве (да, он великолепно говорил на диалектах Рима, Тосканы и Венеции), равно как и его отец Леопольд, и его дед Фердинанд III, писавший стихи по-итальянски, кроме того, великие князья, посланники и все остальные высокопоставленные лица. Пятнадцать лет назад Леопольд основал школу для облагораживания отпрысков австрийских дворян, поскольку они казались ему менее образованными, чем заграничная молодежь: директор и учителя этой школы почти все были из наших.

Легион было имя итальянцам, занятым на службе в качестве секретарей, учителей, маэстро музыки или фехтовального искусства, танцоров, канцеляристов, врачей, библиотекарей, проповедников, писак и лакеев, особенно же поэтов. Ибо где было венское поэтическое творчество? «Нет такого», – говорили все. И если кто-то в Вене хотел занять деньги, то не было никакой необходимости идти к евреям: можно было обратиться к нашим Бьери, Больза, Зангони или Бретано, и они не оставили бы вас сидеть на мели. Даже те, кто хотел отыскать дорогу, вынужден был обращаться за помощью к нам: обновленный план города Вены и ее окрестностей был разработан итальянцами Ангиссола и Мариони менее пяти лет назад.

В венских оркестрах скрипки мяукали по-венециански, флейты посвистывали по-тоскански, цимбалы стрекотали на римском диалекте, а если певец пел свои итальянские арии не с безупречным произношением, то раздавались возгласы неодобрения. Два итальянца, композитор Чести и декоратор Бурначичи, поставили самую успешную мелодраму, которую когда-либо ставили в Вене, «Il pomo d'oro», в которой участвовал даже сам император Леопольд, и воспоминания об этой блестящей постановке пережили десятилетия. Драги, Бертали, Кальдара, Бонончини (последний из любимчиков императора) – целые толпы либреттистов, оркестровых музыкантов, певцов и композиторов были итальянцами. А откуда, кстати, родом Камилла де Росси и все музыканты из ее окружения, такие как Циани и Конти, сопранистка Ландини, тенор Коста, кастрат Орсини и многие другие?

Повсюду были итальянские актеры, и даже театры марионеток, изображавшие традиционные венские фигуры, щедро пользовались услугами комедии дель арте, Пульчинеллы и Арлекино. Художники, портные и императорские золотых дел мастера устремлялись из Милана, Болоньи и Венеции в Вену, все по следам знаменитого Арчимбольдо, который два столетия назад был нанят Максимилианом II, Максимилианом Загадочным, о котором так много рассказал мне Симонис. И Место Без Имени тоже было плодом итальянского гения – архитектора, нанятого его строителем.

Кто проектировал раньше великолепные дворцы города, строил, ваял, разрисовывал, украшал фресками, декорировал и штукатурил, если не итальянцы? Обладателей роскошных дворянских резиденций звали Лихтенштейн, Моллард, Дитрихштейн и Гаррах; но воплощали в реальность их своенравные причуды Мартинелли, Пакасси, Поццо, Нобиле, Ганьола, Дориньи, Бартоли, Аллио, Риччи или Коррадини. Даже императорская резиденция была делом рук одного из моих соотечественников, Лучези; а в большом внутреннем дворе возвышались ворота Пьетро Феррабоско, построенные в XVI столетии. Если еще посчитать полуитальянцев и их потомков, можно было бы сказать, что вся Вена построена итальянцами.

А мой соотечественник Евгений Савойский, уже на протяжении восьми лет возглавлявший придворный военный совет, – разве он не самый славный полководец императорских армий, достойный наследник храбрых Пикколомини и Монтекукколи? Когда в 1683 году город был освобожден от турецкой осады, то в принципе в этом была заслуга поляка, короля Яна Собеского, и француза, коменданта императорских войск Карла Лотарингского, но и не в меньшей мере – двух итальянцев: погибшего папы Иннокентия XI, который созвал и финансировал альянс христианских правителей против турок, и его верного помощника, монаха-капуцина Марко д'Авиано.

Пока я, суетно радуясь своему происхождению, предавался этим размышлениям, в ногах постели я увидел немецко-итальянскую фразеологию, которую подарил мне Атто Мелани: она была напечатана в Вене, но ее составитель, домашний воспитатель императорской семьи, был итальянским священником Стефано Барнабе. Даже немецкоязычные труды придворного проповедника, монаха босоногих августинцев Абрахама а Санта-Клара, были изданы итальянским печатником Вивиани. У нас был святой Франциск, Данте и Колумб, первооткрыватель Америки; мы были народом святых, поэтов и моряков. Почему же нужно удивляться, что первая газета в Вене была делом наших рук? Я начал читать.


Первая заметка была из Лиссабона, и в ней сообщалось о волнениях в королевстве Португалия. Несмотря на войну, новости добирались довольно быстро: статья была датирована 23 февраля, то есть вышла всего полтора месяца назад. Далее следовал рапорт о заседании парламента в Лондоне и о войне в Сарагосе в Испании, где Карл, брат Иосифа I, оспаривал трон у француза Филиппа Анжуйского, внука Людовика XIV. Я пробежал глазами печальные военные новости из Аслана в Крыму и Данцига, пролистнул сразу две страницы и наконец-то нашел кое-что интересное:

Во вторник, 7 апреля, в третий из пасхальных праздничных дней, великая императорская чета вместе со светлейшей эрцгерцогиней, их дочерьми и остальными сопровождающими после обеда направилась в церковь отца босоногих кармелитов в пригороде на Леопольдинзель и слушала там вечерню и литании. В тот же день прибыл турецкий ага со свитой из двадцати человек, и ему было предоставлено жилище в пригороде св. Леопольда, на берегу ближайшего притока Дуная. В день позавчерашний, в полуденный час он получил аудиенцию у их светлости принца Евгения Савойского, который послал ему с этой целью карету с шестью и четырьмя лошадьми…

Далее следовало описание аудиенции вплоть до прощания Евгения и аги. Все это было мне хорошо известно, поскольку я отчасти лично, отчасти благодаря рассказам Клоридии принимал в этом участие. Только одну новость преподнес мне неведомый хронист:

Нынче говорят, что упомянутый принц Евгений собирается отправиться в Нидерланды, чтобы начать подготовку кампании против Франции.

Как я уже имел возможность упомянуть, принц Евгений не мог дождаться возможности снова отправиться на фронт; теперь же, когда он со всеми почестями принял агу, казалось, пришел час выступать.

За этим следовали новости из Мадрида по поводу назначения генералов, майоров и унтер-офицеров, а под конец – второстепенные сообщения из Парижа и Нидерландов.

Когда я уже собирался отложить «Коррьере Ординарно» в сторону, из него выпал листок. Клоридия, памятуя о моих занятиях немецким, купила кроме прочего «Виннерише Диариум», венскую газету на немецком языке, которая каждые три дня информировала о последних событиях – именно то чтиво, которое рекомендовал добрый Оллендорф. Как и издание «Коррьере Ординарно», «Виннерише Диариум» была за сегодняшнее число; наверное, Клоридия приобрела ее, как обычно, в «Красном Еже», в домике в районе Тухлаубен, где продавались газеты.

Я с трудом принялся изучать первую новость. Только задействовав все свои жалкие познания, мне удалось разобрать, что три дня назад, в среду, император назначил графа фон Шенборн, урожденного Хуго Дамиана, имперского барона Рейхельсперг и Гепенгейм, графа фон Визентхайд и Альт Бизен тайным советником. Полностью удовлетворившись тем, что понял, по крайней мере, суть статьи, я перешел ко второй странице. Здесь сообщалось о прибытии турецкого аги. Чтобы не придавать слишком большого значения страшным османам, сообщение ограничилось восемью строчками, в то время как назначение графа Шенборна тайным советником расписывалось на двадцать пять.

Далее следовали смешанные сообщения из Венгрии, Польши и России (царь готовился к войне против татар), из Неаполя (землетрясение в городе Реджио), из Рима (кардинал Гоззадини благословляет епископа Перуджи). Потом я прочел сообщение о войне в Испании (французский генерал Вандом отступает с четырьмя тысячами пехоты и тысячью пятьюстами всадников в направлении Дофине) и другие новости из всех частей Европы. Поскольку время начало поджимать, я быстро продрался сквозь последние страницы. Здесь всегда печатались объявления, которые жители Вены читали особенно жадно: список лиц всех рангов, прибывших в Вену и покинувших город, крещения, свадьбы и смерти. Мне доставляло огромное удовольствие читать эту рубрику и искать имена, которые были мне знакомы, например имена моих клиентов. Однако сегодня на это не было времени. Я как раз хотел отложить «Виннерише Диариум» в сторону, рядом с «Коррьере Ординарно», когда взгляд мой упал на уведомление о вновь прибывших в город, особенно на одно имя:


Veritas

Мои глаза в буквальном смысле слова прилипли к странице газеты. «Господин Милан». Милани?

У меня было такое ощущение, словно все колокола города разом забили пожарную тревогу. К удивлению примешивалось некоторое разочарование: после того как я изо всех сил расписывал триумф итальянцев в Вене, такое событие величайшей важности я обнаружил в немецкой газете, а не итальянской.

Я молниеносно оделся, выбежал из дома, громко хлопнув дверью, и бросился к выходу из монастыря. Где же почта? Наверное, на Волльцайле, по крайней мере, мне так кажется. Внутренне я подготовился к тому, чтобы спросить первого встречного, и уже заранее проклинал свой неуклюжий немецкий язык: «Простите, я искать станция почты…»

Я поспешил на улицу, где дыхание мое на холодном утреннем воздухе превратилось в беленькие облачка, и тут же свернул направо, на Рауенштайнштрассе. Возможно, все дело было в жгучем морозе, но в голове у меня все сложилось мгновенно: как мы вчера вечером встретили в монастыре молодого человека, разговаривавшего со слугой; девиз об орлах и воронах; а еще раньше – два носильщика, которые несли в монастырь тяжелый дорожный сундук, полный одежды; затем мысль о том, что у монастыря Химмельпфорте был второй дом для гостей, прямо на углу Рауенштайнгассе; сообщение в «Виннерише Диариум»; и наконец, когда я сломя голову поворачивал в боковую улочку, мысль, подобно лучу солнца пронизывающая туман, рожденная этим голосом:

– …а позже мы разыщем мальчика.

Я усмехнулся этому «мальчику», которым я уже давным-давно перестал быть, заторопившись, споткнулся о камень мостовой, возможно также, из-за головокружения, овладевшего мной, и поднял голову. Два смешных темных стекла очков на большом, напудренном белилами носу, смотрели прямо на меня, в то время как остальное лицо было наполовину скрыто под широкой зеленой накидкой и черной шляпой. Я не узнал его, но знал, что это он.

Стоявший рядом с ним вчерашний молодой человек с удивлением глядел на меня.

– Я… я здесь, господин аббат, – пролепетал я.

11 часов, когда ремесленники, секретари, преподаватели языка, священники, прислуга, лакеи и кучера обедают

За внезапной встречей с аббатом Мелани последовали сердечные, братские проявления чувств.

– Дай обнять тебя, мальчик, – сказал он, отечески ущипнул меня в бок и коснулся кончиками пальцев моего лица. – Поверить не могу, что нашел тебя.

– И я поверить не могу, синьор Атто, – ответил я, сдерживая дрожь в груди и слезы радости.

Между нашей первой и второй встречей прошло семнадцать лет, между второй и этой, теперешней – одиннадцать. Долгое время я был уверен, что никогда больше не увижу его. А вот теперь Атто Мелани, князь шпионов, тайная ключевая фигура интриг половины Европы, а так же мой проводник по жизни и своим приключениям, снова стоял передо мной, из плоти и крови.

При каждой встрече он приходил ко мне, и каждый раз он приезжал издалека, из своего Парижа. Одиннадцать лет назад он застал меня врасплох в Риме. Его темная тень внезапно появилась из ниоткуда, в то время как я перекапывал клумбы виллы Спада. Я был в растерянности, и он чертовски этому обрадовался. Теперь он нашел меня здесь, в далекой Вене, на морозе габсбургской зимы, где я благодаря его щедрости возродился к новой жизни.

– Признайся честно, – сказал он, маскируя свою растроганность иронией, – ты не ожидал, что старик аббат Мелани появится здесь.

– Нет, синьор Атто, хотя знаю, что от вас всего можно ожидать.


После короткого, но теплого приветствия нам пришлось проститься. Я объяснил аббату, что мои заказы в Йозефштадте, к сожалению, не могут ждать; однако мы договорились встретиться вечером в районе собора Святого Стефана.


Аббат Мелани очень хорошо знал, каким ремеслом я занимаюсь в Вене, он ведь сам мне это устроил. Когда мы снова встретились спустя несколько часов, он, однако, не смог удержаться от того, чтобы не поднести к носу платок, едва почувствовал запах сажи, исходивший от моей одежды трубочиста.

– Нет худших шпионов, чем монахини, – мрачно заявил он, – давай будем избегать Химмельпфорте и подыщем себе спокойный уголок, где мы могли бы поболтать и чтобы нам никто не мешал.

Я знал, какое место подойдет лучше всего. Поскольку я знал аббата, я догадался о его желании и быстренько сбегал в монастырь, чтобы оставить для Клоридии и Симониса записку с адресом. Совсем неподалеку, в Шлоссергасль, была кофейня под названием «У Голубой Бутылки». Хотя здесь не бывали дворяне, но не приходили сюда и грубые подмастерья из простонародья, кроме того, здесь было запрещено услаждаться карточной игрой или игрой в кости, этим занятием для бездельников. Сюда приходило среднее сословие, всегда после обеда, поэтому здесь можно было встретить почтенного придворного сановника, усы которого были еще пропитаны кабаньим соусом, или почтенную гувернантку на тайном свидании с возлюбленным, когда было слишком холодно для того, чтобы встретиться между деревьями в Пратере. Ибо в кофейни ходят вовсе не затем, чтобы побыть в обществе! Каждый столик, каждая ниша, каждый укромный уголок – уже само по себе место, зарезервированное для встречи с друзьями, доверенными лицами и возлюбленными или же просто для того, чтобы почитать. В кофейнях не разговаривают; все шепчутся, ибо венцы знают толк в искусстве сдержанности, и никогда не встретишь на себе бесстыдного взгляда, как это часто бывает в Риме. Появление за столиком двоих или троих людей не мешает даже ворчливому одиночке. Я был там и могу заявить с полной ответственностью: тот, кто никогда не был в венской кофейне, не знает, что такое настоящий покой. В любом случае, среднее сословие не обедало в этот час, и поэтому заведение пустовало.

Едва мы вошли, как по одежде аббата Мелани распознали, что он – клиент, к которому надлежит относиться с почтением, и когда мы уселись, нас обслужила прелестная юная девушка с кожей оливкового цвета и волосами цвета воронова крыла. Она тут же подала нам кофе, но я даже не сознавал, что пью, настолько сильные бури бушевали в моей душе. Мы сидели за столиком на четверых; по-прежнему скрываясь за черными очками, аббат Мелани представил мне молодого человека, сопровождавшего его: то был его племянник Доменико.

– А теперь… расскажи-ка, хорошо ли ты устроился в этом городе? – спросил Мелани с чуть заметной гримасой, выражавшей не только вежливое любопытство, но и безусловное знание моих новых жизненных обстоятельств зажиточного человека, понимание моего желания отблагодарить его за великодушный дар и, наконец, тайное намерение скромно отказаться от благодарности.

Мы сняли пелерины и накидки, и теперь я смог спокойно рассмотреть человека, которого хотел увидеть последние одиннадцать лет. Невзирая на свои, хорошо мне известные, предпочтения в одежде и цветах (красные и желтые ленты и кисти на всех углах и кончиках), аббат Мелани прибыл, одетый в строгие зеленые и черные тона. Под его темными очками, скрывавшими глаза, – странное новшество на лице Атто – я увидел еще более дряблую кожу и более запавшие черты лица, морщины времени, которые он тщетно пытался скрыть под милосердным саваном толстого слоя свинцовых белил. В Риме, в гостинице «Оруженосец», двадцать восемь лет назад, я познакомился с аббатом, когда он был зрелым мужчиной; на вилле Спада он предстал передо мною бодрым стариком; теперь, в городе императора, он показался мне хрупким старцем. Только ямочка на подбородке была такой же, как и всегда; остальное оказалось безвозвратно утраченным под топором прошлого, и если бы кожа не была высохшей, можно было бы сказать, что она слегка привяла, как часто бывает в природе со старыми сливами или опавшими листьями. И только о его глазах, которые, как я хорошо запомнил, имели форму треугольника, из-за темных очков я ничего не мог сказать.

Я нерешительно разглядывал его с широкой улыбкой на губах. Мое сердце громко билось от благодарности, и я не знал, с чего начать.

– Доменико, возьми ее, пожалуйста, – сказал Атто, отдавая своему племяннику палку.

В этот миг я вспомнил, что, входя в кафе, аббат Мелани протянул руку племяннику, чтобы не споткнуться на ступеньках, и что потом позволил вести себя шаг за шагом, чтобы не натолкнуться на столы или стулья.

– Могу сказать, – наконец ответил я на его вопрос, – что мы живы, синьор Атто, благодаря вашему великодушию – и только благодаря ему.

Я не успел еще договорить свой столь предсказуемый ответ, как скаковая лошадь моих воспоминаний галопом понесла меня прочь: разве не видел я незадолго до того, как мы вошли в кофейню, как Атто обходил препятствия, проводя палкой над землей то вправо, то влево?

– Это радует. И я надеюсь, у твоих детей все хорошо, равно как и у твоей жены, – приветливо ответил он.

– О, конечно, у всех все в порядке, у малыша, которого мы взяли с собой, и у обеих дочерей, которых мы пока что оставили в Риме, но надеемся вскоре… – начал я, но мысли уже теснились в моей голове, хотя спросить я не осмеливался.

– Благодарение Богу, я на это надеялся. И передай мои наилучшие пожелания мальчику, который во время нашей последней встречи еще не появился на свет, – дружелюбно сказал он.

Тем временем к нам снова приблизилась служанка, предлагая газеты, поскольку услышала, что мы итальянцы.

– Leggete il «Коррьере Ординарно», signori![33] Или лучше предложить вам «Виннерише Диариум»? – воскликнула она, жеманно произнося это на разных языках и протягивая нам экземпляры газет.

Доменико отказался от предложения жестом. А у Атто вырвалось негромкое печальное замечание:

– Эх, жаль.

Тут я бросил последний взгляд на его маленькие очки и удостоверился: Атто ослеп.


– Однако покончим с изъявлениями благодарности, – тут же, обращаясь ко мне, заявил он, хотя я почти ничего не успел сказать. – Я должен тебе кое-что объяснить.

– Объяснить? – с отсутствующим видом повторил я, еще не оправившись от своего печального открытия.

– Ты наверняка задаешься вопросом, как это аббату Мелани, этому пройдохе, удалось в военные времена попасть из Франции в Вену, в то время как все враги-французы вместе с их товарами изгнаны из империи.

– Что ж, по правде говоря… Мне кажется, я знаю, как вы это устроили.

– Ах, вот как?

– Об этом было написано в газете, синьор Атто. Вам помогло то, что вы – итальянец. Вы, если я правильно понял, выдали себя за чиновника императорской почты и подписались Милани вместо Мелани, как вы обычно делаете. Вероятно, вы дали понять, что прибыли из Италии, воспользовавшись паспортом, который…

– Именно таким образом, браво, – перебил он меня, не давая произнести компрометирующие слова. – Я попросил хормейстера монастыря Химмельпфорте, эту добрую женщину, ничего не сообщать о моем прибытии. Я хотел сделать тебе сюрприз. Однако вижу, что ты, вопреки своим прежним привычкам, читаешь в Вене газеты, или, по крайней мере, «Виннерише Диариум», очень информативный журнал. Таковы австрийцы, они любят быть в курсе дел, – добавил он тоном, в котором слышалась смесь страха перед врагами Франции, удивления их порядками и раздражения от их шпионского таланта.

– Так вы читали ту рубрику, где?…

– Мой верный Доменико, который знает немецкий язык, – сказал он, указывая на своего племянника, по-прежнему сидевшего молча, – время от времени развеивает мрак, в который угодно было обрушить меня нашему дорогому Господу, – произнес Атто взволнованным голосом, что должно было означать, что теперь читает ему Доменико.

И действительно, прибытие Атто в город было чем-то из ряда вон: как ему удалось беспрепятственно попасть в столицу империи? При этом стражники Вены всегда славились своей строгостью! Все присутствующие в городе люди, и в первую очередь опасные индивидуумы, были под постоянным наблюдением: чужестранцы, шпионы, саботажники, больные, цыгане, попрошайки, бездомные, распутники, игроки и тунеядцы. С тех пор как от турок стала исходить постоянная угроза, особенно после последней осады 1683 года, Леопольд I, отец нынешнего императора, ужесточил мероприятия по безопасности. Регулярно производился учет всех людей, живших в пределах городских стен, исключая только солдат и их семьи. Дополнительно контролировали тех, кто имел дело с путешественниками и принимал гостей. Владельцы квартир, домовладельцы, хозяева отелей, трактирщики и кучера: никто не должен был кого бы то ни было укрывать, кормить или перевозить с одного места на другое, не передав его данные ландмаршалу, бургомистру, уличному или квартальному комиссару, комиссии по безопасности и, наконец, страшной инквизиции. Тот, кто втайне принимал у себя чужестранцев, даже на одну ночь, подлежал суровым штрафам, начинавшимся с немалой суммы в шесть имперских талеров. Чтобы помешать чужестранцам проезжать через городские ворота неузнанными, просто пересев из дилижанса в колымагу перед воротами, контролировали также ломовых извозчиков, кучеров почтовых карет и фиакров. И это было еще не все: нарушителей запугивали, организовав два тайных пункта, где можно было анонимно указать на подозрительных путешественников или их сообщников, один в ратуше на Випплингерштрассе, второй на площади Хоэр Маркт. И, несмотря на все это, аббат Мелани спокойно прибыл в Вену.

– Как, ради всего святого, вы обошли контроль?

– Очень просто: они велели мне подписать «записку» – так они называют бумагу, где записывают данные, – и я смог въехать. И поверь мне, я подписался совершенно нормально, я не намеревался изменять свое имя на Милани. Я знаю, что иногда пишу неразборчиво, но они сами неправильно прочли его. В таких случаях лучшая стратегия – это совершенно не скрываться.

– И никто ничего не заподозрил?

– Ну, посмотри на меня. Кому стоит опасаться восьмидесятипятилетнего слепого итальянца, который вынужден путешествовать в паланкине?

– Восьмидесятипятилетний слепой никак не может быть императорским почтмейстером!

– Ну почему же, вполне, если он на пенсии. Разве ты не знаешь, что здесь, в империи, их поддерживают до самой смерти?

Затем он принялся ощупывать мое лицо, как делал это во время нашей первой встречи, чтобы освежить его в памяти с помощью кончиков пальцев.

– Ты многое испытал, мой мальчик, – заметил он, обнаружив морщины у меня на лбу и щеках.

Он сжал мои руки, огрубевшие, с мозолями и шишками, оставшимися еще из Рима, и промолчал.

– Мне так жаль, господин аббат, – отважился произнести я, не отводя взгляда от его лица, но все слова благодарности и, более того, детское почтение перед этим хрупким кастратом, застряли у меня в горле при виде безжалостных темных очков.

Он перестал ощупывать меня, сжал губы, словно был вынужден сдерживать выражение глубокой печали, которое, однако, тут же скрылось за поднесенной ко рту чашкой кофе и изящным жестом, которым он поправил на носу свои очки.

– Ты, наверное, спрашиваешь себя о причинах моего появления, исключая, конечно, желание повидать тебя снова; удовольствие, которого в моем возрасте и с учетом тяжких недугов, терзающих меня, честно говоря, не хватило бы для того, чтобы воспротивиться советам моих врачей. До последнего они пытались помешать мне покинуть Париж и предпринять столь длительное и преисполненное опасностей путешествие.

– В таком случае… вы прибыли по иной причине, – сказал я.

– По другой причине, да. Ради мира, если быть точным.

И когда он начал говорить, в нос мне ударил аромат немного подслащенного лукумом (липкая турецкая сладость, которая, в отличие от меда, не влияет на вкус напитка) кофе, и я наконец предался теплому ощущению счастья от того, что снова обрел этого пройдоху, лжеца, шпиона, обманщика и, быть может, даже убийцу, которому был обязан теперешним богатством и разнообразными уроками. Уроками, которые угрожали моей жизни, потому что я следовал им или – что бывало чаще – отказывался от них.

Рассказ Мелани начался с 1709 года, с событий двухлетней давности: не только в Италии была ужасная зима, но и во Франции, это был самый ужасный год за все правление Людовика XIV.

В январе льдом покрылись все улицы и берега рек; смерть безжалостно косила население, даже богатых людей. Многие из тех, кто отваживался выйти на дорогу пешком или верхом, умирал от холода, Церкви полнились трупами, король потерял больше подданных от мороза, чем от страшной войны. Даже исповедник короля, отец Ла Шез, умер во время очень короткого путешествия из Парижа в Версаль. Атто целый месяц лежал в постели с простудой. Войскам платили плохо, и если офицеров не поддерживали их семьи, то сражались те с большой неохотой. Банковские дома платили уже не золотыми и серебряными монетами, а бумагами государственного монетного двора, которые именовались банкнотами; в качестве векселей и для всех других оплат впредь должны были действовать только эти бумаги, однако если кто-то хотел их продать, то есть обменять на золото или серебро («настоящие деньги, не какие-то жалкие бумажки!» – воскликнул Мелани), получал по распоряжению короля только половину их номинальной стоимости.

В апреле начался голод. Города осаждали толпы бедных изголодавшихся крестьян; тот, кто покидал Париж, подвергал себя опасности быть ограбленным или даже убитым. Народ был на пределе сил. В конце месяца едва удалось сдержать восстание: нищий, просивший милостыню у церкви Сен-Роше, был взят под стражу. Поскольку он, безоружный, оказал сопротивление, стражники забили его до смерти на глазах у потрясенной толпы верующих. Народ тут же набросился на стражников, чтобы линчевать их; они спаслись только тем, что спрятались в доме неподалеку. Тем временем огонь мятежа разгорался: со всего Парижа устремились толпы возмущенных людей к церкви Сен-Роше, волнения продолжались несколько часов, пока не были подавлены.

В мае бунты участились, по причине голода; хлеб был только черный, как чернила, а стоил он один луидор и более за фунт! В любой базарный день это грозило закончиться всенародным восстанием.

В июне казна короны опустела, больше не было денег для продолжения военных действий, солдаты не получали платы и вынуждены были просить поддержки у своих семей.

Когда вернулась зима, мороз убил все оливковые деревья, самый важный источник дохода для юга Франции, плодовые деревья не плодоносили. Урожай погиб, закрома остались пусты. Корабли, которые везли дешевое зерно из восточных и африканских гаваней, были разграблены вражескими флотами, а Франция почти ничего не могла им противопоставить. Королю пришлось продать свою золотую посуду за четыреста тысяч франков; а самые богатые из благородных господ велели перелить свое серебро в монеты. В то время как в Париже ели только черный как смоль хлеб, в Версале на стол королю подавали простой овсяный хлеб. И обо всем этом безобразии ни слова не писали в газетах, возмущался Атто, в новостях, которые печатались, были только ошибки и ложь.

– Должно быть, ты иногда задавался вопросом, что поделывает в Париже твой любимый аббат, – печально произнес он. – Что ж, я голодал, как и все остальные.

«Король-солнце» понял, что должен заключить любой ценой мир с голландскими, английскими, немецкими и австрийскими врагами. Но его предложения были отвергнуты со всех сторон.

– Никто не должен этого знать, но даже маркиз де Торси унизился до того, что стал просить мира.

Торси, считавшийся за границей важнейшим министром Франции, отбыл из Версаля в Амстердам под вымышленным именем и неожиданно появился во дворце государственного секретаря. Тот с удивлением выслушал, что враг униженно ожидает в прихожей, чтобы просить мира. И отказал. После этого Торси направил ту же просьбу к принцу Евгению, главнокомандующему императорскими войсками, и к герцогу Мальборо, предводителю английского войска. Он тоже отверг его предложение. Затем французы предприняли попытку подкупить Мальборо, и снова безуспешно. Наконец «король-солнце» унизился до того, чтобы сделать невероятное: он написал письмо губернаторам своих городов и всему народу, в котором пытался оправдать свое поведение и ту ужасную войну, из-за которой его страна истекала кровью.

– Правда? – поразился я этим словам Атто, ибо не слышал о наихристианнейшем короле ничего, кроме сообщений о его дерзком, несгибаемом и жестоком характере.

– Эта война многое изменила, мой мальчик, – ответил аббат.

– Даже величайшего короля в мире? – спросил я, цитируя слова о наихристианнейшем короле, услышанные от Атто почти тридцать лет назад.

– Да, даже le plus grand roi du monde,[34] – произнес он тоном, которого я от него никогда не слышал, ибо к медовому звучанию его голоса примешивался скепсис. – Кто величайший король в мире? Гордое солнце или расчетливый, терпеливый Юпитер? Кровожадный полководец варваров или лучший император Священной Римской империи? И поистине, кто не удивится, если вспомнит о солдатских кострах Цезаря, искусстве управления Августа, глубоком, непостижимом остроумии Тиберия, скромности Веспасиана, милых добродетелях Тита, героической доброте Траяна? – помпезно распалялся Атто. – Кто не почитал их, образованность Адриана, мягкость и справедливость Антония, мудрость Марка Аврелия, строгую самодисциплину Пертинакса, умелое лицемерие Септимия Севера? Что я должен сказать о широте души Диоклетиана, возвышенной набожности и победоносной судьбе Константина Великого, об остром уме Юлиана, терпеливости и страхе Божием Феодосия и о множестве иных добродетелей, отмечавших других римских императоров? Именно такие качества обессмертили их в воспоминаниях людей, а уж конечно не кровь, проливавшаяся в походах!

Я не понимал, к чему клонит аббат Мелани.

– Можно было бы долго прославлять их, величие законодательства, достоинство Сената, блеск рыцарства, роскошь публичных построек, полноту государственной казны, храбрость капитанов, множество легионов, военные флоты, королевские подати и тот факт, что Африка, Европа и Азия управляются волей одного-единственного человека. Но суверенитет римских императоров просуществовал тысячи лет не благодаря пролитой крови и насилию, он был основан на разуме и мудрости, на свободе и настоящих жизненных устоях, дарованных порабощенным народам.

Пожалуй, в политику наихристианнейшего короля не входило даровать порабощенным народам свободу и настоящие жизненные устои: ему скорее не терпелось покорить все огнем и мечом, как он и поступил в Пфальце, хотя там была родина его невестки. Еще никогда не доводилось мне слышать от Атто Мелани такой пышной похвалы добродетелям регентов, столь непохожим на добродетели его повелителя; более того, я всегда видел, как он оправдывает сомнительное поведение французов.

– Подобным образом был возведен индийцами на троп Дейок, – продолжал аббат, – ибо после того, как он завоевал себе уважение в качестве судьи за свою порядочность, он с истинным чувством справедливости устранил между ними раскол. Item[35] Рим, некогда дикий и беззаконный, призвал из Сабинских гор Нуму Помпилия на правление, хотя не украшен он был иными добродетелями, кроме того, что был строг, набожен и высоконравствен. И разве Римская республика преследовала когда-либо иные цели, кроме мира между всеми народами и искоренение варварства и слепой силы, тех вечных источников греха и противников человеческого единства и нравственной жизни? Значит, верно, что империя, основанная на разуме и истинных ценностях, устроенная по справедливости, служащая миру между народами, дающая доступ к достоинству и почитанию, по-прежнему считается повсюду истинной и священной, и что правитель такой империи признается всеми оракулом разума и истинных добродетелей. Полноправный наследник древней Римской империи – это Священная Римская империя немецкого народа и твой великий император Иосиф I, Победоносный.

– Ваши слова удивляют меня, синьор Атто; но могу только согласиться с вами. Мудрость императора из дома Габсбургов уберегла Вену от позора голода, бушевавшего во всей Европе.

– Всегда помни об этом, мой мальчик: ни одна похвала не чествует императора больше, чем похвала его добродетелей: истинное благородство – не что иное, как нравственность, глубоко укоренившаяся в семье и передающаяся по наследству от отца к сыну. Габсбурги будут сидеть на троне в Хофбурге гораздо дольше, чем род наихристианнейшего короля во Франции.

Я ушам своим не верил. Это говорил Атто Мелани, верный слуга их наихристианнейшего величества, тайный агент французской короны, всегда слепо преданный своему королю, даже ценой того, что покрыл себя позором и позволил обвинить себя в тягчайших преступлениях?

– Французам важно только сияние, в этом они мастера, – горячился он. – Его наихристианнейшее величество создал себе самый грандиозный, дорогой и блестящий фасад, который можно только придумать. Роскошь его двора превысила роскошь всех монархов, тромбоны славы поют для него каждый день. Его пушки стреляли в половину Европы, его деньги подкупали всех иностранных министров. Щупальца Франции тянутся повсюду – но зачем? Теперь ее тело похоже на выброшенную на берег каракатицу: пустое, вялое, загнивающее.

Он поправил маленькие очки на носу, словно ему нужна была пауза, но с учетом его нетерпения далась она ему нелегко.

– Чего стоила вся эта слава Франции? Сколько крестьян умерло от голода, чтобы можно было оплатить пушки и балеты короля? Франция тратит на двор двести пятьдесят тысяч серебряных скудо, треть государственного бюджета, в то время как в Европе эта сумма не достигает и пятидесяти тысяч. Они прогнали из министерства финансов моего друга Фуке и оклеветали его; но только после этого наступил крах государственных финансов и траты государства теперь втрое выше, чем во времена Людовика III. Империя на коленях! И кто же вор?

Он помолчал и промокнул губы платком. Затем с сердитой поспешностью спрятал платок обратно в карман.

– Ах, дорогой мой! Я хотел бы сложить Францию как ковер и расстелить тут, перед тобой, нищету Парижа. Ты увидел бы людей, умирающих от голода, булочников, некоторых нападали из-за куска хлеба, утопленные в крови восстания. Ты увидел бы, как семьи продают свой жалкий скарб, чтобы выжить, как вдовы продают свои тела, чтобы прокормить семью, узрел бы детей, просящих милостыню, и новорожденных, умирающих от холода. Это слава? Все рушится в империи Людовика. Есть четыре всадника Апокалипсиса, но только тот, кто на белом коне войны, скачет так быстро. Однажды ты приедешь ко мне, в Париж, в Версаль. И только тогда поймешь все величие Вены.

– Величие Вены?

– Французы поклоняются красивому сиянию, а все сияние – в Версале, – вздохнул Атто. – В этой обманчивой вселенной все вращается вокруг «короля-солнце». Каждый простой смертный может свободно попасть в сады, королевский дворец и даже в королевские покои, только личная обеденная комната его величества всегда закрыта. Можешь увидеть, как он обедает, или присутствовать при его утреннем lever,[36] когда он открывает глаза и его дыхание еще пахнет соусом из куропаток, съеденных за ужином. Когда он возвращается с мессы, его ждут столько людей, что можно подумать, будто находишься на одной из крупнейших площадей Парижа. В Тюильри и Лувре имеют право быть только некоторые придворные с особого разрешения. Но там царит такое столпотворение от карет, гуляющих и слуг, что кажется, словно ты на рыбном рынке. Движение в королевском дворце столь оживленное, а поведение всех этих людей настолько бесстыдное, что, дабы положить конец кражам в королевской капелле, пришлось ввести наказание за это преступление – смерть. Фарс, потому что никого к ней не присуждают. В обеденное время любой паразит может прокрасться в залы, поговорить со внуком его величества и сесть за стол великого придворного гофмейстера, камергера, духовника, придворного проповедника или исповедника короля. В этой пьяной суматохе, где царят болтовня и расточительство, пока к столу его величества несут золотые солонки, вокруг сплетничают о любовниках и содомных приключениях того или иного человека. Если ты болен, король может коснуться тебя. Он toucher[37] больных той же самой рукой, которой всю жизнь подписывал приказы о завоевании и походах для уничтожения целых народов. Если у тебя есть влиятельный друг, то ты можешь принять участие в débotté,[38] и его величество грациозно позволит снять с себя сапоги – глупый ритуал, за который он велит теперь восхвалять себя, хотя ритуалу сотни лет и восходит он к эпохе Валуа. И в то время как придворные все эти годы не делали ничего, кроме как ссорились из-за лучшего места или большего жалования и насмехались над сувереном, Франция гибла из-за расходов на войну и опускалась в ад, где сейчас и находится. В Вене же…

– В Вене? – повторил я, все еще не веря, что слышу от Атто хвалебную песнь врагам Франции.

– Разве ты не видишь своими глазами? Во Франции царит расточительство, в Австрии – бережливость. Там для каждого правителя супружеская измена – правило, здесь норма – верность супруге. В спальню императора входят только камердинеры, а не любые подхалимы. Он не приказывает писать свой портрет на карете, которой раздавит всех несогласных, он не приказывает писать мелодрамы этому лизоблюду Лулли, где он в образе Персея убивает дракона и спасает принцессу. Леопольд, отец нынешнего императора, велел увековечить себя в скульптуре: она показывает, как он преклоняется перед властью Господней и благодарит Его за то, что Он освободил Вену от чумы.

В преклонном возрасте Атто пережил глубокое крушение высокомерных идеалов своего короля и вместе с тем разочарование всей своей жизни, своей собственной жизни, которую он принес в жертву тяжелой (и нередко унизительной) службе Франции.

Французы, посещавшие императорскую сокровищницу в Хофбурге, продолжал Мелани, вернулись во Францию, злорадствуя, чтобы сообщить наихристианнейшему королю, как мало стоят камни короны Габсбургов по сравнению с сокровищами Версаля.

– Они смеются и говорят, что в галерее и пяти кабинетах лежит только рухлядь. Среди картин есть только парочка Корреджо которые чего-то стоят. Смешон и кабинет драгоценностей, не считая большого кубка, выполненного из целого изумруда, который настолько дорог, что прикасаться к нему может только император; также беден якобы и кабинет часов, где, как мне сказали, есть только одна стоящая вещь: механический рак, движения которого кажутся такими естественными, что его можно с трудом отличить от настоящего; приличен кабинет с большим черным агатом и вазами из ляпис-лазури, в то время как монетный кабинет просто жалок: ни единой стоящей монеты, все разбросано в беспорядке. А в последнем кабинете вроде бы выставлены совсем ничтожные предметы, такие как статуэтки из воска и игрушки из слоновой кости, которые годятся в лучшем случае на то, чтобы давать их пятилетнему ребенку! – воскликнул аббат, недоверчиво и высоко подняв брови.

Но французы, отеческим тоном заметил он, поступили бы умнее, если бы вели себя не столь презрительно, ибо скромность этого великого императора идет на пользу народу, в то время как во Франции люди умирают от голода.

– В Вене никогда не было места для фаворитов и авантюристов вроде Кончини, злобных душ вроде Ришелье, барышников как Мазарини, предателей вроде Конде, хитрых конкубин как мадам де Ментенон. При дворе императора решения принимают только избранные самим императором министры. Крупные дворянские семьи служат им на протяжении столетий, они не какие-нибудь скользкие змеи. Не только сокровищница, нет, вся резиденция обставлена очень скромно, и слуг вполовину меньше, чем в Версале: роскошь и большие дворцы оставляют дворянству, императору же приличествуют достоинство, традиция и вера. Он доверяет управление провинциями крупным семьям, за это они уважают его главенство. Здесь нет заговоров, отравлений, разврата, подозрительных магических ритуалов и других непристойностей, которые порочат Версаль. Если бы я рассказал тебе об этом…

– Точно, – кивнул я, – много лет назад вы говорили мне об этом, и еще вы рассказывали о клевете на бедного суперинтенданта Фуке и черных мессах Монтеспан, возлюбленной короля…

– Ах, и о них тоже… Неужели я и вправду уже рассказывал тебе об этом?

Память аббата Мелани начала слабеть. Кого бы это удивило, в восемьдесят пять-то лет?

– Да, синьор Атто, и в «Оруженосце», и на вилле Спада.

– Какая у тебя память! Ну, хорошо. Я уже ни на что не годен.

– Но, дядя, вы не должны так говорить, – впервые вмешался племянник Доменико. – Не слушайте его, – добавил он, обращаясь ко мне, – он любит жаловаться. К счастью, дела обстоят гораздо лучше, чем кажется.

– Ах, если бы наихристианнейший король только дал мне возможность покинуть Париж! Я бы немедленно вернулся домой, в Тоскану, – печально произнес Атто. – Да, там мне было бы лучше, в Пистойе, у моих родственников, в моем поместье, в Кастель-Нуово. Я приобрел его много лет назад и до сих пор ни разу не видел. Я устроил там даже портретную галерею: в ней есть портреты короля, супруги коннетабля, обоих кардиналов, дофина, дофинессы, между ними – король на лошади… А еще четыре небольшие эллиптические картины с Галатеей из виллы «Корабль», которые завещал мне аббат Бенедетти; я послал их туда и велел повесить, слегка наклонив, над четырьмя маленькими оконцами галереи, чтобы лучше было видно. Однако я вынужден довольствоваться тем, чтобы представлять себе их прелесть лишь с помощью писем своего племянника! Если я останусь в Париже, то прежде всего скоро стану совсем беден, с этими бумажками вместо настоящих денег, они ведь стоят не больше, чем макулатура! Весь город полон ими, их должно быть 150 миллионов ливров, и в остальной части империи они никому не нужны! Они – создание дьявола и крах Франции. Если менять их в Италии, тебе дадут не более половины, поэтому даже самые небольшие расходы на мое поместье выливаются для меня в целое состояние – я не могу даже велеть обить бочонки для воды железными обручами… – Атто вздохнул. – Я унизился настолько, что стал надеяться на лотерею короля, которая проходит каждый год в день святого Иоанна Крестителя, и молю Бога, чтобы он даровал мне хороший выигрыш, дабы я мог потратить его целиком и полностью на Кастель-Нуово. Но король не отпускает меня, он говорит, что вырос со мной и не может отказаться от аббата Мелани, а когда я настаиваю, он злится и гонит меня. Каждый раз, когда я проделываю это ужасное путешествие в Версаль, чтобы выпросить разрешение на возвращение в Италию, оказывается, что все было напрасно, а я стал еще более слабым…

– Переезд из Парижа в Тоскану? В вашем-то возрасте? – удивился я.

– А что я вам говорил? – подмигнул мне племянник. – Тяготы путешествия из Франции в Вену он перенес как двадцатилетний.

– Пожалуйста, не преувеличивай, Доменико, – проворчал аббат.

Может быть, племянник и преувеличивал, однако старый кастрат совершенно преспокойно сидел передо мной, после того как преодолел продуваемые всеми ветрами равнины, замерзшие реки и заснеженные горы и перевалы, отделяющие холодный Париж от ледяной Вены! Все это без драгоценного дара зрения, и потом, после пересечения границы ему пришлось переодеться в чиновника императорской почты. Чтобы не быть обнаруженным, ему, конечно же, приходилось скрывать, что он слеп, и отказаться не только от паланкина, но и от излишнего комфорта, который мог бы вызвать подозрения. Искусство притворства, подумал я, будет последним даром, который оставит утомленный дух аббата Мелани. И едва сумел сдержать улыбку.

И все-таки я был озадачен, услышав о таких финансовых трудностях: вероятно, аббату Мелани пришлось пойти набольшие жертвы, чтобы устроить мне место трубочиста, да еще и с домом с виноградником!

– Синьор Атто, чего же вам стоило, должно быть, послать меня сюда, я ведь и не подозревал, что вы…

– Оставим это, – отмахнулся Атто. – Вернемся к разговору: как я тебе уже намекал, я прибыл в Вену с миссией мира. А теперь давай расплатимся и пойдем отсюда.

И он сделал головой жест, который должен был означать, что такие вещи лучше обсуждать вне стен этой кофейни.

– Мы немного прогуляемся по окрестностям, и ты послушаешь то, что я скажу тебе. Только на ходу можно быть уверенным в том, что нас не слушает пара лишних ушей.

Доменико подозвал служанку, тут же подбежавшую, чтобы помочь Атто подняться и надеть пальто; затем, приветливо улыбнувшись, она вложила ему в руку красивую, украшенную марципаном шоколадную конфету, которую старый аббат сразу же принялся жевать.

– Исключительное обслуживание, – похвалил Мелани, охотно опираясь на руку девушки и одаривая ее за внимание щедрыми чаевыми.

Сначала мы направились к собору Святого Стефана, а затем – к Ротентурмштрассе.

Одиннадцатого сентября 1709 года, продолжал свой рассказ Атто, состоялась ужасная битва при Мальплаке. На поле боя французы оставили восемь тысяч погибших; войска союзников под предводительством Мальборо и Евгения Савойского потеряли двадцать одну тысячу человек, и тем не менее победа осталась за ними. Сразу после этого они захватили город Монс и смогли удерживать позиции в Турне и Лилле.

Следующий год, 1710-й, начался для Франции с очередных военных поражений. Враг уже посягал на сердце королевства, даже появился второй фронт на юге, где вражеские войска маршала Мерси с помощью герцога Савойского, кузена принца Евгения и правителя Пьемонта, угрожали вторгнуться во Францию. В июне пали Дуэ, Бетюн, Эр и Сен-Венан. Союзники начали готовиться к вступлению в Париж. Французов побеждали по всем фронтам. В августе в Сарагосе, в Испании, они потерпели сокрушительное поражение. В Германии Бавария, несчастный союзник Франции, была разбита австрийским императором и разделена на лены между его родственниками. Курфюршество Кельн, еще один союзник Людовика, уже уничтожено. В Венгрии все восставшие земельные князья, которых поддерживает Франция, ради того чтобы они подтачивали силы Австрии на востоке, побеждены Иосифом I; их предводитель Ракоци навеки разбит, его войска разбросаны.

Две короны, как называл Атто Францию и Испанию, на пределе. У Франции нет денег, нет войска и уже нет продовольствия, она стоит на пороге окончательного краха и полностью предоставлена опустошительным набегам своих врагов. Королевство Испания, которое Людовик XIV, вопреки воле всей Европы, доверил своему внуку, Филиппу Анжуйскому (в этом и заключалась причина войны), тоже повержено: торговля угасла, поля опустели, население изнурено, а братоубийственная война между приверженцами Франции и приверженцами ее врагов разделила страну на два враждующих лагеря.

– Настал момент, когда Людовик XIV уже не требует мира: он умоляет о нем, – сказал Атто, когда мы сворачивали на Волльцайле.

В нидерландском городке Гертруденберг наихристианнейший король Франции снова возобновляет тайные переговоры с вражескими войсками, однако его посланников повсюду встречают презрением. Поставленные союзниками условия намеренно невыполнимы: в течение двух месяцев наихристианнейший король должен силой прогнать с испанского трона своего собственного внука Филиппа. Поэтому война продолжается. Новые надежды на мир пробуждают события в Англии: борьба за власть между министрами и короной ослабляет партию герцога Мальборо и усиливает партию приверженцев мира, поскольку им жаль тратить общественные деньги на войну.

– В январе, чуть более трех месяцев назад, – осторожно прошептал Атто, – некий мошенник, священник и посланник англичан предстал перед маркизом де Торси с очень тайной миссией, чтобы просить сепаратного мира. С тех пор ведутся тайные переговоры с графом Оксфордом и государственным секретарем Сент-Джоном.

– Но разве вы не говорили о том, что англичане вместе с империей и Голландией ведут переговоры с Францией, в этом городке… в Гертруденберге?

– Чш-ш-ш! Ты хочешь, чтобы нас все услышали? – зашипел на меня Атто, а затем ответил почти неслышным голосом: – Мирные переговоры в Гертруденберге провалились. Теперь англичане ведут переговоры, а Австрия и Голландия ничего об этом не знают. На войне можно все, и это в том числе. Но пользы от этого не будет.

– Почему?

Он остановился и повернулся ко мне, словно мог меня видеть.

– Потому что в Вене есть человек, который мешает миру. Его зовут Евгением Савойским. Из личных интересов он хочет продолжать войну любой ценой, а император прислушивается к нему. Но я смогу переубедить его императорское величество изменить свое мнение.

– Светлейший принц Евгений мешает заключить мир? – удивленно воскликнул я.

– А что останется Савойскому, когда закончится война? Он снова станет тем, кем был до сих пор: итальянцем-полукровкой, рожденным и воспитанным на французской земле, где над ним так насмехались и оскорбляли, что он вынужден был бежать, к тому же переодетым женщиной. Здесь, в империи, его приняли только потому, что в вопросах войны австрийцы – сущие ослы.

Я удивился. В адрес Евгения я до сих пор слышал только восхваления. В Австрии он был национальным героем, выше которого был только наш возлюбленный император Иосиф Победоносный. Мы пошли дальше.

– Счастливым днем для него было 11 сентября: день, когда его мать была принята при королевском дворе в Париже, где должна была познакомиться со своим мужем. Как раз на этот день выпадает битва при Зенте, где Евгений одерживает свою первую крупную победу над турками. И это день битвы при Мальплаке, когда наш герой победил французские армии под командованием маршала де Виллара.

Я не понял, почему Атто хотел так много рассказать мне о Евгении Савойском. Признаю, хотя его почитали во всей империи, знал я о нем по-настоящему мало. Мне было известно – впрочем, только потому, что я слышал об этом от самого Атто, – что его мать была жестокой женщиной: Олимпия Манчини, племянница кардинала Мазарини, который устроил ей очень выгодный брак с отпрыском пьемонтских герцогов Савойских. Я хорошо помню характеристику, данную Атто коварной Олимпии: она интриговала даже против своей мягкой сестры Марии, первой любви наихристианнейшего короля, с которой мне выпала честь познакомиться благодаря Атто одиннадцать лет назад.

Кроме того, я знал, что Евгения презирал Людовик XIV, и что поэтому он бежал из Парижа, еще будучи юношей; но не считая этого, о человеке, считавшемся в империи величайшим генералом всех времен, я знал очень мало. Он сделал войну своим единственным занятием и готов был пожертвовать ради этого всем.

– От Евгения этот народ трусов не может отказаться точно так же, как стадо от собаки. Назови мне хоть одного человека из этой страны, не считая императора Иосифа I, который заслужил звание солдата! Кто изгнал турок из Вены в 1683 году? – продолжал Атто еще более мрачным тоном. – Я тебе скажу: великий польский король Ян Собеский, баварец Максимилиан Эмануэль, француз Карл Лотарингский, уроженец Пфальца Людвиг Баденский и итальянский папа. Евгений Савойский, хотя ему было всего двадцать лет, тоже участвовал в этом. Короче говоря: все, кроме покойного императора Леопольда…

Мы медленно пересекли Кернтнерштрассе и опять пришли к «Голубой Бутылке».

– Я знаю, знаю, синьор Атто, вы мне это уже рассказывали, когда мы познакомились. Император покинул Вену.

– Покинул? Скажи лучше, бежал сломя голову… но вернемся к нашему разговору. Эта проклятая война закончилась бы давным-давно, если бы Евгений Савойский не препятствовал миру.

Она бы даже не начиналась, хотел ответить я, если бы не кто-то, кто подменил завещание последнего испанского короля… Но то была старая история, а прошлого изменить нельзя.

– Вы действительно обвиняете его светлость принца Савойского в столь низменных намерениях? – спросил я вместо этого. – Вы действительно думаете, что он обращает в пепел всю Европу и постоянно ставит на кон свою жизнь только лишь ради личной славы?

– Собачий Нос… пардон, я хотел сказать: Евгений родился в 1663 году, мой мальчик, он одного с тобой возраста, сорока восьми лет. Я видел, как он рос, и поверь мне: у него нет иной жизни, кроме войны. Он и есть война. И я даже не могу считать его неправым.

– Почему вы назвали его «собачьим носом»?

– О, это всего лишь забавная кличка, которую дали ему его товарищи по играм; невоспитанные сорванцы. Ты должен знать, что Евгений, скажем так, воспитывался очень неподобающим образом, – произнес Атто странно смущенным тоном. – Будучи мальчиком, он окружал себя невоспитанными товарищами, и солдатская жизнь была лучшим лечением от этого. Когда ему исполнилось пятнадцать, ему даже выстригли монашескую тонзуру, но он уже решил стать солдатом. Когда его наихристианнейшее величество отказался предоставить ему полк, он бежал из Франции, переодевшись женщиной, чтобы воплотить свою мечту о войне здесь, в империи.

Атто Мелани говорил, не переставая, но я все еще не понимал, почему он хочет говорить именно о принце Евгении, и почти пе слушал. Вместо этого я размышлял о последних событиях; когда Атто прибыл в Вену? Два дня назад, восьмого, если быть точным. А турецкий ага? Седьмого. Какое совпадение: между их прибытиями всего один день. Атто Мелани был тайным агентом наихристианнейшего короля, турки с давних времен были союзниками Франции. Оба были в Вене из-за принца Евгения. Какое стечение обстоятельств!

Я знал Мелани вот уже около тридцати лет и хорошо понимал: если случаются важные события и он в это время находится поблизости, то наверняка за этим стоит он. Может быть, таинственное посольство аги тоже было обязано своим появлением какому-нибудь темному маневру аббата? Мне было всего лишь почти полвека, как правильно заметил Атто, ему же – восемьдесят пять. Но ему не удастся легко обмануть меня; я буду начеку.

А пока что мне стало ясно, почему Атто внезапно вспомнил о своем старом долге передо мной и послал меня в Вену…

Я снова нужен ему, бедный, наивный, но верный простофиля, чтобы он мог плести свои интриги. Каков благодетель!

Но я разрывался между разочарованием и благодарностью. Каким великодушным оказался аббат Мелани! Вместо того чтобы навеки исчезнуть из моей жизни, он сделал меня зажиточным человеком. Каким бессовестным кровопийцей был аббат Мелани! Вместо того чтобы посылать меня в Вену, он мог великодушно подарить мне кусок земли у себя на родине, в Тоскане, как и обещал! Тогда мои девочки давным-давно были бы замужем и мне не пришлось бы начинать новую жизнь в столице империи. И если бы я не был нужен ему в Вене, он так и оставил бы меня прозябать в подвале из туфа?

Лицо мое под гнетом мрачных мыслей превратилось в мрачную маску, шаги потяжелели, когда аббат Мелани наконец снова привлек к себе мое внимание.

– О чем, кстати, не вспоминает никто, так это о том, что Савойские всегда были величайшими предателями.

– Предателями? – вздрогнул я.

– Они правят не особенно крупным герцогством у подножия Альп, которое, однако, крайне важно со стратегической точки зрения. Для обеих корон, французской и испанской, это врата в Италию. И на этом они самым бесстыжим образом наживаются, то и дело меняя союзников. Как часто я тщетно ждал писем из Италии, потому что господину герцогу Савойскому пришло в голову арестовать всех курьеров! И не было средства против этого своевольного, продиктованного только вымогательством решения, и нельзя было остановить неслыханное предательство этого рода!

Тем временем мы снова вернулись к «Голубой Бутылке». Атто мерз, он хотел продолжить разговор в тепле. Мы вошли в кофейню и заняли столик.

За почти пятнадцать лет его регентства, продолжал он рассказ, прадеду Евгения, герцогу Карлу Эммануилу Савойскому удалось трижды сменить флаг: сначала он женился на дочери Филиппа II Испанского; затем переметнулся на сторону французов – в надежде, что французы помогут ему расширить свои территории; в Италии; наконец, он вернулся к Испании, Его сын, Виктор Амадей I женился на французской принцессе Кристине. Когда он умер, его жене ради удержания власти пришлось сражаться не с чужеземными войсками, а с братьями своего мужа, которые вели войну против нее.

Один из этих братьев, Томас Франц, был дедом славного Евгения. Он тоже женился на французской принцессе и, казалось, помышлял только о защите Франции, более того, он даже некоторое время жил в Париже.

– Затем произошел обычный поворот: он отправился во Фландрию, поступил на службу к испанским врагам и объявил своим родственникам, что хочет посвятить свое тело и душу борьбе против Франции, – сказал Атто со смесью иронии и презрения в голосе.

Да и другие прямые родственники Евгения не блистали моральными достоинствами, не говоря уже о телесных. Его дядя, Эммануил Филиберт, первенец, а значит, и наследник герцогства, был глухонемым. Его тетя, Луиза Кристина, вышедшая в Париже замуж за маркграфа Людвига Фердинанда Баденского, ко всеобщему удивлению, отказалась последовать за своим супругом в его земли в Германии, потому что ее единственный сын мог получить во Франции гораздо лучшее воспитание (после чего ее муж, кузен Евгения, недолго думая, похитил ребенка и увез к себе на родину). Отец Евгения, наконец, хотя и не был предателем, и мог и слышать, и говорить, женился на Олимпии Манчини, матери Евгения, жестокой интриганке, которую подозревают во многих отравлениях.

– Чудесный род, эти Савойские и их жены, – заключил Атто, – тщеславные предатели, глухонемые и отравители.

– Этого я не понимаю: как может такой человек, как принц Евгений, происходить из такой семьи? – озадаченно спросил я. – Он снискал себе славу справедливого человека, неутомимого полководца и верноподданного нашего императора.

– Это то, что говорят люди. Потому что они не знают того, что знаю я. И что позволит мне покончить с войной.

Он сделал непроизвольное движение головой, словно хотел осторожно оглянуться. Затем сказал, обращаясь к своему племяннику:

– Доменико, есть здесь поблизости какие-нибудь шпики?

– Не думаю, дядя, – ответил молодой человек, бросив взгляд на соседние столики и на всю кофейню.

– Хорошо. Тогда слушай, – снова обратился ко мне Атто. – О том, что ты сейчас услышишь, ты не должен ничего никому говорить. Ни слова. Ни-ко-му. Понял?

Хотя эта внезапная смена тона беспокоила меня, я кивнул.

Атто вынул из жакета сложенный вчетверо листок бумаги, в котором оказалось письмо. Он открыл его и протянул мне. Письмо было написано по-итальянски.

Следуя горячему желанию организовать Вашему Величеству интереснейшую капитуляцию, а также заявить о нашем живейшем старании, о том, что мы хотим приложить все силы к тому, чтобы закончить ту войну, которая столь долгое время и крайне прискорбным образом сотрясает всю Европу, мы передаем это послание надежному человеку, чтобы Ваше Величество получило известие о нашем предложении и могло принять решение, которое покажется Вам подходящим и необходимым.

Поскольку испанская Фландрия, как всем известно, вот уже на протяжении многих лет находится в постоянном волнении из-за войн и восстаний, вследствие чего ей требуется крепкая и уверенная рука, нам думается, что передача этих земель дому Савойских в нашем лице было бы поистине подходящим средством для того, чтобы освободить эти земли и этот народ от тяжких страданий.

Подобное решение привело бы войну немедленно и неотвратимо к тем самым результатам, которые более близки Вашему Величеству и наихристианнейшему королю Франции, вследствие благодарности, вызванной необходимостью.

Мы рекомендуем себя Вашему Величеству как верного и преданного слугу и выражаем горячее желание способствовать восстановлению мира и оказать драгоценную услугу Вашему Величеству.

Евгений Савойский

– Конечно, это копия. Оригинал находится в руках короля Испании, Филиппа V, к которому и обращено это письмо, – прошептал Атто.

Он сложил письмо и снова молниеносно спрятал его в тайник, бросив мне при этом довольную улыбку. Даже не видя меня, он наверняка догадывался о моем озадаченном выражении лица.

– Все это случилось в начале этого года, – еле слышным голосом продолжал он.

Неизвестный офицер привез это письмо к испанскому двору, где правил Филипп Анжуйский, внук «короля-солнце». Ему удалось лично вручить это письмо Филиппу, затем он исчез. Молодой король Испании был в растерянности, когда прочел эти строки.

– В этом письме Евгений предлагает сделку, – сказал я. – Если Испания свои владения во Фландрии…

– Ты называешь это сделкой, – перебил меня Атто, – однако на самом деле это предательство. Евгений говорит: если Испания пообещает передать мне во владение и правление свои территории во Фландрии, то из благодарности я уйду с поста австрийского полководца. Лишившись своего верховного главнокомандующего, император наверняка согласится на перемирие, которого так сильно желает Франция, и дорога для мирных переговоров будет открыта.

Я молчал, огорошенный таким открытием. Поворот, который принимал наш разговор, мне не нравился.

Филипп, продолжал Атто, тайными путями немедленно послал копию письма в Париж, где его прочли только два человека: «король-солнце» и его министр Торси.

– Ты должен знать, – заявил Атто, – что моей скромной персоне была оказана честь передавать Торси все те сообщения, которые иноземные дипломаты хотят переправить по неофициальным источникам. Короче говоря, при дворе мои услуги ценят очень высоко. Что ж, его величество и министр Торси решили доверить эту миссию мне.

– Вы говорите о своей мирной миссии?

– Именно. Молодой католический король Испании и его дед, наихристианнейший король Франции, конечно лее, не могут принять столь дерзкого предательства. Однако могут воспользоваться ситуацией и достичь тех же результатов: мира. Поэтому они решили послать меня в Вену, чтобы, как и подобает, проинформировать о предательстве Евгения того, кого оно касается.

– Кого оно касается? – запинаясь, пробормотал я, уже догадываясь, к чему он клонит.

– Конечно, императора. И ты мне поможешь.


Должно быть, ужас настолько драматично отразился на моем лице, что племянник Атто спросил меня, не желаю ли я стакан воды. Теперь мне было совершенно ясно, почему Атто заставил меня выслушать эту преамбулу о Евгении Савойском. Я вытер несколько капель пота у себя на лбу, холодных, словно потоки Дуная под зимней ледяной коркой. В той сумятице, что творилась у меня в голове, связывавшей в загадочном танце турецкого агу то с аббатом Мелани, то с Савойским, воцарялось тяжелое, будто мельничный жернов, понимание: Атто опять впутал меня в одну из своих интриг.

Что делать? Сразу отказаться помогать ему и, возможно, вызвать его гнев, что было сопряжено с опасностью того, что он отменит свою дарственную или совершит неосторожный поступок, а меня схватят как его сообщника? Или же пойти на риск и попытаться выполнить его пожелания, конечно же, принимая как можно меньше участия и надеясь, что он вскоре покинет Вену?

Одно было ясно: дар, сделавший меня зажиточным человеком, был платой не за услуги, оказанные мною ему в прошлом, а за те, которых он ждал от меня в совсем скором будущем.

– Боже милосердный, – сдавленно вздохнул я и в свою очередь принялся оглядываться по сторонам, проверяя, не слушает ли нас кто. – И в чем же, как вы полагаете, я могу быть вам полезен?

– Все очень просто. Мой маскарад императорского почтмейстера не может долго оставаться незамеченным в этом городе. Если я попытаюсь попасть ко двору, меня разоблачат как врага-француза и сделают из меня котлету. Для того чтобы попасть к императору, придется пойти коротким путем.

Он снова склонился ко мне, чтобы иметь возможность говорить еще тише:

– Как раз на той улице, где находится монастырь Химмельпфорте, живет человек, который очень дорог императору. Речь идет о девушке двадцати лет по имени Марианна Пальфи. Она – дочь верного императору венгерского дворянина и возлюбленная Иосифа.

– Возлюбленная? А я об этом ничего не знал… – озадаченно произнес я.

– Конечно, ты ничего не знал. Это сочные сплетни, которые венцы не доверяют чужеземцам. Но живущие здесь французские шпионы заботятся о том, чтобы они попадали в Париж. По совету Евгения Иосиф устроил здесь, на Химмельпфортгассе квартиру, прямо рядом с его дворцом. Она живет, если быть точным, в том домике, который принадлежит служительнице ордена Химмельпфорте, сестре Анне Елене Страссольдо, дворянке итальянского происхождения, которая в настоящее время является первой сестрой монастыря. Кстати, этот человек тоже мог бы послужить хорошим способом, чтобы попасть к Пальфи, – преспокойно заключил он.

У меня словно пелена с глаз упала: так вот зачем Атто устроил мне жилье в монастыре Химмельпфорте! Конвент находился в самом центре интриги, которую он намеревался разыграть, как раз между дворцом Евгения и квартирой возлюбленной Иосифа Победоносного. Я едва не сказал ему, что вижу его план насквозь, но времени на то, чтобы открыть рот, мне не хватило. Атто велел своему племяннику передать ему палку и поднялся.

– Хочу немного пройтись. Мы выйдем на улицу не вместе, это может вызвать подозрение, Ты спокойно посиди здесь, если хочешь еще немного побыть в тепле. Я велю позвать тебя, когда придет время действовать.

И я таки остался бы за столиком один, если бы вдруг двери кофейни не открылись и на пороге не возник посетитель, удививший своим появлением Атто и его племянника. На пороге «Голубой Бутылки» стояла Клоридия.

– Я нашла в монастыре твою записку, – произнесла она, обращаясь ко мне, а потом заметила того, кто стоял рядом со мной. В первое мгновение она не поверила своим глазам.

– Господин аббат Мелани… Господин аббат! Вы – здесь?

* * *

В отличие от всех прочих встреч, когда они виделись, губы Клоридии при виде Атто приоткрылись только затем, чтобы изобразить ослепительную улыбку. Она казалась приветливой и не жалела слов благодарности за щедрый дар, который наконец дал нам возможность найти выход из трудной ситуации, да что там, принес благосостояние! Аббат отвечал на излияния Клоридии со множеством декорума и такой, же приветливостью, а когда она выразила сочувствие по поводу того, что он лишился зрения, казался даже тронутым. Время оставило следы на лицах обоих, но сгладило трудные черты их характеров. Клоридия стояла перед хрупким, поблекшим восьмидесятипятилетним стариком, Атто – перед зрелой женщиной. Пока они обменивались любезностями, дверь опять открылась. На пороге показался Симонис. Он почтительно приветствовал Клоридию, Атто и Доменико; когда же аббат Мелани почувствовал исходящий от него неприятный запах копоти, он снова поднял к носу платочек.

– Нам нужно торопиться, – напомнила мне жена, – скоро он выйдет из дворца принца Евгения. Мы сможем пойти за ним.

– За кем?

– Этим Кицебером, дервишем. Я видела во дворце странные вещи. А после того что ага сказал принцу Евгению, нам нужно непременно выяснить, что он замышляет.

– А что ага сказал Евгению? – вмешался Атто.

– Странное предложение, – ответила Клоридия. – Он сказал, что турки пришли совсем одни, pomum aureum…

– Это запутанная история, – быстро вставил я, пытаясь перебить супругу, которая еще ничего не знала о моем знании и предположении по поводу турок и Атто. – Я вам потом об этом расскажу.

– Pomum aureum? – спросил Атто, который, конечно же, живо интересовался всем, что происходит во дворце Евгения. – И что же это может означать?

– Город Вену или, быть может, всю империю в целом, – ответила Клоридия, хотя я постоянно бросал на нее злобные взгляды, призывая к молчанию.

– Очень интересно, – заметил Атто. – Я полагаю, нечасто бывает, что можно услышать столь оригинальный способ выражения от турецкого посланника. Здесь могло бы заключаться почти зашифрованное послание.

– Точно! – ответила Клоридия. – Выражение pomum aureum относится наверняка к Вене, но зачем здесь пояснение, что турки прибыли одни? Кто мог их сопровождать? Чтобы понять это, наверное, нужно знать, откуда происходит это выражение «Золотое яблоко» в отношении Вены.

– Если хотите, – вмешался Симонис, – я мог бы помочь вам решить эту проблему.

– Каким же образом? – спросил Атто.

– Я могу попросить парочку своих однокурсников заняться этим вопросом! Все они очень смышленые молодые люди, как вы знаете, – сказал он, обращаясь ко мне. – Будет достаточно, если за это последует соответствующая плата. Это обойдется дешево: они нетребовательны.

– Очень хорошо. Великолепная идея! – решила Клоридия.

На это я ничего возразить не мог, поскольку денег у нас действительно хватало. Ситуация окончательно вышла у меня из-под контроля.

– А теперь идем, скорее, – потянула меня жена, – не то дервиш уйдет от нас.

Мы поспешили на улицу и оставили Атто Мелани вместе с Доменико в кофейне, вместо того чтобы, как было запланировано, они оставили там нас. Торопливо и взволнованно прощаясь с ними, я видел их удивленные и несколько беспомощные лица.

На улице в лицо нам ударил порыв ветра. Мы почти добрались до Химмельпфортгассе, когда Клоридия остановила меня.

– Вот он, должно быть, только что вышел из дворца, – сказала она, указав на незнакомую мне фигуру.

– Симонис, возвращайся в Химмельпфорте и сегодня во второй половине дня продолжай работать с малышом. Когда мы с Клоридией вернемся, сказать я тебе не могу.

Преследование началось.


На Кицебере был широкий белый плащ, поверх которого он носил белую овечью шкуру. Борода у него была длинная и неухоженная, на голове – остроконечная шляпа из серого фетра, обмотанная зеленым тюрбаном. Через плечо висел охотничий рог и саквояж, а в руке была палка с большим железным крюком на конце. Несмотря на преклонный возраст, внешность у старика была дикая. Если бы я повстречал его в безлюдном месте, он напугал бы меня. Его изорванные одежды, бледное, изборожденное глубокими морщинами чело, истощенное тело и грубость, почти животная, его лица напоминали помесь священника и бродяги. Казалось, он не обращал ни малейшего внимания на прохожих, которые оборачивались на него на каждом углу и потешались над ним. Он поспешно покинул Химмельпфортгассе и направился к Августинеркирхе.

– Проклятие, Клоридия, – сказал я, пока мы шли за ним, – как ты могла в присутствии Атто говорить о турках и аге? Ты не подумала о том, что он мог прибыть в Вену из-за одной из своих обычных грязных махинаций?

Я объяснил ей, что Мелани прибыл в Вену почти одновременно с турками, и что это, вероятно, не случайно.

– Ты прав, – признала она, подумав некоторое время, – мне нужно было быть внимательнее.

Первый раз за всю нашу жизнь моя умная, осторожная супруга, которая была способна все точно предвидеть и взвесить, которая могла объяснить каждое событие и связать его с другими, вынуждена была признать свою ошибку. Может быть, ее проницательность притупилась с возрастом?

– Знаешь что? – радостно добавила она. – С тех пор как невзгоды остались позади и мы наслаждаемся здесь, в Вене, даром твоего аббата Мелани, я, похоже, начала учиться быть иногда рассеянной.

Между тем Кицебер спустился по всей Кернтнерштрассе и теперь собирался пройти одноименные ворота: Каринтийские ворота, южный вход и выход из города, через которые проезжали и мы с Клоридией во время нашего прибытия в Вену.

Преследование оказалось непростым. С одной стороны, благодаря головному убору и одежде Кицебера было хорошо видно издалека. С другой стороны, равнины предместий к северу от Вены усложняли наше положение, поскольку постоянно возникала опасность быть обнаруженными.

Проходя Каринтийские ворота, дервиш вызвал немало веселья у прогуливающихся прохожих и торговцев, проезжавших там со своими повозками, однако остался совершенно спокоен и сохранял быстрый шаг. Но дороге Клоридия объясняла мне особенности одеяния Кицебера.

– В этот рог, который он носит с собой, дервиши дуют в определенные часы, чтобы возвестить о начале молитвы; палка служит в качестве инструмента для духовных упражнений: дервиши обычно опираются на нее подбородком, а затем закрывают глаза. Но палка держит только до тех пор, пока не сдвинется с места крюк. Если дервиш засыпает, крюк шатается, палка падает, и он просыпается.

– Да это же почти орудие пытки!

– Можно сказать и так, – улыбнулась моя жена. – В любом случае, дервиши обладают крайне необычайными способностями, как рассказывала мне моя мать.

За Каринтийскими воротами мы перешли через гласис, ту пыльную равнину, которая окружает защитные укрепления столицы, и пересекли Вену, меньшую из городских рек, в честь которой, как утверждали многие, и был назван город императора. Дервиш удалялся по направлению к Видену, предместью, по одну сторону которого, насколько хватало глаз, словно мягкая зеленая равнина расстилались неисчислимые виноградники. Мы оставили позади Нильсдорф и Матцельдорф и оказались у внешнего кольца укреплений, так называемых Линейных валов, построенных несколько лет назад итальянскими архитекторами.

Наступая дервишу на пятки, мы прошли ворота в защитных стенах и теперь окончательно покинули область города. Преследование продолжалось в открытом поле, по дороге, ведущей из Вены в Нойштадт.

Вокруг нас простирались возделанные поля, изредка можно было увидеть несколько домов. Еще час шли мы за этим человеком, часто подвергаясь опасности потерять его из виду: поскольку вне городских стен не было улиц и дворцов, нам приходилось держаться на порядочном расстоянии, чтобы не быть обнаруженными. Нам повезло, что я знал эту дорогу: именно по ней мы ехали в Нойгебау с Симонисом и малышом.

Тем временем Клоридия рассказала мне, что видела сегодня во дворце принца Евгения.

– К Кицеберу приходило загадочное создание. Речь шла о каком-то очень темном деле.

– Загадочное создание?

– Никто не смог разглядеть, кто это был такой. Он пришел через боковой вход, через него же потом и исчез. Правда, мне повезло: я заметила не только его присутствие, но и поняла, что это не венец, быть может, даже не христианин.

События развивались следующим образом: Клоридия сопровождала во дворец девушку, у которой двое мужчин из свиты аги хотели купить ткани. Во время торговых переговоров, проходивших в одной из комнат на втором этаже, Клоридия в щелку двери увидела, как странная, дурно пахнущая фигура проскользнула по наружной лестнице. Она была закутана в грязное пальто, лицо тщательно скрыто, и сопровождал ее османский солдат из обычного эскорта дервиша. Поскольку во время переговоров девушка, похоже, отлично справлялась сама (один из двух турок, которые интересовались тканями, немного говорил по-немецки, а самое главное, умел считать и знал достоинство монет), Клоридия под каким-то предлогом удалилась и вычислила комнату, в которую повели таинственную личность. Едва девушка договорилась с обоими турками, моя хитрая женушка встала у той двери, чтобы послушать, что происходит в комнате.

– Голос Кицебера я узнала сразу. Кроме него там присутствовало по меньшей мере еще двое турок. Конечно, говорили они на своем языке. Там же находился и этот грязный, вонючий человек, таинственный посетитель, но он изъяснялся на незнакомом мне языке, я даже не могу сказать, европейском или азиатском. У него был низкий хриплый голос, может быть, все дело в возрасте или в плохом произношении, не знаю. Самое странное, что, хотя отдельных слов было не разобрать, смысл я, тем не менее, поняла.

– И о чем он говорил с дервишем?

– О голове человека. Дервиш хочет получить ее любой ценой.

– Боже праведный! – воскликнул я. – Они планируют убийство! Кого же они хотят убить?

– К сожалению, я не поняла. Может быть, они уже сказали это до того, как я подошла. Вероятно, речь идет о высокопоставленной особе, по крайней мере, мне показалось, что дервиш и его товарищи считают именно так.

– А голова? Когда они надеются ее… получить?

– Именно это и спросил Кицебер у посетителя. Тот пообещал заняться этим делом и принести новости уже сегодня вечером или завтра утром.

Моя душа, достаточно сильно отягощенная сознанием того, что я в очередной раз становлюсь инструментом заговора аббата Мелани, была потрясена. Мы с Клоридией оказались правы: турецкое посольство прибыло в Вену не с дипломатической миссией, а из-за мрачного, кровавого плана.

Давно уже прошли мы Линейный вал и Матцельдорф с его идиллическими домиками, внутри которых скрывались замечательные трактиры.

Мы повернули на дорогу к Зиммерингу, и когда холмы сменялись холмиками, вдалеке мы могли разглядеть величественную панораму оцепленного поясом крепких стен города.

Кицебер спокойно придерживался своего ритма, на развилках нисколько не колебался; казалось, он ни капли не сомневается в цели своей экспедиции.

– Поначалу ты говорила, что знаешь, куда он идет, – напомнил я Клоридии.

– В конце его разговора с загадочным гостем я услышала, как Кицебер заявил, что отправится в отдаленное и пустынное место. А значит, наверное, в лес, потому что этого добра в Вене хватает.

Мы переглянулись: один из лесов, к примеру, находился в районе Места Без Имени. К которому мы, как становилось ясно, прямиком и направлялись.


Вскоре поля уступили место зеленым вкраплениям дубов и лиственниц, елей и буков, окружавших Место Без Имени. Мы шли по тропе, которая вела к небольшому возвышению неподалеку от замка Максимилиана и откуда можно было окинуть взглядом весь дворцовый комплекс. С каждым шагом растительности становилось все больше, а сама она – все пышнее.

Тот, кто никогда не видел его, не сможет представить себе, насколько плодороден и благословен венский лес. Когда засаженные виноградниками и овощами холмы остаются за спиной и можно наконец нырнуть под манящую сень широких лиственных крон Венского бассейна, кажется, словно ты оказался на коленях у любящей матери. Она снимает усталость шелестом листьев и пением птиц, облегчает шаги по мягкой листве и покрытым росой папоротникам.

Стояла ранняя весна, когда лесной грунт ласкает взгляд изумрудно-зеленым цветом, а удивительные кухонные запахи будоражат воображение. Вызывает такие ощущения трава, названия которой я не знаю, но которая в апреле наполняет каждый уголок венского леса и сводит с ума своим пряным ароматом, рождая призрачные иллюзии того, что уже за ближайшим деревом скрывается голец в бульоне с приправами или фаршированная свиная ножка.


Итак, мы пробирались через лес, следуя за дервишем, который все еще ничего не подозревал о нашем присутствии. Мы прошли еще полчаса и оказались в самом низком месте леса, где Кицебер наконец остановился. Позади него на горизонте виднелся огромный силуэт Места Без Имени. Похоже было, что дервиш выбрал это место именно из-за его близости к творению Максимилиана, разве Место Без Имени и без того не является милым и драгоценным для сердца турок? Мы спрятались за большим поваленным стволом дерева и принялись наблюдать.

Он положил свой мешок на траву и вынул оттуда забавные приспособления, которые расставил на небольшом коврике. Ни разу он не поднял головы: похоже было, что он совершенно уверен в том, что поблизости никого нет.

С серьезным, непроницаемым лицом он упал на колени лицом па восток; затем опустился на землю и закрыл глаза. Через некоторое время поднялся, встал на колени перед ковриком, на котором лежали предметы, и поцеловал землю. При этом он держал руки над своими принадлежностями, словно хотел благословить их, негромко произнося какие-то неразборчивые слова. Наконец он снова поднялся, снял с себя плащ с овечьим мехом и теперь, невзирая на холод, стоял с обнаженным торсом, оказавшимся худым, но сильным.

Он вынул из мешка два браслета с бубенчиками и надел их себе на лодыжки. После этого достал из плаща длинный, украшенный колокольчиками кинжал и встал босыми ногами на коврик, посреди предметов. До сих пор он был спокойным и умиротворенным. Теперь же он постепенно начинал оживать, словно подогреваемый внутренним огнем: грудная клетка стала шире, ноздри затрепетали, а глаза с невообразимой скоростью начали вращаться в глазницах.

Это превращение сопровождалось его собственным пением и танцем. Начал он с монотонного речитатива, вскоре заговорил громче и, наконец, все это перешло в ритмичные восклицания и крики, которые регулярно подкреплялись быстрым притопыванием и лихорадочным звоном браслетов на лодыжках и колокольчиков на кинжале.

Когда ритм достиг наивысшей точки, дервиш снова поднял и опустил, словно движимый невидимой силой, рукус кинжалом, как будто не осознавая своих собственных действий. Все члены его пробрала дрожь, и он уже кричал так громко, что браслетов и колокольчиков было почти не слышно. Затем он принялся скакать, не прерывая громкого пения, выполняя настолько дикие прыжки, что пот ручьями стекал по его обнаженной груди.

То было мгновение вдохновения. Сначала он, казалось, бросил полный экстаза взгляд на далекое строение из белого камня. Затем дрогнул кинжал, который он не выпускал из руки и малейшее движение которого заставляло множество колокольчиков заходиться в лихорадочной дрожи, дервиш вытянул руку перед собой, после внезапным рывком отвел его назад и вонзил клинок себе в щеку, так что острие прошло сквозь плоть и вышло внутри открытого рта. Кровь тут же выступила с обеих сторон раны, и я не смог удержаться, чтобы не заслониться рукой от ужасающего зрелища.

Дервиш опустился на колени, вынул клинок и, смочив ладонь слюной, вытер раненую щеку. Операция продолжалась всего несколько секунд, однако когда он поднялся и повернулся, так что мы могли его видеть, ранения и след простыл.

Затем Кицебер снова на несколько мгновений опустился на землю с закрытыми глазами. Едва он поднялся, спектакль повторился: он нанес себе рану в руку, которую излечил таким же образом. И на этот раз следы ранения тоже полностью исчезли.

Третий ритуал вызвал у меня еще больший ужас. Кицебер вооружился кривой саблей. Он схватил ее за оба конца, вонзил загнутым концом себе в живот и, слегка качнув, позволил ей войти в плоть. На его смуглой блестящей коже тут же появилась пурпурно-красная линия, темная кровь потекла на ноги и окрасила бубенцы на лодыжках. Подвергая себя таким мучениям, дервиш улыбался. Мы с Клоридией недоуменно переглянулись.

Слегка покачиваясь, Кицебер снова наклонился над своими инструментами. Он взял шкатулку с раскрашенной крышкой и открыл ее. В руке у него появился лоскут темной материи, цветом похожей на корку хлеба. Затем из кучи принадлежностей он вынул что-то вроде маленького острого ножа и поднял его в странной негромкой молитве.

– Можно подумать, что он читает псалмы, – прошептал я, обращаясь к Клоридии.

– Но только индийские, – ответила она.

Чтение псалмов продолжалось довольно долго. Время от времени Кицебер умолкал, открывал глаза, бросал на оба предмета, которые держал в руке, непонятные нежные взгляды и опять возвращался к чтению псалмов.

Наконец причудливый ритуал завершился. Дервиш обработал длинный порез у себя на животе слюной, и, подобно тому, как след страдания стерся с его лица и руки, эта рана, казалось, тоже мгновенно затянулась. Он спрятал кинжал, снял браслеты, кучка предметов отправилась в мешок, коврик был свернут, дервиш снова оделся и преспокойно отправился назад в город.


Мы вылезли из укрытия. Я пошел туда, где этот человек проводил свой жуткий ритуал. На траве виднелись красные капли, которые упали рядом с ковриком. Я наклонился, чтобы коснуться их, и макнул в них палец. Все еще не веря своим глазам, я лизнул. То действительно была кровь.

Что же, ради всего святого, здесь произошло? Разве я не видел этого своими собственными глазами? Разве не выступала кровь? Разве мои пальцы не касались ее, а губы – не попробовали? Я думал о представлениях известных мошенников, стекавшихся в Вену во время ярмарок, но, порывшись в памяти, не обнаружил ничего, что походило бы на то, что только что случилось. Мы наблюдали за очень скромной личностью, которая полагала, что находится в одиночестве. Так что обмана быть не могло.


Все еще пребывая в состоянии озадаченности, я безучастно слушал то, что рассказывала мне Клоридия о чудесах, на которые способны дервиши.

– Моя мать неоднократно говорила мне: они могут отрезать себе любую часть тела, даже голову, и тут же исцелиться, словно ничего и не было. Говорят, что они владеют природными и сверхъестественными тайнами, которые восходят корнями к египетским жрецам.

– Только почему дервиш, прибывший в Вену с агой, является индийцем?

– Этого я тебе сказать не могу. Может быть, его позвали, чтобы он выполнил важное задание, которое нельзя доверить турецкому дервишу.

– Неужели турки – плохие дервиши?

– А что такое, по-твоему, дервиш? – с улыбкой спросила меня Клоридия.

– Гм, когда я читал книги о Блистательной Порте и обычаях тамошних дервишей, я представлял себе, что речь идет о монахах, которые дают обет бедности. О благочестивых мусульманских нищих, придерживающихся более-менее строгих орденских правил и подчиняющихся какой-то монашеской иерархии. Их ордены выполняют благотворительные обязательства или проводят жертвенные ритуалы.

– Ничто не походит на турецкого дервиша меньше, чем придуманные тобой образы, – саркастично ответила моя жена. – Да будет тебе известно, что каждый турок может мгновенно превратиться в дервиша, если повесит себе на шею какой-нибудь талисман или же заткнет его за пояс. Это может быть камешек, подобранный неподалеку от Мекки, высушенный листок, упавший с дерева, дающего тень могиле святого, или еще какая-нибудь вещь. Есть дервиши, которые носят на голове козий мех, словно остроконечную шляпу, и этого своеобразного украшения достаточно для того, чтобы доказать, что носитель его имеет право на титул дервиша и почтение верующих.

Турецкие дервиши, продолжала моя супруга, живут подаянием, что не исключает, однако, их превращения в воров, как только щедрость населения несколько угаснет. Как у любого доброго турка, у них есть жены, которых они, правда, оставляют в родной деревне, тогда как сами продолжают свои вечные паломничества. Каждый раз, когда одиночество становится нестерпимым, они берут себе новую жену, которую опять покидают, лишь только в них вновь просыпается жажда бродячей жизни. Иногда бывает так, что спустя несколько лет дервиш возвращается к той жене, о которой сохранил наилучшие воспоминания. Если она ждала его, то эта пара на некоторое время остается вместе; но если она нашла кого-то получше или же у нее не хватило терпения дождаться, она извиняется и уже может не опасаться недовольства со стороны дервиша.

– Турецкий дервиш, – заключила Клоридия, – это бездельник и лжец, который иногда превращается в разбойника с большой дороги, если к тому ведут обстоятельства. И совершенно иначе обстоит дело с дервишами, которые заслуживают этого названия, то есть индийскими, как Кицебер.

Эта разновидность дервишей, пояснила Клоридия, пока мы возвращались в Вену, пользуется большой популярностью: они проводят чудесные исцеления людей и животных, могут помочь женщине, самке лошака и корове избавиться от бесплодия, находят спрятанные в земле сокровища и изгоняют злых духов, докучающих стадам или девицам. Они могут все, для чего требуется магическая сила.

– Их мистицизм способен на чудеса, подобные тем, что мы видели, – заключила она, – но это не имеет ничего общего с верой в Пророка. Напротив, их правоверность очень сомнительна и их подозревают в равнодушии к Корану.

Я еще больше запутался из-за рассказов Клоридии, и с губ моих срывались только глупые вопросы:

– Что это могли быть за предметы, которые он держал в руках во время чтения псалмов? И как это Кицебер творит все эти чудеса?

– Сокровище мое, – терпеливо ответила она, – я кое-что знаю о дервишах, но тайны их ритуалов объяснить тебе не могу.

– Я не понимаю, какое все это имеет отношение к голове, которую Кицебер хочет получить любой ценой, и к посольству аги. И не знаю, пришел ли дервиш именно сюда, к Месту Без Имени, потому, что у него была для этого какая-то причина: ведь это священное место для турок, – сказал я, вспоминая рассказ Симониса о палаточном городке Сулеймана.

– Я удовольствуюсь тем, что не буду иметь мнения. В некоторых случаях это – единственная возможность не ошибиться, – коротко заявила мне Клоридия, пока мы шли к Вене, окруженные аппетитным чесночным ароматом травы, которая росла в подлеске.

17 часов, конец рабочего дня: закрываются мастерские и конторы

Ремесленники, секретари, преподаватели языка, священники, слуги, лакеи и кучера ужинают (в то время как в Риме как раз приходит время полдника.)

По возвращении на Химмельпфортгассе Клоридия отправилась во дворец принца Евгения, чтобы сделать кое-что, что она отложила из-за нашего преследования. В монастыре я встретил Симониса, он только что тщательно очистил малыша от копоти и намеревался отправиться на ужин в ближайший трактир. Я присоединился к ним и за едой рассказал своему помощнику о жестоких ритуалах, которые проводил в лесу Кицебер. Однако мне трудно было донести до Симониса то, что я видел, и глупые вопросы, которые он очень быстро задавал, вскоре заставили меня пожалеть о том, что я вообще открыл рот. Я снова подивился тому, что грек то очень остроумен, то, как вот сейчас, крайне туго соображает.

– Завтра мы продолжим работу в Нойгебау, – объявил я ему, чтобы сменить тему.

– Если мне позволено будет заметить, господин мастер, я хотел бы напомнить вам, что завтра воскресенье. Если хотите, то, конечно, можете работать; однако, кроме всего прочего, это dominica in albis, то есть Белое воскресенье, и я думаю, что если нас увидит стражник…

Симонис был прав. Следующий день был воскресеньем, кроме того. Белым воскресеньем, а кто попадется за opera servilla et mercenaria,[39] того по закону наказывают денежным штрафом, даже телесным наказанием и изъятием имущества, поскольку работа в праздники – согласно эдикту императора – вызывает Божественный гнев и, таким образом, навлекает опасность бедствий, войны, голода и чумы.

– Благодарю, Симонис, об этом я позабыл. Значит, в понедельник.

– Мне очень жаль, но должен вам напомнить, господин мастер, что в понедельник начинаются лекции в университете, поскольку пасхальные каникулы уже закончились.

– Точно. Надеюсь, на этот раз у тебя есть кто-то, кто послушает лекции за тебя.

– Конечно, господин мастер: мой младшекурсник.

– Твой… кто? Ах да, этот Пеничек, – сказал я, вспомнив церемонию снятия, на которой присутствовал.

– Именно он, господин мастер. Я – его шорист, и он подчиняется моим решениям во всем. Но боюсь, мне придется лично присутствовать, по крайней мере, на открытии университета. Однако я сделаю все, чтобы не доставлять вам неудобств, господин мастер.

Я кивнул. Обрести в лице Симониса помощника трубочиста было сущим везением. С утра и до вечера он работал за меня и обычно не обращал внимания на время, праздники и другие поводы отлынивать от работы.

С удивлением и некоторой озадаченностью я вскоре по прибытии в Вену узнал, что в императорской столице насчитывается не более двухсот пятидесяти рабочих дней в году, которые прерываются настолько же регулярными, насколько нелепыми праздниками. Прежде всего, существовали так называемые «синие понедельники», то есть такие понедельники, которые под религиозными или еще какими-нибудь предлогами продлевали воскресную праздность. Сюда же относились такие занятия, как ярмарки, часто длившиеся неделями и позволявшие бездельничать; затем еще крестные ходы, которые могли продолжаться всю неделю. Все это были выходные дни, за которые, однако, нужно было платить в обязательном порядке!

В Вене никогда не работали долго: всегда был какой-нибудь повод, нарушавший ритм, что сильно влияло на выполнение крупных заказов, которые именно из-за этого занимали очень много времени и могли быть завершены только после бесконечных дебатов между мастером и работниками мастерской. Пунктуальное появление на рабочем месте тоже было неведомой добродетелью: уже успел сформироваться обычай, что мастер лично будит своих работников и принуждает их приступить к работе вовремя. В общем, много такого, от чего меня, к счастью, избавил Симонис.

Однако рассказы своих собратьев по цеху я знал хорошо, о да! Если мастеру наконец удалось достигнуть того, что его подмастерья сидят, склонившись над работой, чтобы сделать хоть самую малость для того, чтобы она была выполнена, то они тут же принимались громко требовать дополнительную плату. В Вене, кстати сказать, вот уже несколько столетий действовал закон, согласно которому месячная зарплата покрывала лишь малую часть объема работы, а в Риме это сошло бы за половину каникул.

Усложняли ситуацию, кроме того, еще и религиозные предписания. Гильдии ремесленников требовали права присутствовать на похоронах члена гильдии, к тому же в Вене в ходу был удивительный обычай поминок по усопшему. Кстати, банкет этот мог быть каким угодно, только не скромным: дикий, необузданный кутеж до позднего вечера. В прошлом некоторые главы нашего цеха пытались сдерживать этот позорный феномен, объявляя, что на похоронах будет присутствовать только «часть» членов гильдии. Однако поскольку они забывали уточнить число, туда шли почти все, и только некоторые были готовы к тому, чтобы почтить почившего собрата по цеху работой вместо упражнения своих жевательных мускулов.

Не лучше подмастерьев вели себя и слуги. Неутомимо негодовал с кафедры и в своих книгах отец Абрахам а Санта-Клара на нерадивых слуг: «Потеть не за едой, а за работой, ну-ка, ну-ка!» Слуги имели право не выполнять работу, чтобы принимать участие в торжественной мессе. Наибольшим же бельмом в глазу господ была заутреня в половине шестого утра, поскольку служила излюбленным поводом для того, чтобы приступить к работе позднее…

Если госпожа ссорилась со своей служанкой из-за того, что та каждое утро просила позволения пойти к заутрене, она восстанавливала против себя всех соседей. На самом же деле служанки шли на богослужение только затем, чтобы их там видели, а как только церковь наполнялась, убегали и встречались с очередными возлюбленными, чтобы пойти с ними на танцы, в кофейню или в кусты сада Аугартен. А если потом опаздывали, то обвиняли во всем несчастного священника.

Именно поэтому во время нашего прибытия в Вену мы видели на улицах столько служанок, словно то был праздник! Утренняя прогулка на базар тоже была поводом для праздного времяпрепровождения, а у кухарок было излюбленной привычкой «обменяться новостями у бассены[40]» дома пекаря или молочника, и эти встречи даже стали называть «утренними воссоединениями».


Отец Абрахам а Санта-Клара сетовал еще и на то, что с такой работой те немногие заработанные деньги легко было прокутить в ближайший же праздник или во время выходных, поэтому нужно говорить не столько о «праздниках», сколько о «жратьниках». На протяжении вот уже двух сотен лет то и дело выходили предписания, которые должны были сделать воскресенье вновь священным днем и положить конец пьянкам и пирушкам. Например, вышел запрет на то, чтобы по воскресеньям ходить в трактир или играть в боччи, однако никто его не придерживался. Процессии и крестные ходы стали ареной прискорбного смешения полов: мужчины и женщины танцевали и играли друг с другом, безудержно предавались простейшим радостям, вследствие чего часто – но безуспешно – предлагалось проводить мужские и женские процессии отдельно. Хотя отец Абрахам проповедовал, что верующие не должны слишком много времени проводить в молитвах (каждый день по часу), но только для того, чтобы у них было больше времени для работы, а не для того, чтобы предаваться праздности: «Молитва должна чередоваться с работой, как солнце и луна в небе; молитва должна сопутствовать работе, как мотыга на рукояти».

Совету этому почти никто не следовал, особенно с учетом множества выходных дней. Одних только национальных религиозных праздников было тридцать шесть; не проходило и месяца без нескольких праздников. Кроме священного праздника Рождества, Крещения и Пасхи были еще: в январе – обрезание Иисуса и обращение святого Навла; в феврале – Сретенье Господне и праздник святого Матфея; в марте – Благовещение Пресвятой Богородицы, не говоря уже о том, что кроме пасхального понедельника и вторника, следующего за Пасхой, на работу не ходили вообще; в апреле наступал черед Георгия Победоносца и святого Марка. В мае благочестивые праздники просто градом сыпались: именины святого Филиппа и Иакова, Вознесение Господне, день Святой Троицы и вторник после него, праздник Тела Господня; в июне – Иванов день и праздник Петра и Павла; в июле – встреча Марии и Елизаветы и праздники святой Марии Магдалины и Иакова; в августе – праздник святого Лаврентия и Варфоломея, кроме того – Успение Богородицы; в сентябре – Рождество Пресвятой Богородицы, праздник Левия Матфея и святого Михаила; в октябре – святого Симона и Иуды; в ноябре – День всех святых, день святого Мартина и праздники святой Екатерины и Андрее; в ноябре – день святого Николая, Непорочное зачатие Девы Марии и в декабре, кроме Рождества и святого Стефана, есть еще праздник Иоанна Богослова, который, поскольку приходится на 27 декабря, может замечательно продлить Рождество. Это всеpteta austriaca.[41]

В свой первый месяц в Вене я сам насчитал пять дней, на которые приходился какой-нибудь праздник – во все остальные дни всегда находился какой-нибудь повод, чтобы в рабочее время отправиться в церковь.

Но настоящие столпы праздности основывали религиозные братства. И были они крайне многочисленны и могущественны. Братство Святой Троицы при церкви Святого Петра, к примеру, насчитывало порядка восьмидесяти тысяч приверженцев. В одной только Вене существовало около сорока различных братств. Вступавшие в их ряды пользовались многочисленными преимуществами: бесплатное медицинское обслуживание, postmortem[42] денежное пособие вдове и пятьдесят бесплатных месс, далее – право покидать рабочее место, чтобы принимать участие в различных религиозных собраниях конгрегации. Хотя встречи проходили преимущественно по воскресеньям, они часто растягивались на целую неделю. К примеру, если случалось так называемое «кватемберное воскресенье», то пять следующих за ним дней в восемь утра проводились мессы, с целью почтения «благодетелей процессии». В конце года оказывалось, что каждое братство провело мессы в количестве между ста пятьюдесятью и двумястами, около шестидесяти раз повторяло молитвы, перебирая четки, а также отслужило около двадцати месс за живых членов братства и столько же за усопших. Сюда добавлялись похороны, выборы ректора и дни, когда состоялись совещания или непредвиденные обстоятельства требовали того, чтобы срочно созвать всех членов. Я подсчитал, что по всем этим поводам каждый год теряется около месяца рабочего времени. То есть двести пятьдесят рабочих дней уменьшались до двухсот двадцати.


Однако были люди, которые работали еще меньше, чем ремесленники и посыльные, и то были служащие и адвокаты из среднего класса. Они праздновали дополнительные праздники 18 июля и 2 августа (которые по неизвестной причине именовались «укосные каникулы») и 1 октября и 15 ноября («винные каникулы»). И на этом не успокаивались: по случаю Пасхи у них бывало добрых две недели каникул! Впрочем, это излишество не удержало их от того, чтобы мелочно уточнять, что dominica in albis уже сам по себе является праздником и поэтому должен считаться отдельно, из-за чего у них получалось все пятнадцать каникулярных дней. Такой подсчет привел к беспокойству в конторах и в первую очередь в судах, поскольку в следующий за Фоминым воскресеньем понедельник катастрофически не хватало персонала. Императору пришлось лично вмешаться и издать закон, где было установлено, что dominica in albis входит в число двухнедельных каникул и поэтому не может считаться отдельным праздником.


– Симонис, я хотел сказать тебе, что я доволен тобой и твоей работой, – сказал я, отвечая своим мыслям.

– Спасибо, господин мастер, я очень польщен, – вежливо ответил мне грек полным от лукового соуса и мяса серны ртом.

И у меня поистине была причина благодарить своего помощника! Во всей этой сумятице бесчисленных празднеств Симонис использовал несметное количество свободных от посещения университета дней для того, чтобы беспрепятственно заниматься работой трубочиста у меня на службе. Было очень мало дней, когда мне приходилось действительно отказываться от него, и это никогда не длилось дольше нескольких часов. К примеру, его вызвали 2 апреля: «Зеленый четверг приходится на второе число месяца, и господа студенты славного императорского конвикта св. Иосифа присутствуют на омовении ног в своих капеллах». Кроме того, 25 апреля, в праздник святого Марка, я буду вынужден обойтись без него, поскольку «господа студенты должны сопровождать большую процессию от церквей собора Св. Стефана к Св. Марку и обратно».

А именно студенческие каникулы образовывали довольно внушительное число: сто четырнадцать дней без учебы и присутствия на лекциях. Сюда еще добавлялись праздники отдельных факультетов, поскольку у каждого был свой заступник с соответствующим праздником. Кроме того, существовали праздники каждой из четырех наций, на которые делился университет (австрийскую, рейнскую, венгерскую и саксонскую); затем – годовщины, к примеру День всех святых посвящался всем умершим сотрудникам университета. Не следовало забывать также и праздники при дворе: каждый день, когда почтенные члены Alma Mater Rudolphina допускались на аудиенцию к императору или по какой-либо причине отправлялись ко двору, был выходным, конечно же, это касалось и дней, когда проводились коронации, королевские свадьбы, прибытие послов или супруг императоров или же их родственников. И, напоследок, был еще праздник восстановления, когда обновлялись привилегии, предоставленные императором университету с незапамятных времен.

Еще больше везло школьникам: наряду со ста семьюдесятью восьмью положенными праздниками они год за годом отмечали огромное количество «чрезвычайных праздников» (по требованию епископов или отдельных князей, желавших отметить определенное событие), и получалось, что здесь, по моим подсчетам, в школу ходили только каждый третий день! Мой малыш, которого я по вечерам и выходным сам учил чтению, письму и счету, был в свои годы гораздо образованнее, чем большинство детей Вены.


О, мудрая Вена! – сказал я себе и с восхищением посмотрел на своего сыночка, своего маленького ученика трубочиста, который как раз занимался тем, что вылизывал опустошенную до дна тарелку. Поистине, ты знаешь путь к здоровью и счастью, тебе ведомо искусство наслаждаться жизнью! В начале своих размышлений я обозначил избыток праздников и леность венцев как наказание, но я ошибался.

В Риме студенты стонут от учения, рабочие – от угнетения, семьи (и в первую очередь женщины) тоскуют дома в одиночестве, в то время как их мужья с утра до вечера батрачат на улицах или в мастерских. В Вене же только приступали к обучению или работе, как какой-нибудь колокол возвещал о том, что пришло время остановиться и принять участие в ярмарке, празднестве, мессе или процессии. Разве тяжкий труд приносит лучшие результаты? Ни в коем случае! В колыбели империи работали очень мало, но все получалось (хотя и требовалось на это больше времени). В городе пап люди трудились до изнеможения, но ничего не работало. В Вене еды было вдосталь для всех, семьи были зажиточными, улицы – чистыми, преступления случались изредка, а свободного времени было сколько угодно. В Риме люди голодали, грабеж и убийство подстерегали за каждым углом, город был грязен, а все вкалывали без остановки с утра и до ночи.

Когда я сообщал нашим немногим знакомым о том, что мы переезжаем в Вену, на меня смотрели как на несчастного сумасшедшего: ты едешь в холод, к этим глупцам-немцам? Не прожив здесь и месяца, я сильно заподозрил, нет, уверился, что это мы, римляне, глупцы.


– Господин мастер, – сказал Симонис, прерывая внутренний хвалебный гимн, звеневший в моем сердце, – я уведомил своих сокурсников по поводу вашего интереса касательно pomum aureum. Кроме того, я позволил себе пригласить их сюда на краткую встречу, так вы сами сможете объяснить, что именно вы хотите знать. Данило Данилович только что прислал мне записку, что в полночь он хочет встретиться с нами: может быть, у него уже есть какие-то новости.


На обратном пути с работы во дворце Клоридия зашла к нам в трактир. Выражение ее лица свидетельствовало о глубочайшем расстройстве.

– О, мой супруг, если бы ты знал, что со мной сегодня приключилось! – начала она, сев за наш стол и в несколько глотков опустошив мой стакан вина.

Она улыбнулась ребенку, сидевшему напротив и обеспокоенно смотревшему на нее, поцеловала его и погладила по голове. После этого попросила Симониса, который уже поел, отвести нашего малыша в монастырь, чтобы он вовремя пришел на урок немецкого языка, сказав, что мы подойдем позже.

Клоридия намеревалась сообщить нечто очень важное и опасалась реакции нашего сына. Когда Симонис с мальчиком удалились, ее материнская улыбка погасла, она взяла мою руку в свои, покрытые холодным потом.

– Что? – в тревоге спросил я ее.

– Благодарение Богу, что моя служба во дворце заканчивается завтра утром: принц Евгений предоставит are еще одну аудиенцию, а затем тот вернется в свое жилище на Леопольдинзель. Во вторник Евгений уезжает в Гаагу. С работой закончится и оплата, но так даже лучше. Если бы со мной еще раз случилось что-то подобное тому, что было сегодня, все могло бы кончиться плохо.

– Кончиться плохо? Да говори же, наконец, что случилось?

– Это отвратительное существо… тот, который пообещал дервишу голову.

– И что?

– Он опять был во дворце. Я дважды встретилась с ним. Сначала на лестнице для посыльных, в обществе его товарищей-турок. Если бы ты знал, как он на меня глазел! Наконец-то я увидела его лицо, если это месиво из клочков кожи вообще можно назвать лицом. Он таращился на меня своими налитыми кровью глазами, и его серые недоверчивые зрачки впились меня, словно крюки. Я ушла со всей возможной поспешностью, но все равно меня не покидало чувство, что он провожал меня взглядом. Боюсь, он что-то подозревает; будем надеяться, что во второй раз он не заметил, как я тайком за ним наблюдаю.

– А зачем тебе понадобилось шпионить еще и за ним? – в ужасе воскликнул я, ибо мне стало дурно при мысли о том, что моя сладкая женушка могла попасть в когти головореза.

После первой встречи с человеком в капюшоне моя жена выступала в качестве переводчика между мажордомом аги и одним из поваров принца, когда краем глаза снова увидела, как этот монстр поднимается по ступенькам, на этот раз по большой лестнице дворца. Он наверняка пробрался бы незамеченным, если бы Клоридия именно в тот миг, когда этот человек проскользнул на третий этаж, не открыла двери на лестничный пролет. Его настороженное поведение возбудило любопытство Клоридии, поэтому она оставила поле переговоров и неслышно последовала за ним.

– Мне было страшно, но риск того стоил. Может быть, у этого в капюшоне снова была встреча с Кицебером, – пояснила моя мужественная возлюбленная.

Но незнакомец продолжал совершенно спокойно идти дальше по дворцу, Казалось, он хорошо ориентируется в нем: в это время весь персонал находится на нижних этажах между кухней и комнатами для посыльных и в холлах второго и третьего этажей не было ни души. Молниеносно обследовав некоторые комнаты третьего этажа, он вернулся на нижний.

Там, пояснила Клоридия, находится зал с видом на Химмельпфортгассе, гдедолжны были поставить несколько книжных шкафов.

– Говорят, Евгений намеревается основать большую библиотеку и для этой цели собирается приобрести множество печатных изданий и манускриптов.

Поскольку столярам еще только предстояло сделать шкафы, в зале стояло несколько деревянных ящиков, содержимое которых не было известно никому, кроме Евгения и его слуг. Закутанное в плащ существо быстро вломилось в будущую библиотеку.

Клоридия, которая не могла войти в зал (да и не хотела), удовольствовалась тем, что приложила ухо к двери, чтобы подслушать. Сначала она услышала странные звуки слева. Затем последовал звон монет, словно кто-то набирал их пригоршнями и ссыпал в мешок; наконец раздался звук шагов, приближавшихся к двери.

Существо вышло из будущей библиотеки принца Евгения и исчезло в направлении холлов дворца, вероятно, чтобы выйти на улицу через лестницу для посыльных.

Оставшись одна, Клоридия вошла в библиотеку. На полках стояли деревянные ящики различных размеров и форм. Человек, должно быть, копался в некоторых из них, но только один, крышка которого была плохо закрыта, а быть может, повреждена, и открывала взору то, что находилось внутри, привлек ее внимание.

Подняв крышку, Клоридия увидела лежащие в беспорядке и покрытые пылью старые газеты, военные карты и черновики писем. Все это, казалось, были предметы небольшой ценности, которые Евгений, вероятно, велел сложить временно, до тех пор пока они не обретут свое место в библиотеке. Хотя времени у нее было мало, Клоридия пролезла даже на самое дно ящика и наткнулась пальцами на холодные металлические предметы, которые издавали слышанный ею прежде звон монет. Она склонилась над ящиком и обнаружила небольшую горку металлических штучек неровной формы.

– Я взяла одну, вот, посмотри

.

Veritas

Моя драгоценная супруга долго колебалась, прежде чем взять странный предмет; ведь он принадлежал его светлости принцу; однако поскольку странных металлических предметов, напоминавших монеты, было очень много, ей показалось, что ничего не случится, если она возьмет один, к тому же всего лишь на время. Возможностей вернуть этот предмет довольно много, а пока мы должны выяснить, в чем тут, черт побери, дело и почему таинственное существо, похоже, присвоило себе их в значительном количестве.

Я вертел «монету» в руках, рассматривая то одну, то другую сторону.

– Она, конечно, потемнела от времени, но это, вне всякого сомнения, серебро, – заметил я.

– Вот именно. А если ты посмотришь на верхний край, то увидишь, что она напоминает серебряную тарелку.

В центре находилась круглая гравюра, в которой можно было узнать дворянский герб: манжетка и полосатое поле. Над ним, рядом с сильно выгнутым краем, было написано:

LANDAV 1702 IIII LIVRE

По углам с четырех сторон были выбиты французские лилии.

– Что же это, черт побери, такое? – озадаченно спросил я.

– О, меня можешь не спрашивать. Я знаю только одно, что это тот самый странный предмет, который не выпускал из рук принц Евгений во время аудиенции.

– В любом случае это, кажется, монета, здесь написано «4 ливра», а ливр – это французская лира. Не случайно тут изображены лилии Франции. Однако, кажется, это не настоящая монета, а сделанная на каком-то примитивном станке.

– Может быть, это поддельная французская монета? – предположила Клоридия.

– Немногих французов она сможет обмануть, доложу я тебе.

– Ландау – немецкий город, где император Иосиф выиграл две битвы, если я не ошибаюсь, – сказала Клоридия.

– Да, в 1702 и в 1704 годах. Но эта штука – точно не памятная медаль. Во-первых, для этого она сделана слишком плохо, а во-вторых, поскольку на ней изображены лилии, то это символ Франции, и уж никак не империи.

В этот момент нас прервали, поскольку вернулся Симонис. Мы показали ему странную монету и попросили высказать свое мнение.

– Ничего подобного я никогда не видел. Я знаю, что Ландау – важная немецкая крепость в Пфальце и что наш возлюбленный император добрых два раза осаждал и штурмовал ее. Но при чем тут этот кусок серебра, сказать не могу.

Наш разговор продолжался совсем недолго, поскольку вскоре подошли студенты, друзья Симониса. Все были в сборе: «барон» Коломан Супан, румынский «князь» Драгомир Популеску, поляк Ян Яницкий, граф Опалинский, болгарин Христо Христов Хаджи-Танев и, наконец, беанус, после церемонии снятия ставший младшекурсником, хромой богемец Пеничек, почтительно державшийся позади своего шориста, то есть Симониса.

– Благодарю вас, что пришли, чтобы помочь нам, – приветствовал их я и пригласил всю группу присесть за наш стол.

– Всегда к вашим услугам, – сразу же ответил Христо Христов Хаджи-Танев, болгарин.

– Не обманывайтесь, господин мастер, – сказал грек, словно меня нужно было успокаивать. – Но на нас вы можете положиться, не так ли, Христо?

– Конечно же, мой дорогой Симонис, – сказал Христо, глубоко вздохнув, будто подготавливаясь к речи. – Студенты – самый благородный народ среди людей! Мы – чудеснейшее сокровище, экстракт человечества, золото среди металлов, драгоценный камень в золотой оправе. Мы среди идиотов – словно человек среди неразумных животных. Мы – украшение города, почетная корона родителей, посвященные Господу и мудрости сыны, столпы науки и страны!

Тут же разразился первый из целого ряда шквалов аплодисментов и восторженного свиста.

– И только у этого ненормального, этого Популеску, нет столпа, – заметил Коломан Супан, что вызвало взрыв хохота.

– Зато у тебя целых два, один внутри, второй снаружи, – ответил Популеску.

– Прекратите свое свинство, невежи, среди нас дама, – напомнил Симонис, вежливо указывая на Клоридию, которая, однако, похоже, искренне веселилась глупой шутке.

Христо продолжил свою речь:

– Ну, что же еще? Мы – принцы и звезды мира, и пусть у некоторых животы полопаются. Я не сомневаюсь, что многие враги наморщат носы, но господа анатомы сообщают, что конечности, вены, плоть и внутренности одинаковые у всех людей: настоящее благородство находится в мозгу, а не в так называемой дворянской крови. В Египте только ученые управляли благородным сословием. Просвещенный и набожный император Антоний Пий предпочел отдать свою дочь Фаустину нищему философу, чем богатому и благородному дураку.

– Однако мог существовать и Коломан, который беден и, кроме того, еще и глуп, – пошутил Популеску.

– Или ты, потому что ты педераст и тоже глуп, – ответил Коломан.

– Не обращай внимания, Драгомир, сохраняй спокойствие… – пробормотал Популеску себе под нос.

– Спокойствие, дорогие друзья, дайте же мне закончить! Я скажу, что большой палец на руке – это студенчество в городе. Не стоит ли величать нас ангелами за наше Дружелюбие? Ибо дружелюбие – ангельская добродетель. А где процветает цивилизованность и гуманность больше, чем в университете? Даже больше, чем при дворах, ибо там вежливость неучей приправлена заметной порцией лести. Мы же, студенты, настоящий карбункул, сверкающий пуще других драгоценных камней. Мы – изумруд и сапфир города, поскольку ярким светом красоты укрепляем глаза всех смотрящих. Как замечательно вместо грубых и нескромных бездельников видеть такую усладу для глаз, сынов муз, прогуливающихся взад-вперед по улицам! То, что приходится вынести студенту с начала юности и до конца своей жизни, просто не поддается описанию, ибо это страшно, трудно, тяжело и приходится поломать себе голову. Короче говоря, я называю нас драгоценнейшими господами, короной contextam splendidissimis virtutibus, gemmis longe pretiosioribus![43]

– Слушай, да говори уже по-человечески! – охладил его пыл Опалинский.

– Я сказал, что мы обладаем наилучшими добродетелями и представляем собой корону, украшенную самыми драгоценными камнями! Теперь тебя все устраивает, козел невежественный? – огрызнулся Христо. – И я закончил.

Вступительная речь болгарина и его последнее замечание вызвали у его товарищей оглушительные аплодисменты, к которым из вежливости присоединились и мы с Клоридией.

«Будем надеяться, что он прав», – подумал я про себя, оглядывая эту разгульную банду.

Я коротко сообщил им о загадочном высказывании «Soli soli soli adpomum venimus aureum!», которое произнес ага во время аудиенции у принца Евгения, и предложил студентам приличное вознаграждение. По совету Симониса, который был посвящен во все, я, впрочем, умолчал о том, что дервиш аги планирует заговор, намереваясь отрезать кому-то голову. Мой помощник полагал, что, если я открою это, их не остановят никакие деньги в мире: они бросятся бежать прочь. Еще я скрыл, что светлейший принц Евгений хранит бумажку с этим предложением не где-нибудь, а в своем дневнике – мне было стыдно, что Клоридия рылась в его личных бумагах. И хотя Савойский заслуживал худшего, ведь в том письме, которое показал мне аббат Мелани, он выставил себя предателем, в столь опасную тайну посвящать весь цвет студенчества я, конечно же, не собирался.

Эти молодые люди с бурными темпераментами все были родом из стран, расположенных к востоку от Вены. Они страдали под гнетом османов и страстно их ненавидели.

– Турки – это звери в человеческом обличий, – с отвращением прошептал Популеску.

– Младшекурсник, сделай лицо как у турка! – приказал Симонис.

Бедный Пеничек изобразил идиотское и дикое выражение лица.

– Нет, младшекурсник, это Ян Яницкий, граф Опалинский, – рассмеялся Христо и преувеличенно согнулся.

– Пусть турки оближут тебе зад, Христо Христов Хаджи-Танев, – принялся защищаться Опалинский, – они же обожествляют таких евнухов, как ты.

Насмешки и издевки в адрес Блистательной Порты и грубой культуры ее подданных продолжались еще какое-то время. Я видел, как омрачается лицо Клоридии. Товарищи Симониса ведь не подозревали, что моя сладкая женушка была ребенком матери-турчанки. По возвращении со своей работы во дворце Евгения она сама рассказывала мне о грубости турок. Но никому ведь не нравится, когда другие пренебрежительно отзываются о его народе.

Чтобы отвлечь студентов, я рассказал им о таинственном незнакомце в капюшоне, который столь угрожающе смотрел на Клоридию.

– Это тоже наверняка был турок! – усмехнулся Драгомир. – Их женщины настолько ужасны, что блеск вашей красоты наверняка ослепил его, мадонна Клоридия.

От столь неожиданного комплимента лицо моей жены несколько посветлело.

– Как это так? Об их гаремах рассказывают столько сказок… – вставил хромой Пеничек, который, должно быть, за всю свою жизнь почти не видел женщин.

– Конечно, если бы ты послушал, как хвалят османы сами себя, да они мастера в этом деле, рассказывать лживые сказки о якобы чудесах своей страны. Ты когда-нибудь бывал в гареме?

– Гм, пока нет…

– Это не что иное, как страшное, мрачное место, зачумленное, задымленное, где царит хаос. Представь себе почерневшие стены, с которых осыпается штукатурка, деревянные потолки со множеством трещин, покрытые пылью и паутиной, грязные диваны, изорванные занавески, повсюду воск от свечей и масляные пятна.

У женщин-турчанок, продолжал Драгомир, нет зеркал, они очень редки в Турции, поэтому опи обвешиваются безделушками наудачу. Пользуются красящими порошками без меры, например подводя себе синим глаза и носы. Красясь, помогают друг другу, но поскольку они все соперницы, то дают друг другу наихудшие советы. Для окраски бровей используют столько черного, что рисуют себе две большие дуги от переносицы и до висков или, того хуже, одну широкую линию через весь лоб.

– Результат в сочетании с ленью и неряшливостью турецких женщин получается поистине отталкивающим, поверь мне, – с гримасой на лице провозгласил Популеску.

– С каких это пор ты стал специалистом по османским гаремам? – удивился Коломан Супан.

И, словно этого было недостаточно, нимало не смутившись, Популеску продолжал: каждое женское лицо накрашено столь замысловато, что считается произведением искусства, разрушать которое умыванием и восстанавливать каждое утро очень сложно. Idem с руками и ногами, которые они любят красить в оранжевый цвет. Поэтому они никогда не моются, опасаясь, что вода может разрушить весь марафет. Еще больше усугубляют ситуацию в гареме множество детей и служанок, чаще всего, к сожалению, негритянок, которые живут с женщинами.

– Негритянки возлежат на диванах и креслах, как их госпожи, ставят ноги на те же ковры и прислоняются спинами к тем же обоям. Боже мой! – воскликнул Драгомир.

– Тебе негритянки внушают такой ужас? – принялся подтрунивать над ним Коломан. – Я удивлен, что у тебя столь тонкий вкус…

– Не все ведь, как ты, готовы пойти даже за обезьяной, – огрызнулся в ответ румын.

Популеску продолжал свой рассказ о том, что стекло в Азии еще в новинку, поэтому окна закрывают вощеной бумагой, а там, где мало известна и бумага, довольствуются тем, что живут вообще без окон, только при свете камина. Этого света вполне достаточно для того, чтобы курить, пить и стегать плеткой непослушных детей, потому что это единственное, чем занимаются весь день турчанки.

– Короче говоря, гаремы – это герметично закупоренные искусственные пещеры, натопленные железными печами так, что дышать невозможно! – заключил Попу леску с грубым смешком и положил руки на шею, имитируя удушение.

– Смешного тут ничего нет, – вдруг, к моему удивлению, произнесла Клоридия, молчавшая во время всего рассказа Популеску. – Воздуха в гаремах действительно нет, это правда, но бедные женщины совершенно этого не чувствуют, напротив, они целыми часами сидят у огня. Потому что они, бедняги, весь день взаперти, почти не могут двигаться и из-за этого постоянно мерзнут. Моя мать была турчанкой, – спокойно сообщила она.

Неожиданное открытие заставило всю эту небольшую веселую компанию мгновенно умолкнуть.

– В любом случае я выражаю вам свое искреннее сочувствие: я не знала, что вы – евнух, – добавила моя жена, с широкой улыбкой обращаясь к Драгомиру. – Потому что – вы же знаете об этом, не так ли? – вход в гарем мужчинам строжайше запрещен, по крайней мере тем, кто заслуживает этого названия…

И с этими словами она поднялась и вышла.


Когда все разошлись, я вернулся в монастырь к Клоридии и малышу, где подвергся пыткам урока немецкого языка, который был перенесен вследствие завтрашнего воскресенья. Бились мы очень даже неплохо, хотя мысли мои были заняты совершенно иными вещами. Сегодня вечером настал черед разговора о путешествии:

– Мой господин, мне хотелось бы извиниться, поскольку, уезжая, я не взял отпуска у своего господина.

– Мой господин, где нет обиды, там нет нужды в извинениях.

– Поистине, мой господин, и тем не менее я остаюсь вашим должником.

Итак далее. Оллендорф заставлял нас повторять множество вежливых оборотов, которые были столь же элегантны, сколь и бесполезны для трубочиста и его семьи.

20 часов: пивные и кабаки закрываются

Оркестр начал с вступления к арии Алексия. Главная часть исполнялась на лютне Франческо Конти, доброго друга Камиллы де Росси, который теперь сплетал свои арпеджио на фоне мрачного бормотания смычков.

Мы находились внутри Хофбурга, в славной императорской капелле, на репетиции «Святого Алексия». Звукам уже удалось привести мою дорогую супругу в расслабленное состояние и смягчить ее ужас от пережитой во дворце Савойского встречи.

Несколькими выразительными движениями локтем хормейстер усмирила массу контрабасов, успокоила скрипки и дала дорогу скромной лютне. Теперь Алексий пел страстные стихи, которыми пытался ослабить боль своей бывшей невесты. Много лет назад он покинул ее, и теперь, когда они встретились снова, она не узнала его:

Duot sofferto per amore

Perde il nome di dolor

Cangia in rose le sue spine

Più non ha tante ruine,

Più non ha tan to dolor…[44]

В то время как восхитительная мелодия смягчала мое сердце и душу, я вспоминал события прошедшего дня. С тех пор как в город прибыл Атто Мелани – еще до того, как я встретил его и вообще узнал о его присутствии, – моя спокойная, размеренная жизнь в Вене превратилась в ведьмовский котел: сначала – приключение со львами в Месте Без Имени, с его причудливым Летающим кораблем, затем прибытие турецкого посольства, наверняка с дурными намерениями (стоит только вспомнить о плане Кицебера, который собирался отрезать кому-то голову). Затем собственно прибытие самого Атто и его попытка ввязать меня в международный заговор во вред Евгению Савойскому (именно светлейшему принцу, великодушному работодателю моей супруги Клоридии!). И вообще, как называть его: Евгением Савойским или Собачьим Носом? Случайно ли Атто обронил это прозвище или нарочно? Едва аббат Мелани, спустя одиннадцать лет, снова появился в моей жизни, как я уже начал втайне ненавидеть его.

Duo! sofferto per a more

Perde il nome di dolor…

Наконец, мы узнали, что Кицебер обладает магическими способностями, которые использует при отправлении подозрительных кровавых ритуалов. И словно этого было недостаточно, у дервиша были какие-то темные делишки с человеком, который должен был принести ему чью-то голову и который, похоже, угрожал Клоридии. В семье даже появилось странное новшество: моя жена, долгие годы не произносившая ни слова о своем прошлом и своей матери-турчанке, вдруг стала разговорчивой и при этом обнаружила полезные знания о дервишах и их способностях.

Тем временем сопранистка Ландина, супруга Конти, исполнявшая роль нареченной Алексия, пела, сама того не зная, своему бывшему жениху:

Se dar voglio all'oblio

La memoria di lui, cresce l'affetto

E se cerco bandir dal cor l'oggetto

Di rivederlo piu cresce il desio…[45]

Что случилось бы, думал я, если бы Кицебер обнаружил нас в лесу на горе Каленберг? Принимая во внимание его тайные силы, я мог представить себе только ужасный конец. И если бы я сначала не лишился головы из-за какого-нибудь колдовства дервиша, мне в любом случае грозил суд и обезглавливание, поскольку я участвовал в планировании заговора против Евгения, главнокомандующего императорскими войсками, будучи в одной лодке с тайным агентом и врагом, французом, пусть и слепым, и беспомощным. Если как следует подумать, то письмо, в котором Евгений предлагал французам свои услуги, совсем не обязательно должно было возыметь желаемое действие: разве Илзунг и Унгнад, оба неверных советника Максимилиана II, не остались на своих постах даже после того, как император обнаружил их предательство? С учетом всего этого встреча с Мустафой, старым львом в Месте Без Имени, была всего лишь скромной прелюдией смертельных опасностей, которым я подвергался на протяжении нескольких последующих дней.

– Мастер трубочист, что-то вы сегодня бледны и задумчивы.

– Кто здесь? – Я молниеносно обернулся, сердце мое забилось быстрее.

Голос, так напугавший меня, принадлежал Гаэтано Орсини, веселому кастрату, другу Камиллы, который исполнял партию Алексия.

Оркестр сделал перерыв в репетиции, Орсини подошел поздороваться со мной, а я, погруженный в свои мрачные размышления, даже не заметил его.

– Ах, это вы, – с облегчением вздохнул я.

– Наверное, мне следовало сказать: бледны, задумчивы и крайне нервны, – поправился он, приветливо хлопая меня по плечу.

– Пожалуйста, извините, у меня был очень тяжелый день.

– Как и у всех нас. Мы, музыканты, очень долго репетировали во второй половине дня и очень устали. Однако нужно сцепить зубы покрепче, иначе мы осрамимся на выступлении перед нунцием и император велит выпороть весь оркестр, – с ухмылкой ответил мне Орсини.

– И бедную Камиллу тоже, – добавил я, тщетно пытаясь заразиться от Орсини хорошим настроением.

– О нет, ее-то уж точно нет, – ответил он со своеобразной улыбкой.

– Нет? В виде исключения он пощадит хормейстера Химмельпфорте?

– Разве вы не знаете? Наша подруга – ближайшее доверенное лицо их императорского величества, – приглушенным голосом произнес он.

Какое-то мгновение я молчал, испуганно переглядываясь с Клоридией.

– До сих пор Камилла писала для императора одну ораторию в год, – продолжал Орсини. – Вместе это получается четыре оратории, и она никогда не просила оплаты. В этом кроется загадка, потому что его императорское величество не жалеет средств, когда речь идет о придворной капелле. Он нанял всех семьдесят шесть музыкантов своего отца, более того, он даже ангажировал дополнительно еще нескольких, в основном скрипачей, так что у нас получается сто семь скрипок, что очень необычно для Европы. Не говоря уже об опере, открытой три года назад. Ведь после османской осады двадцать восемь лет тому назад в Вене не осталось оперного театра, который бы заслуживал этого названия.

При Иосифе I, по словам Орсини, Вена стала столицей итальянской мелодрамы, сколь возвышенной, столь и развлекательной, а также арлекинад, пантомим, балета, театра теней, канатоходцев etc.[46] Опера – самая успешная в Европе: четырнадцать представлений в год и более, полна известных имен среди певцов, композиторов и инструменталистов.

– Все – исключительно итальянцы, – гордо уточнил Орсини.

Это дает представление об успехах на поприще искусства, которых удалось достичь благодаря великодушию и тонкому вкусу его императорского величества. Кроме того, его величество сам очень одарен в искусстве музыки, равно как и войны, и в часы досуга, когда государственные дела можно отложить, он садится за чембало или берет флейту и пробует свои силы в довольно милых композициях, среди которых «Regina Coeli»[47] для соло сопрано, скрипки и органа, а также множество виртуозных оперных арий, выполненных в манере итальянца Алессандро Скарлатти. И потом, собственный талант молодого, всеми любимого императора в сочетании с большим количеством его музыкантов побуждает к экспериментам, так что при дворе инструменты часто используются новым, очень неожиданным способом. При этом капелла Иосифа, ибо она была названа в честь императора, стала в том, что касается инновации, своеобразным форпостом всей Европы, подобного которому никогда не существовало.

– Однако несмотря на все это наша таинственная хормейстер никогда не хотела получить даже гульден от императора. Даже до ухода в монастырь она всегда сама честно зарабатывала себе на жизнь.

– О да, это правда, – согласились мы с Клоридией, делая вид, что знаем, на что намекает Орсини.

– Она проехала по всем городкам Нижней Австрии и исцелила сотни больных по предписаниям той рейнской аббатисы, святой Хильдегарды. Часто у нее просили совета даже священники, которых приглашали на соборование. Ее поспешно приводили к постели умирающего, она называла подходящее лечение, которое, полагаю, всегда основывалось на двузернянке, и в течение дня случалось чудо: пациент начинал есть, поднимался и снова мог ходить.

– В случае с нашим сыном ей тоже удалось добиться значительных результатов, – согласился я.

– Да, но здесь, в Вене, Камилла лечит только друзей. Университет строго обходится с теми, кто занимается лечением без ученой степени доктора медицины.

– О, об этом я тоже могу многое порассказать, – подтвердила моя жена, которая занималась акушерской практикой только втайне.

– В любом случае наша хормейстер устроилась здесь хорошо, – сказал Орсини. – Когда император предложил ей навсегда остаться в столице, она попросила у него разрешения уйти в монастырь. Его величество указал ей Химмельпфорте, самый богатый и с правом свободного передвижения из всего множества монастырей города.

– С правом свободного передвижения? – удивилась Клоридия. – Разве монахини не живут в затворничестве?

– Теоретически да, – рассмеялся Орсини, – но им можно принимать любых посетителей женского пола, которые в кельях оказываются мужчинами, что предполагает наличие разрешения аббатисы, впрочем, его, похоже, очень легко получить. Они постоянно едят сладости, которые таскают из печи, особенно различные конфеты.

– Теперь, когда я об этом задумался, – сказал я, – могу подтвердить, что тоже замечал, что монахини не очень строго отгорожены от внешнего мира: можно очень легко просунуть голову между прутьев решетки, а стройный человек может далее пролезть через нее.

– Я своими глазами видел, как посетители подходили к решетке и целовали руки монахиням! А те даже не стыдятся, напротив, они, не колеблясь, просовывают руки между прутьев! – добавил молодой кастрат.

– Я рада за нашего хормейстера, что жизнь в монастыре не слишком тяжела, – заметила Клоридия.

– Однако это, конечно же, не единственная причина, почему император отправил ее именно в этот монастырь: все сделано для того, чтобы Камилла могла утешать малютку Пальфи… – заключил он веселым тоном, вынул из кармана яблоко и откусил от него.

Молодая графиня Пальфи! С сегодняшнего утра я знал от Атто, что в данном случае речь идет о возлюбленной императора, которая жила как раз на Химмельпфортгассе, неподалеку от монастыря. Именно та дама, которой хотел воспользоваться аббат Мелани, чтобы передать Иосифу письмо, обличавшее предательство принца Евгения. Я навострил уши и заговорщицки улыбнулся музыканту, побуждая его продолжать рассказ.

– …И вот останавливается карета его императорского величества па Химмельпфортгассе в необычное время, впускает кого-то и отвозит в Хофбург, – свободно продолжал Орсини, словно говоря о всем известных вещах, – Народ думает, что в карете сидит Евгений Савойский, которого Иосиф позвал, чтобы обсудить с ним важные военные дела. Вместо этого, однако, в карете сидит его подруга Камилла, если император хочет что-то доверить ей. Или же Марианна Пальфи, если он хочет не разговаривать, а… Ну, вы понимаете… – И на лице кастрата снова появилась широкая улыбка.

Я как раз собирался присоединиться к веселью Орсини, когда Клоридия удержала меня, ущипнув за руку: к нам направлялась Камилла. Хотя лицо ее выглядело усталым и обеспокоенным, она приветствовала нас с обычным радушием.

– Вижу, что вам даже в столь поздний час не занимать аппетита, – с улыбкой обратилась она к Орсини, державшему в руке надкушенное яблоко.

– Плод с древа познания, – шутливо ответил Орсини. – Я наконец решился отведать его.

– Вы не должны так говорить, – сказала Камилла, внезапно посерьезнев.

– Это же была всего лишь шутка: я пробовал его уже давно и часто, – ответил Орсини, продолжая шутить.

– Господин Орсини, я сказала, что вы не должны употреблять эти слова, – строго сказала Камилла.

Мы с Орсини смущенно переглянулись.

– Это слова из Священного Писания, – добавила Камилла, осознав, что, похоже, несколько перестаралась. – Я прошу вас не произносить их всуе.

– Я и подумать не мог, что обижу вас таким образом, – принялся оправдываться Орсини.

– Вы обижаете не меня, а Священное Писание. И нужны не предписания, а предвидение. Последнее – Божественный дар мудрости… однако извините меня, пожалуйста, нам нужно продолжать репетицию, – сказала она и, опустив голову, поспешила к своему месту перед оркестром – верный признак того, что перерыв окончен.

* * *

Вернувшись в монастырь, до смерти устав от волнений, которые принес этот день, мы вскоре уже лежали под одеялом. Клоридия уснула в моих объятиях, я же, несмотря на усталость, не мог сомкнуть глаз.

Тысячи вопросов проносились в моей голове, каждый переплетался с последующим, словно бусины загадочного ожерелья. Почему Камилла де Росси никогда не говорила нам, что она – подруга императора? Допустим, из-за скромности. Однако почему она отказывалась от платы за композиции? Почему она ушла в монастырь?

И потом: сегодня Камилла выглядела подавленной, но по какой причине? Я мог понять, что она, вопреки обыкновению, не захотела потратить полчаса на разговор с нами. Но почему она и словом не обмолвилась? А ведь ей было, что нам рассказать! В конце концов, Атто Мелани вчера вечером заходил в монастырь.

Камилла уже давно знала о том, что аббат приедет в Вену, как мне признался сам Атто. Но по его просьбе она хранила тайну; наверное, поэтому несколько дней назад она с улыбкой Сивиллы сказала, что нас ожидают «очень радостные часы». Что же было известно Камилле о намерениях, приведших Атто в столицу императора? Об этом аббат мне вообще ничего не сказал. Не должен ли был показаться хормейстеру странным визит старого кастрата, прибывшего, кроме всего прочего, из враждебной Франции? Знала ли она, что Мелани – профессиональный шпион?

Нет, наверное, не знала, сказал я себе. Атто просто рассказал ей красивую сказку. Возможно, он сказал ей, что хочет перед смертью поглядеть, что да как. Вероятно, он прибегнул к театральному тону, который так умело использовал в своих целях… А Камилла попалась на это.

Вопросы множились в моей голове, словно в зеркальном кабинете. Почему Атто не воспользовался Камиллой для того, чтобы передать императору письмо Евгения? Не знал, что хормейстер – подруга Иосифа? Вероятно, не знал. В противном случае он не вышел бы на Марианну Пальфи, вообще не упомянув Камиллу. Я сам ведь узнал о дружбе Иосифа с нашим хормейстером совершенно случайно, благодаря болтливости Гаэтано Орсини.

Что же мне делать? Передать эту драгоценную информацию Атто или умолчать? Для Камиллы будет легче легкого передать письмо Евгения Савойского императору. Но что случится, если Атто, как я подозревал, был заодно с турками? Разве не оказался бы тогда его императорское величество под ударом опасного заговора? Разве не могли меня обвинить в пособничестве?

Нет, лучше ничего не говорить Атто. Напротив, я буду тщательно следить за ним (что будет не так трудно, как когда-то, теперь, когда он совсем старик). Но в первую очередь я скрою от него, что связь с императором, которой он так желал, совсем рядом, за углом, точнее, в самом монастыре, где он квартирует.

Если бы Атто знал, как легко может встретиться с императором! Из болтовни своих собратьев по цеху, клиентов и посетителей трактиров и кофеен я узнал, хотя и был очень глубоко предан ему, что молодой император, невзирая на свои блестящие подвиги, носил в душе глубокие раны, зарубцевавшиеся и превратившиеся в нечто вроде наивности. Именно на этом мог сыграть аббат Мелани. Если бы ему удалось получить аудиенцию у императора через Камиллу, его наверняка выслушали бы и, вероятно, ему удалось бы достичь желаемого. И это было бы хорошо, если в намерения Атто действительно входит мир, как он утверждает. Но это было бы плохо, если на самом деле он заодно с турками и преследует их мутные цели.

Иосиф Победоносный родился с огнем, достоинством и душевным благородством истинного монарха. Он был способен на широкие жесты, мог увлечь нерешительного, тронуть бесчувственного. Он был нетерпелив, энергичен, скор на решения, пылкий импровизатор. Но прислушивался даже к ничтожным жалобам, давал обещания, далеко превосходящие его возможности, и никому ни в чем не мог отказать.

Причиной этой скрытой и коварной слабости была ирония судьбы: он был сыном человека, представлявшего собой его полную противоположность.

Отец Иосифа, Леопольд, был набожен, стеснителен и мелочен, он же – смел, безудержен, обходителен. Леопольд был осторожен, флегматичен, нерешителен и массивен; Иосиф искрился жизнерадостностью. Уже в двадцать четыре года он отправился в бой против французов, лично командовал войсками и захватил известную крепость Ландау. С тех пор его называли «победоносным». Отец же его, когда в 1683 году турки двигались к Вене, бежал сломя голову.

Молодой Иосиф – первенец, а значит, претендент на престол – изначально чувствовал себя призванным править. Он любил свой народ, а народ любил его. Но он требовал еще и повиновения от своих подданных, а потому выбрал себе латинский девиз «Timoré et amore». Он собирался использовать для правления «любовь и страх», два самых сильных чувства.

А его отец стал императором случайно: в молодости его готовили к монашеству, поскольку для трона был предназначен его старший брат. Когда же тот умер от болезни, правление стало для Леопольда тяжкой повинностью, с которой лучше всего было справляться с помощью терпения. Не случайно его девизом было «Consilio et industrie»: «Размышлением и усердием». Его воспитали могущественные иезуиты, завладевшие его легко управляемой душой. Вместо того чтобы позволить религии направлять себя, Леопольд использовал ее в качестве щита. Трусливый характер заставлял его колебаться в вопросах веры, он был одержим суевериями и колдовством, боялся магии. Убежденный в том, что должен быть терпеливым, он даже просителям позволял обращаться плохо по отношению к себе.

Иосиф был набожен, конечно, но презирал интриганов-иезуитов. Он поклялся себе, что прогонит их с королевского двора, как только взойдет на трон.

Из лени, а также чтобы не потерять своих лизоблюдов, отец Иосифа на протяжении десятилетий поддерживал двор и правительство как цветущий аппарат ненужных, праздных, склочных министров, которым к тому же еще и переплачивал. Иосиф не мог дождаться, когда наконец сможет выставить их всех за дверь и заменить молодыми, деятельными и знающими людьми, которым доверял. Министры знали об этом (Иосиф основал даже нечто вроде параллельного правительства, так называемый «молодой двор») и ненавидели его.

Постоянные нравоучения отца, попрекавшего его завоеваниями женских сердец, только ухудшали ситуацию. В итоге отец запретил ему заниматься государственными делами. Он не понимал и не выносил сына, который был так не похож на него и так похож на его величайшего врага, «короля-солнце»: тот тоже был выдающимся человеком с располагающим к себе характером, любимцем женщин. Леопольд предпочитал блестящим победителям заурядных людей, молодым – стариков, специалистам – неумех, бесстрашным – трусов. Как он мог любить своего первенца?

В действительности он любил Карла, своего младшего сына.

Карл был идеальным воплощением той заурядности, которую так ценил Леопольд. Иосиф был пылок, а Карл, воспитанник иезуитов, сдержан. Первый обладал привлекательной внешностью, второй выглядел всего лишь терпимо. Иосиф был скор на суждения, красноречив, Карл же колебался и поэтому молчал. Иосиф смеялся и заражал всех своим смехом, а Карл опасался, что смеяться будут над ним.

Они вышли из чрева одной матери, только первый родился правителем, второй – спутником. Карл, возможно, смог бы уживаться со своим братом без особых ссор, но зерно раздора посеял их собственный отец, поскольку никогда не скрывал, что предпочитает младшего. На смертном одре он поспешно добавил в завещание несколько пунктов не в пользу Иосифа, согласно которым именно в тот момент Карл был предпочтительнее, поскольку закон отказывал ему в престолонаследии.

Иосиф был смертельно оскорблен, а Карл ненавидел его, так как думал, что сам заслужил трон. Разве отец не говорил, что он – лучший? Младший сын, человек мрачного и злопамятного характера, воспитывался не как второй сын, а как будущий король: король Испании. И теперь он не мог смириться с судьбой, согласиться, что останется без короны на голове.

Оба брата не виделись вот уже восемь лет: Карл уехал в Испанию в 1 703 году, чтобы оспорить корону у Филиппа Анжуйского, внука Людовика XIV, и больше не вернулся в Вену. Слишком много было камней преткновения: сначала из-за владычества над Миланом и Финале, затем из-за управления Ломбардией, наконец, из-за Неаполя, где схлестнулись протеже обоих. Даже если братьев разделяли народы, войска, моря и горы, расположенные между Австрией и Испанией, Карл каждый день, каждый час, каждый миг с завистью думал о брате. Хорошенькое наследство оставил отец Иосифу, думал я: недоброжелательность министров, соперничество с братом и ту странную юношескую наивность, из-за которой он подвергался множеству опасностей, к примеру маневрам аббата Мелани.


Размышляя таким образом, я встал с кровати и на цыпочках пошел к своим старым бумагам. Поскольку сон полностью оставил меня, мне захотелось продолжить чтение тех брошюр о моем дорогом Иосифе, которые я несколько дней назад собирался прочесть как можно скорее.

Однако теперь я не искал ответов на вопросы по поводу Места Без Имени. Нет, теперь, когда аббат Мелани планировал с моей помощью передать Иосифу I доказательства измены Савойского, сам император завладел моими мыслями больше, чем раньше.

Я принялся перелистывать бумаги на немецком языке. В руки мне попало сообщение о его свадьбе:

Пышный въезд в город Его Королевского Величества Иосифа, короля Рима и короля Венгрии/ и т. д. с Ее Величеством Вильгельминой Амалией, королевой Рима /супругой Его Величества/ и т. д. 24 февраля 1699 года между 4-м и 5-м часом.

Пробегая глазами по строкам, по обычаю тевтонских газет изобиловавшим скучными подробностями, я вспоминал другие голоса, которые слышал в городе по поводу Иосифа. Сколько милого прямодушия было в его поведении, сколько юношеской непосредственности, сколько благородных мыслей! Для хитрого аббата Мелани было бы легче легкого завоевать доверие молодого владыки, если бы он говорил на чистом итальянском языке и умолчал, что является французским посланником. Но если Атто все же заодно с турками?

Только после того, как Иосиф сочетался браком (он женился на немецкой принцессе Вильгельмине Амалии Брауншвейг-Люнебургской), Леопольд позволил ему снова заниматься государственными делами. Но молодой человек уже успел снискать ненависть отцовских министров.

5 мая 1705 года Леопольд почил после полувекового правления. Ситуация в империи была крайне серьезной: бушевала ужасная война против Франции и ее союзников, целые армии были готовы в любой миг вторгнуться на австрийские земли. Система налогообложения практически уничтожена, финансовое положение шаткое, императорская сокровищница стояла пуста. В войсках царила сумятица, солдаты были плохо вооружены, недисциплинированны. Императорские территории (восставшая Венгрия, неспокойные регионы Италии, вечно враждебная Богемия) угрожали отколоться.

Во время поминок по Леопольду один иезуит, придворный проповедник, отважился предостеречь Иосифа: только принц, воспитанный иезуитами, может надеяться править успешно и счастливо.

Иосиф не позволил запугать себя: он изгнал иезуита из страны и приказал изъять две сотни печатных экземпляров его речи. Остальным иезуитам, оставшимся при дворе, он объявил, что отныне они не имеют права голоса в вопросах политики. После этого уволил одного за другим бездарных министров и государственных деятелей, которые были столь дороги его отцу, и призвал новых молодых людей, желавших служить ему. Единственным, кто не был отправлен домой, был Евгений Савойский. Новые министры, которых выбрал Иосиф, не были невинными ягнятами. Были меж ними ссоры и соперничество. Но благодаря своему воздействию он справлялся с ними и разрешал все споры.

Молодой император вскоре принялся за скучную и сложную задачу лечения государственных финансов, впрочем, не забыв о тех реформах, которые могли улучшить, пусть и незначительно, жизнь его подданных. Начиная с Вены, он ввел, наряду с множеством других инициатив, регулярную уборку улиц; заложил сеть канализации; распространил предписание каждый день записывать умерших в городе и в пригородах и приказал построить неподалеку от Каринтийских ворот театр для народа, где ставились старые добрые венские комедии, черпавшие в свою очередь вдохновение в еще более старых комедиях итальянского искусства. Наконец, он приказал вывезти сто восемьдесят турецких пушек, оставшихся в городском арсенале после осады 1683 года в качестве военного трофея: литейные цеха должны были переплавить их в новый роскошный колокол для собора Святого Стефана, самый красивый и большой колокол, который когда-либо видели в Вене, столице и резиденции императора; и работа должна была быть представлена и торжественно освящена в июле 1711 года, к тридцать третьему дню рождения Иосифа Победоносного.


Затем я добрался до «Прототипического каббалистического прогностикона», иными словами, гороскопа Иосифа: Horoscopus gloriae, felicitates, et perennitatis, Josephi Primi, Romanorum Impe ratoris, semper Augusti, Germaniae, Bohemiae, Hungariae, с. с Regis.[48] Он был составлен с помощью арифметических расчетов на основании Священного Писания, причем в 1709 году доктором saluberrimae medicinae[49] из Падуи Иосефом Валлихом, olim Хертцваллих, на еврейском, латыни, греческом, халдейском, сирийском, каббалистическом, раввинском, иерусалимском, польском, итальянском, французском и немецком языках и с великолепнейшей ясностью сообщал:

ИОСИФ Первый, Римский император,

Укрепитель империи на все времена

Богом благословленный отец

К выгоде подчиненных стран

И все его дни станут победоносными

Пророчество было просто в точку. В этом, 1711 году, похоже, окончательно закончилась анафема иезуита Видеманна. Экономическая и военная ситуация заметно улучшилась. Народ боялся и любил Иосифа, как он того и хотел: timoré et amore. Теперь, когда фигура отца исчезла из его жизни, он чувствовал себя властелином империи. Но за кулисами нового курса осталась не смягчившаяся ненависть прежних министров, мечтавших о мести. И не менее ядовито, словно живое существо, пульсировала враждебность брата: змея, давно питавшаяся неутомимо тлеющей ненавистью.

Вот она снова, подумал я: ненависть, та же самая ужасная страсть, отметившая судьбу Места Без Имени и его строителя, равно как и предшественников покойного императора. Может быть, здесь и крылся ответ на мои вопросы: Иосиф Победоносный привык преодолевать препятствия – он оставлял только одному себе право внушать страх: timoré et amore…


В конце прошлого года, однако, опять случилось кое-что, внушившее беспокойство верным подданным. Альманах «Энглишер Варзагер» объявил свои рифмованные предсказания на грядущий 1711 год:

Ходят слухи о необычной хвори:

Двор королевский обеспокоен.

Быстрое падение императора

Эхом звучит повсюду;

Много зла произрастет из этого

И несчастья простому люду.

Мрачное пророчество распространилось по городу подобно пожару. Едва прибыв в Вену, я уже слышал, что говорят по этому поводу мои соотечественники. Альманах «Энглишер Варзагер» предупреждал о «падении» императора, которое причинит много страданий и ввергнет цветущий народ в пучину зла – кто не опасался бы за двор Габсбургов и felix Austria,[50] как называли приютившую меня страну? К счастью, вскоре после этого вышел «Варшауер Календер», чтобы остановить пессимизм «Энглишер Варзагер» и страх народа своим четким и ясным пророчеством:

Австрия

Будет последней в мире

И страх вскоре забылся. Но перед первыми апрельскими днями наблюдался странный атмосферный феномен: иногда солнце вставало не обычного, золотого цвета, а окрашенное в кроваво-красный. По дороге на работу я тоже неоднократно наблюдал это непонятное явление. Некоторые приписывали это естественным причинам, но венцы бормотали, покачивая головами, что это предвещает несчастье: невинная кровь прольется в эрцгерцогстве Австрийском.

Мало того, венчало опасения еще одно необычное происшествие.

Император находился в церкви, где был похоронен его дорогой друг, князь Ламберг, всегда сопровождавший его на охоту и иногда сводивший с молодой любовницей. Иосиф I спросил одного из присутствующих министров, в каком месте находится камень с гробницей Ламберга, и министр ответил: «Ваше Величество, прямо у вас под ногами». Молодой император расценил это как знак, что вскоре последует за своим другом.

С того самого дня в Вене говорили об этом печальном эпизоде, и некоторые сравнивали его с Praesagium Josephipropriae mortis, то есть с историей из книги Бытия, когда отец Иосиф, предвидя свою собственную смерть и утрату любимых, говорит своим братьям:

– Я должен умереть. Господь примет вас и поведет из этой страны в ту, которую клятвенно обещал Аврааму, Исааку и Иакову.

А еще вспоминали о том, что император Фердинанд I во сне предсказал, что умрет в день святого Иакова. Так тянулась цепочка мрачных воспоминаний об известных предсказаниях смерти из Библии, истории или из легенд, передававшихся из уст в уста.


Я вернулся обратно в постель, размышляя о словах хормейстера. Предвидение, сказала она, Божественный дар мудрых.

23 часа, когда в Вене спят (а в Риме совершаются самые страшные злодеяния)

Я наконец уснул и вдруг услышал легкий стук в дверь.

– Кто там? Кому я понадобился? – крикнул я по-немецки и вскочил с постели. Мне приснилось, что я сижу на уроке немецкого у Оллендорфа, и от испуга и внезапного пробуждения я как попугай повторил слова, которые он мне втолковывал.

– Господин мастер, это я.

Симонис: я совершенно забыл о нашей договоренности на полночь с Данило Даниловичем, его товарищем из Понтеведро.

Через несколько минут мы были уже на улице. Из-за усталости я сильнее чувствовал холод, и больше всего мне хотелось вернуться в свою теплую мягкую постель. К счастью, в переулке стояла карета, призванная облегчить тяготы полуночной вылазки. На самом деле это была открытая повозка, или, проще говоря, коляска. Скромное средство передвижения, предназначенное для перевозки людей на небольшие от города расстояния. На козлах сидел Пеничек, с которым я поздоровался удивленно и в то же время весело. Когда мы устроились в коляске, Симонис пояснил мне его неожиданное присутствие.

– Наш Пеничек подрабатывает кучером, чтобы оплачивать занятия.

Тут я припомнил, что нищие студенты из-за изданного деканом эдикта могли попасть в темницу университета, если их заставали за попрошайничеством без месячного разрешения, которое было довольно сложно получить.

Симонис добавил, что коляска, в которой мы ехали, была экземпляром старой «зашиты от мух», то есть открытой каретой с сеткой от насекомых.

– Значит, твой Пеничек работает на кого-то, у кого есть лицензия, как и ты?

– Нет, господин мастер, не всегда удается найти постоянное место, как то, которое вы были так добры предоставить мне. Скажем так, Пеничек… не связан обязательствами.

– Что ты хочешь этим сказать? У него нет разрешения перевозить людей или товары? – обеспокоенно спросил я.

– М-м, официально – нет.

– Незаконно работает? Как это возможно? Я знаю, что каждого, кто водит в Вене транспортное средство, проверяют строжайшим образом. Все кучера подлежат контролю и даже обязаны записывать данные всех людей, которых перевозят!

– Да, к сожалению, это так, – согласился младшекурсник, – моим ремеслом занимается множество шпионов, но есть инспекторы, которые, скажем так… толерантны! – закончил он, заговорщицки подмигивая нам.

– Пеничека, – добавил Симонис, – власти терпят, как и других. Достаточно заплатить небольшой «вклад»… и вот уже такого рода деятельность обретает целый ряд преимуществ. Поясни ему, младшекурсник.

– О да, конечно, господин мастер, – подтвердил Пеничек, пока коляска ехала по пустынным улицам города. – В первую очередь, не нужно платить налоги, поскольку мы не относимся ни к мелким перевозчикам, которые перевозят по нескольку пассажиров, ни к грузоперевозчикам, которые перевозят тяжелые предметы. Кроме того, коляску и лошадь у меня не отнимут для путешествия придворных или для транспортировки пушек, когда начнется война. Я не обязан принимать участия в расчистке улиц от отходов или, когда настает зима, уборке снега. Если я не хочу, я даже могу не возить уголь и не мучиться перевозками между Веной и Линцем. Я езжу между городом и пригородами, мне этого вполне достаточно. С недавнего времени грузо-перевозчики обязаны иметь по меньшей мере восемь лошадей и четыре кареты. В прошлом году гильдия прокатчиков лошадей объединилась с гильдией мелких перевозчиков. Так что теперь нужно решить, чьи правила будут действовать. Все становится настолько запутанным, зачем мне в это вмешиваться? У меня есть моя лошадка, четыре колеса и каретный сарай в районе Россау. Все это стоило мне недорого. Если я захочу покончить с этим, то просто снова все продам. Конечно, нужно быть начеку: если со мной что-то случится и кто-то обнаружит, что я был пьян, с меня сдерут хороший штраф и у меня возникнут серьезные трудности. Всегда нужно держать ухо востро.

Несмотря на его подобострастные манеры, подумал я, похоже, этот Пеничек умеет здорово лавировать по жизни.

– Симонис, – снова обратился я к своему помощнику, – ты поступил ко мне на службу, чтобы заработать немного денег. Пеничек работает кучером. А учебу Даниловича, поскольку он граф, наверное, оплачивает его семья, или как?

– Да, он граф, происходит из одной из самых известных в Понтеведро семей, но это маленькое государство – полный банкрот. Чтобы поправить дела своего народа, Данило даже пытался подцепить себе здесь богатую вдову, но его постигла неудача.

– Сплошные святоши! – покачал головой Пеничек, натягивая поводья. – В Париже можно было бы попытаться, там есть веселые вдовушки…

– Но тут проклятая война все ему испортила, – пояснил грек. – И чтобы как-то прожить, он вынужден унизиться до того, чтобы заняться не слишком почетным ремеслом: он шпион.

Я вздрогнул: после Атто – опять тайный агент?

– Не такой, как вы опасаетесь, – тут же добавил Симонис, – он легальный шпион, так сказать, уполномоченный.

Он пояснил мне, что прошлый император Леопольд, отец Иосифа I, был набожным и справедливым человеком. Он страшился каких бы то ни было эксцессов и в высшей степени ценил осторожность, терпение и бережливость. И поскольку Австрию, как мне было, наверное, известно, поцеловала богиня изобилия, и даже последний подданный обладал достаточным имуществом для того, чтобы жить как король, Леопольд, дабы не путать дворянина с поденщиком, князя со столяром, даму со служанкой, разделил общество на пять классов. И каждому подробно расписал, сколько ему роскоши положено и что запрещено. В классификацию не входили только дворяне и кавалеры орденов, поскольку обладали особыми привилегиями.

– Действительно, я слышал об этих пяти классах. Однако с тех пор, как я здесь, никто никогда не спрашивал, к какому из них я принадлежу, – вставил я.

– Может быть, потому, что вы – чужестранец и никто не подумал о том, что вас нужно контролировать. А для венцев это очень серьезный вопрос.

Симонис кратко описал мне пять классов. К первому принадлежали уважаемые императорские и княжеские чиновники: вицедоны, придворные и военные казначеи, императорский управитель соляного ведомства, главный лесничий и управитель железного ведомства, придворные квартирмейстеры etc. Второй класс охватывал представителей несколько более скромных занятий: советников бухгалтерии, придворных музыкантов, контролеров, гардеробщиков, цирюльников, поваров и так далее. В третьем мы спускались еще ниже: бухгалтеры, канцеляристы, управляющие винными погребами, обойщики. К четвертому классу принадлежали сокольничьи, охотники, носильщики, сторожа, школьные учителя, повара и низшие служащие. К пятому, последнему классу относился простой народ помощников и поденщиков.

Для каждого класса было точно установлено, сколько денег можно тратить на то, чтобы одеться, поесть, выйти в свет, жениться и даже умереть.

Граждане первого класса и их родственники, к примеру, не могли носить украшения из золота и серебра, настоящего и фальшивого жемчуга, броши, кнопки с украшениями, позументы, пряжки, кинжалы и мечи, парчовые ткани, кружева, меха горностая, рыси, лисы или бобра, страусиные перья и парики. Запрещены были также духи. Рукава: без крылышек. Женщинам: ни локонов, ни юбок или платьев изысканного покроя. Было запрещено пользоваться элегантными каретами, сани тоже должны были быть скромными, без излишней резьбы. На улице только мужчин мог сопровождать слуга, при этом не более одного. Даже дома граждане первого класса не могли чувствовать себя свободно: были запрещены красивые столовые приборы, обивка мебели, скатерти, стулья, дорогие шторы и предметы из красного дерева. Даже ткани балдахина, скрывавшего интим супружеского ложа от посторонних глаз, должны были быть простыми. Во время свадьбы нельзя было потратить более сотни гульденов на банкет, вино, цветы и музыку, если же речь шла об обычном ужине с гостями, то не более двадцати. Даже к лошадям и похоронам граждан первого класса предъявлялись строгие требования: не слишком дорогая повозка, для мертвецов – двенадцать подсвечников с белыми свечами и ничего более.

Излишним будет упоминать, что представителям второго класса было запрещено еще множество других вещей, третьего – еще больше и так далее, так что то, что бедным гражданам пятого класса было разрешено дышать, граничило с чудом.

– Я не понимаю: кто же следит за тем, чтобы все эти запреты не нарушались?

– Но это же ясно как божий день: сами жители Вены. И в первую очередь студенты.

Леопольд организовал что-то вроде полиции нравов: отряд шпионов, тайно присутствующих на свадьбах, праздниках и даже в частных домах, для слежки за тем, чтобы никто из граждан не нарушал закон. Данило Данилович был одним из них.

– Студенты, всегда стесненные в средствах и обладающие острым умом, самые лучшие шпионы, – заметил Симонис.

Уполномоченным шпионам причиталась треть штрафа, который платили нарушители закона, поэтому можно было предположить, что они очень тщательно выполняли свой долг. Впрочем, это было не всегда легко: откуда им, к примеру, было знать, стоит платье тридцать, пятьдесят или двести гульденов? Поэтому портных, меховщиков и вышивальщиц заставляли (под угрозой того, что им самим придется платить штраф) доносить на клиентов, которые заказывали платья, не соответствующие их классу. Аналогично были наняты легионы поваров и поварят (которых называли «надсмотрщиками за кастрюлями»), чтобы они доносили на излишне прожорливых хозяев. Столяры сообщали о заказах роскошной мебели, торговцы тканями уведомляли о покупке дорогих тканей, а художники доносили властям на клиентов, которые заказывали слишком большой портрет. За доносы об излишней роскоши в каретах заботились извозчики, кучера и ямщики.

Со временем в Вене не осталось ни одного места, где за прохожими не наблюдал бы шпион: их сапоги (не слишком ли высокие каблуки?), их лица (французская пудра?) или мушки у дам (слишком много на левой щеке?). Из-за большого количества шпионов в кухнях царило недоверие, в портняжных мастерских люди быстро оглядывались, в карете изучали ямщика, словно ожидая от него ножа под ребра. Тот, на кого доносили (и кто, конечно же, мстил, донося в свою очередь), вынужден был запирать кладовую, чтобы скрыть лишнего поросенка, обитые кресла прятать в подвале, а золотое колечко младшей дочери закапывать в саду. Но кто мог упомнить все запреты? В праздничные дни украшения и прически не должны были стоить более шести сотен гульденов в первом, трех сотен во втором, двадцати-тридцати в третьем, пятнадцати-двадцати в четвертом и четырех крейцеров в пятом классе. Бедный поденщик и безграмотный человек из пятого класса должен был следить за тем, чтобы у него не было платков на более чем один гульден и тридцать крейцеров, ботинки и шляпы не стоили бы более одного гульдена и чтобы он не заказывал блюда или банкеты за цену более пятнадцати или, если они предназначались для детей, пяти гульденов. Выходит, каждому в жизни нужно было заводить заполненную цифрами книжечку и отрываться от нее только затем, чтобы проконтролировать соседа.

Жизнь превратилась в ад, что, конечно же, не входило в планы Леопольда. Однако жители Вены, обладавшие природной мудростью и ценившие мирную жизнь, скоро сами поняли: то, что они зарабатывают шпионажем, стоит гораздо меньше, чем утерянная свобода. Тем более что дворяне, министры и высшее духовенство, которых не касались запреты Леопольда, продолжали кутить, праздновать и наряжаться, как им угодно. В их среде стало модным иметь животик (знак уважения и зажиточности), на который спадали любимые тогда алонжевые парики, придавая власть имущим неповторимое сходство с грушей.

– Как же ты тогда объяснишь, – вставил я, – что в домах крестьян, где мы с тобой чистим камины, на столе лежат столовые приборы из резной слоновой кости, можно увидеть тарелки из чудеснейшей керамики, гардины и скатерти с великолепными кружевами, красивые бокалы, мягкие кресла и причудливо украшенные печи? Даже в домах за городом кладовые всегда полны, а из кухни доносится аромат, от которого слюнки текут?

– Обстоятельства с тех пор очень сильно улучшились, – сказал Симонис.

Утомившись от вечного шпионажа, жители Вены наконец начали закрывать глаза на нарушение законов соседями. Леопольд, издавший первое предписание в 1659 году, вынужден был повторить его в 1671, 1686, 1687, да и потом тоже, потому что жители временами словно глохли и многие хитрецы находили пути, чтобы обходить предписания, продавая предметы роскоши под названием скромных товаров.

– Поэтому вы наверняка поймете, господин мастер, что жители Вены вздохнули с облегчением, когда старый император Леопольд умер, после пятидесяти лет правления. А шпионы, такие как Данило, зарабатывают меньше, чем раньше, поскольку толерантность таки пробила себе дорогу, особенно с учетом Иосифа, который представляет собой полную противоположность своего отца. Он любит роскошь, красоту и помпезность.

– Откуда же ты знаешь, что Данило – шпион? Разве это не должно быть тайным занятием?

– Господин мастер, от тренированного взгляда студента не ускользнет ничего. И нас, товарищей Данило, слишком много, чтобы он мог заниматься этим у нас под носом незаметно.

– То, чем занимается Данило Данилович, не делает студенту чести; тем более графу, путь даже он и нищий.

– Но Данило – граф из Понтеведро, господин мастер, а Понтеведро расположен посреди полу-Азии, помните? – ответил он мне с заговорщицкой улыбкой. – Точно так же, как и эта бестия, мой младшекурсник. Ведь правда же, Пеничек, что ты – полуазиатская бестия? Кивни, младшекурсник!

Бедный Пеничек повернулся и кивнул.

– Еще, младшекурсник! И покажи, что ты доволен, – упрекнул его грек.

Пеничек повиновался, несколько раз кивнул головой в знак согласия и глупо улыбнулся.

– Да, Симонис, я припоминаю, что на церемонии снятия ты что-то говорил мне о полу-Азии, – сказал я, без удовольствия наблюдая за этой сценой, впрочем, не желая вмешиваться, поскольку речь шла о студенческих обычаях. – Ты говорил, что страны на границе Азии, такие как вот это Понтеведро, в корне отличаются от наших.

– В них встречаются европейское образование и азиатское варварство, – ответил Симонис, внезапно посерьезнев, – западное стремление вперед и восточная инертность, европейская гуманность и дикий, жестокий раздор между народами и религиями, господин мастер, которые должны казаться нам с вами, поскольку мы – европейцы, не просто чуждыми, а неслыханными. Этих людей нужно остерегаться. Но теперь нам следует прерваться, господин мастер: мы на месте.


Мы вышли из коляски Пеничека, поднялись по каменной лестнице и оказались на открытом пространстве, на краю кольца стен, откуда открывался вид на гласис – широкую равнину вокруг города, которая отделяет его от пригорода Жозефина.

– Мы часто встречались здесь, все товарищи Данило и… странно, но я его еще не вижу. – Симонис огляделся по сторонам. – Обычно он очень пунктуален. Подождите, я пойду поищу его.

Данило Данилович выбрал в качестве места встречи очень отдаленную часть городских бастионов. К укрепленным стенам почти всюду можно было подойти, однако из-за темных сделок, совершавшихся здесь ночью, они были слишком известны. Солдаты городского гарнизона пользовались именно темнотой, чтобы втайне торговать вином и развлекаться с девушками, молодыми красотками, во множестве предлагавшими свои тела на бастионах. Однако в этот вечер из-за холода и ледяного ветра, безжалостно проносившегося над бастионом, не было видно ни солдат, ни проституток.

Симонис исчез вот уже добрых четверть часа назад. Что, черт возьми, произошло? Я собирался пойти поискать его, когда увидел, как из темноты вынырнула его тень.

– Господин мастер! Господин мастер, бегите, скорее! – прошептал он сдавленным голосом.

Я побежал со своим помощником на террасу расположенного неподалеку бруствера, где лежал черный ком непонятных очертаний.

– О боже мой, – простонал я, разглядев в этом коме человеческое тело и увидев лицо крупного, сильного человека: Данило Даниловича.

– Что с ним случилось? – спросил я, с трудом переводя дух.

– Его закололи, господин мастер, вот, смотрите, – сказал Симонис и распахнул его пелерину, – все в крови. Они нанесли по меньшей мере двадцать ударов.

– О боже мой, мы должны увезти его отсюда… Но что ты делаешь?

Симонис вынул из кармана ампулу с какой-то жидкостью и поднес ее к носу Данило.

– Я проверяю, не чихнет ли он. Это сок руты: если он чихнет, то раны не смертельны, если не отреагирует, то уже ничего не поделаешь.

Молодой гражданин Понтеведро не шевелился.

– О, мой бог, – всхлипнул я.

– Чш-ш-ш! – перебил меня грек.

Данило хотел что-то сказать. То был тихий хрип, и с дыханием, вырывавшимся из его рта из-за холода белыми облачками, казалось, уходила его душа.

– Zivio… Zivio… – прошептал он.

– Это он здоровается по-понтеведрийски, – пояснил Симонис, – он бредит.

– Яблоко, Золотое яблоко… сорок тысяч Касыма… – бормотал студент.

– Кто на тебя напал, Данило? – спросил я.

– Пусть говорит, господин мастер, – снова перебил меня Симонис.

– …крик сорока тысяч мучеников… – продолжал бормотать Данило.

Мы с Симонисом озадаченно переглянулись. Похоже было на то, что жить Данило оставалось считанные мгновения.

– Яблоко… Симонис, Золотое яблоко… о Вене и папе… Мы увидимся снова у Золотого яблока…

Это звучало совсем похоже на прощание.

Тут грек обрушился на умирающего:

– Данило, послушай! Держись, проклятье! С кем ты говорил по поводу Золотого яблока? И кто эти сорок тысяч Касыма?

Он не ответил. Дыхание его внезапно ускорилось.

– Крик… сорока тысяч, каждую пятницу… Золотое яблоко в Константинополе… в Вене… в Риме… Айууб нашел его.

Затем дыхание его прервалось. Он поднял голову и открыл глаза, словно его посетило видение. Наконец он задрожал, и голова, которую я поддерживал ему скорее из милосердия, чем из практической необходимости, запрокинулась назад. Симонис благоговейно закрыл ему глаза.

– О боже мой, – застонал я, – как же мы унесем его отсюда?

– Мы оставим его здесь, господин мастер. Если мы возьмем его с собой, нас задержит стража и тогда у нас будут большие неприятности. – Симонис поднялся.

– Но мы не можем… его похороны… – в ужасе запротестовал я.

– Завтра гарнизон позаботится об этом, господин мастер. Студенты много пьют по ночам и вызывают друг друга на дуэли. Часто бывает, что утром находят трупы, – сказал Симонис, оттягивая меня за рукав. Ветер на защитных сооружениях стал сильнее и буквально завывал в ушах.

– Но нужно сообщить родственникам…

– У него их не было, господин мастер. Данило мертв, и никто больше ничего не может для него сделать, – сказал Симонис. Пока он подталкивал меня вниз по лестнице, которая вела прочь от бастиона, то, что только что было ветром, превратилось в шторм, и внезапно на всю Вену начало падать белое благословение снега.

Вена: столица и резиденция Императора

Воскресенье, 12 апреля 1711 года

День четвертый

Подобно спящему великану покоилось Место Без Имени под одеялом из снега. Белые хлопья исполняли в воздухе прелестный танец, когда я шел по большому саду с восьмиугольными башнями. Воздух был чист и неподвижен. Фиалы башен, напоминавших минареты, украшал фантастический узор с белыми вкраплениями.

Перед фасадом замка мне пришлось поднести руку к глазам, чтобы не ослепнуть от сверкающего алебастрового камня, воздействие которого многократно усиливалось отражением в снегу и молочно-белом небе. Хлопья падали на мою голову, словно благословение, все сверкало, будто в раю. Даже деревья со своими голыми, искривленными, словно лапы, ветвями, казались приветливее под таким количеством невинного белого цвета. Я повернул направо, прошел мимо maior domus и оказался во дворе за главным входом; оттуда я спустился по винтовой лестнице, ведущей к клеткам с дикими зверями.

Спускаясь вниз, я увидел через окно пруд для рыбок с северной стороны Места Без Имени. Он был покрыт тонкой коркой льда.

Когда я оказался у ямы со львами, меня уже ждал Фрош.

– Мустафа потерялся. На площадке для игры в мяч он побежал, а потом исчез.

Как это возможно? Я позволил Фрошу отвести себя в дом для игры в мяч, втайне подозревая, что он опять просто-напросто надрался и забыл, где оставил своего любимого льва.

– Вот здесь все и произошло!

Он указал на Летающий корабль, по-прежнему стоявший посреди площадки для игры в мяч. В суете последних дней я почти совсем позабыл о нем.

Бросив на Фроша недоверчивый взгляд, я дал ему почувствовать свое сомнение. Лев не может раствориться в воздухе.

Однако поскольку сторож Места Без Имени продолжал упорно указывать на старый воздушный корабль (если он и впрямь когда-либо летал), я решил посмотреть на него.

– Если Мустафа приблизится, немедленно спешите мне на помощь! – велел я ему.

Для начала я обошел вокруг Летающий корабль. Ничего. В снегу действительно были видны следы льва, но они исчезали буквально в том самом месте, где я стоял, рядом с одним из больших крыльев.

Поэтому я взобрался на крыло, поднялся на борт и принялся обыскивать внутреннее пространство корабля. И вдруг это началось.

Сначала чувствовались только легкие рывки, затем настоящий топот, становившийся все сильнее и сильнее. Казалось, от хвоста и крыльев исходят мощные толчки, передававшиеся корпусу корабля и заставляющие его трещать и стонать. Затем все внезапно стихло.

Фрош внимательно наблюдал за мной, однако удивленным не казался. Корабль поднимался.

Вцепившись в один из деревянных поручней, я увидел, как мощные стены площадки для игры в мяч с головокружительной скоростью ушли вниз, горизонт растворился, и крыша Места Вез Имени устремилась мне навстречу. Размытое великолепие зимнего ландшафта широко раскинулось подо мной, и благословенный свет неба лился на меня сверху, и снизу, и отовсюду, в общем, все было в точности так, как я представлял себе прибытие в рай. Летающий корабль наконец снова поднялся в воздух. Я услышал скрип руля, обернулся и увидел его: черный штурман смотрел прямо вперед, уверенной рукой направляя корабль сквозь воздушные потоки. Но вскоре он отпустил руль, а тот, словно одержимый какими-то невидимыми духами, продолжал поворачиваться сам собой; штурман наклонился, а когда выпрямился, в руках у него была скрипка. Умело орудуя смычком, он вызвал несколько звуков какой-то мелодии, смутно знакомой мне. В этот миг я узнал его: то был Альбикастро, скрипач, с которым я много лет назад встречался на вилле «Корабль», а эта музыка была португальской фолией, которую он обычно играл.

Значит, это было правдой: газета, которую Фрош давал мне почитать, не лгала, два года назад эта старая посудина еще летала и едва не повисла на башне собора Святого Стефана, когда коснулась фиалы, из которой поднималось Золотое яблоко. И его таинственный штурман – вовсе не бразильский ученый! – был не кем иным, как Джованни Энрико Альбикастро, летучим голландцем на своем призрачном корабле. Так назвал его Атто Мелани, застыв от ужаса, когда мы впервые увидели его и нам показалось, что благодаря своему плащу из черной кисеи он парит над зубцами виллы Корабль.

Я обвел взглядом сады Места Без Имени и покрытый снегом ландшафт Зиммеринга, разглядел вдалеке крыши Вены и башни собора Святого Стефана. Все ближе и ближе придвигался ко мне Альбикастро, наигрывая свою фолию и улыбаясь мне, однако когда я решил обнять его, все закончилось. Позади себя я снова услышал дрожь и глухое, недружелюбное ворчание.

– Так я и думал: он спрятался здесь, – со внезапно накатившей на меня обреченностью произнес я, уже оборачиваясь и слыша тот дьявольский голос с его теплым нечеловеческим дыханием. Мустафа зарычал раз, другой, третий, затем наступил на меня правой лапой и вонзил когти в мою щеку. Прежде чем умереть, я услышал крик отчаяния, принадлежавший мне самому. Я проснулся.


От кошмара, на который я обрек себя, я мог освободиться исключительно сам, что я и сделал. Простыня была мокрой от пота, лицо горячим, словно дыхание Мустафы, руки и ноги ледяные, как снег в моем сне. Месту Без Имени было не достаточно владеть всеми моими мыслями днем, теперь оно решило захватить и мои ночи. Казалось, Нойгебау таило в себе слишком много загадок, чтобы разгадать их с помощью одного только разума.

Клоридия и малыш уже встали. Наверняка они ждали меня к мессе. Благодарение Богу, подумал я, молитва и причастие полностью избавят меня от миражей ночной темноты.

5:30 утра: заутреня

С этого момента непрестанно звонит колокол, целый день возвещая о мессах, молебнах в шествиях. Открываются трактиры и пивные

Одеваясь, я услышал глухой стук. Чья-то скромная рука просунула под дверь записку: Атто срочно звал меня к себе, мы вместе должны были посетить утреннюю мессу в церкви Святой Агнес при монастыре Химмельпфорте.

Внезапный снегопад в апреле, редкий, но случающийся в Вене, покрыл город толстым красивым покрывалом, точно таким же, как в моем сне. Я вместе с Клоридией и нашим сыночком направился на Рауенштайнгассе, улицу, проходившую перпендикулярно монастырю, где находился главный вход в церковь. На входе в средний неф мы наткнулись на Атто и Доменико. Я с удивлением отметил, что хотя аббат и надел другую одежду, она, как и вчера, вся была выполнена тоже в зеленых и черных тонах, словно он обновил свой гардероб только этими цветами.

Вздрагивая от холода, мы сели на скамью с левой стороны.

– Сегодня мы празднуем первое воскресенье после Святой Пасхи, еще именуемое Антипасхой или Quasi Modo Geniti,[51] – начал священник, служащий мессу. – Евангелие, которое мы услышим, будет двадцатой главой от Иоанна, о Фоме неверующем.

Но мысли мои по-прежнему кружились вокруг смерти Данило, которую я ночью по возвращении в Химмельпфорте подробно описал Клоридии. Вряд ли стоит упоминать о том, что это событие привело нас обоих в состояние сильнейшего волнения. Последние слова заставляли предположить, что убийство было совершено турками. Кроме того, Данило ведь собирался встретиться с нами, чтобы сообщить о первых результатах исследования, касавшегося Золотого яблока.

– Сегодня, – продолжал священник, – заканчиваются празднования святых страстей, смерти и воскресения Господа нашего Иисуса Христа, начавшиеся три недели назад, в Черное воскресенье, иначе именуемое Judlca, когда иудеи побили Иисуса камнями, как сообщается в восьмой главе Евангелия от Иоанна. Затем был Вход Господень в Иерусалим, о котором рассказывается в двадцать первой главе Евангелия от Матфея. В прошлое воскресенье, Святую Пасху, мы читали сообщение о воскресении Господа нашего, записанное евангелистом Марком, в пасхальный понедельник – двадцать четвертую главу от Луки, о походе в Эммаус; во вторник idem, благословение Иисусом детей. Все это вести радостные и благие.

Что же означали те мрачные слова, сказанные умирающим Данило? Просто какие-то воспоминания о том, что он узнал? Или страшные угрозы, которые высказывали ему убийцы, прежде чем прикончить его? Мы с Клоридией, кроме того, были очень обеспокоены тем, что кто-то может связать смерть Данило со мной и Симонисом и мы окажемся замешанными в процессе.

– По этой причине четыре последующих воскресенья обозначаются словами ликования и надежды: misericordia, jubilate, cantate и rogate. И не забывайте о чуде любви и прощения, случившемся в этом монастыре сотни лет назад, из-за чего он и получил свое имя Химмельпфорте, по-латыни porta coeli: случилось так, что сестра привратница сбилась с пути истинного и сбежала со своим исповедником. И тогда Богоматерь заняла ее место и воплотилась в образе той заблудшей. И только когда грешница вернулась с раскаянием, аббатиса обнаружила замену, а Святая Дева открылась и благословила грешницу, чтобы затем исчезнуть на глазах озадаченных монахинь. Возрадуйтесь же и надейтесь на милость Всевышнего, – заключил священник.

О да, надеяться было на что, сказал я себе, услышав слова, доносившиеся с кафедры. Пока что никто не пришел. Если все пройдет хорошо, как предсказывал мой помощник, смерть Данило Даниловича спишут на несчастный исход ссоры между пьяными или объявят мелким преступлением. О погребальной литургии позаботится сочувствующее благотворительное братство.


Во время мессы Атто заставлял своего племянника смотреть то в одну, то в другую сторону. Он искал кого-то, и я точно знал кого. Наконец он спросил меня об этом человеке прямо.

– Она пришла?

– Кто? – Я притворился, что ничего не понимаю.

– Как кто? Пальфи, черт побери. Доменико под каким-то предлогом попросил одну из монахинь описать ее. Говорят, она часто приходит в церковь к заутрене. Но здесь нет никого, кто соответствовал бы описанию.

– В этом я не могу вам помочь, синьор Атто, – ответил я, а с задней скамьи кто-то попросил нас замолчать и буркнул что-то неприятное в адрес вечно болтливых итальянцев.

Я посмотрел наверх. На хорах сидели монахини, в то время как послушницы собрались впереди, в боковом продольном нефе. Нашел я и хормейстера: склонившись на скамеечке для коленопреклонения, она страстно молилась, поднимая лицо то к распятию, то к статуе Пресвятой Девы. Я присмотрелся внимательнее: плечи Камиллы вздрагивали, мне даже почудилось, что она плачет. Еще вчера вечером она показалась мне напряженной. Теперь и Клоридия заметила ее, бросила на меня вопросительный взгляд, и я ответил ей молчаливым удивлением. Я понятия не имел, что могло так огорчить нашу добрую подругу.


На выходе Атто и Доменико ждали, не покажется ли молодая дама, соответствующая описанию, однако все было тщетно.

Есть еще одна возможность, пояснил Доменико, а именно: графиня Марианна Пальфи придет на богослужение в половине десятого, на мессу для дворянства, в собор Святого Стефана. Так что нам не оставалось ничего другого, кроме как присутствовать еще на одном богослужении в надежде, что там нам повезет больше.

Поскольку до начала этой мессы оставалось немного времени, мы провели его в церкви монастыря. Клоридия взглядом искала Камиллу: она хотела выяснить, что тревожит ее душу. Атто же велел Доменико отвести себя к наставнице конвента, надеясь, что она отведет его к Пальфи. Я последовал за ними.

– Сестра Страссольдо? – вежливым тоном по-итальянски поинтересовался Атто, поскольку фамилия сестры была итальянской.

– Фон Страссольдо, прошу вас! – грубо ответила сестра. Она была среднего возраста, худощавой, а еще у нее были маленькие, голубые, сердито сверкающие глаза.

Атто смутился: забыть о приставке «фон», подтверждавшей благородное происхождение семьи Страссольдо, вряд ли было хорошим началом беседы.

– Вы позволите мне извиниться, я…

– Вы прощены, однако я тоже прошу меня извинить. У меня множество дел, и я не говорю по-итальянски. Хормейстер поможет вам в вашем деле, – коротко отрезала фон Страссольдо, поворачиваясь спиной к Мелани и Доменико. Они остались стоять пораженные, униженные, поскольку свидетелями их разговора стали некоторые другие монахини. Даже по отношению к слепому ворчливая матушка-игуменья не смогла вести себя ласковее.

– Господин аббат, – прошептал я ему на ухо, когда другие монахини удалились, – здесь люди не такие, как в Италии и, может быть, во Франции. Если они не хотят разговаривать, то не церемонятся.

– О, оставь, – тоже раздраженно перебил меня Мелани, – я очень хорошо понял: эта старая гусыня итальянского происхождения, похоже, не хочет иметь ничего общего со своими земляками. Все всегда одно и то же: только потому, что они отстоят от корней на одно-два поколения, они делают вид, что забыли о своих предках. Точно так же, как и Габсбурги, и Пьерлеони.

Второе имя было мне совершенно незнакомым. Что общего у этого итальянского рода с блестящими Габсбургами, семьей императора?

– Ты не знаешь, кто такие Пьерлеони? – со злобной улыбкой спросил Атто.

Согласно официальной истории, пояснил он, империя Габсбургов возродилась из пепла Римской империи, которая развалилась из-за переселения народов готов и лангобардов. С героическим мужеством Карл Великий изгнал лангобардов из Италии и был провозглашен Римским императором. Благодаря всемогущей добродетели немца Отто Великого имя, регалии и власть Римской империи перешли к немецкой нации и теперь покоятся на плечах австрийского рода Габсбургов, семьи, в которой воистину возродились античные цезари.

– Но это ложь, сказки, которые рассказывают историки, – прошипел Атто, бросая взгляд исподтишка в ту сторону, куда удалилась Страссольдо, – потому что истина о происхождении Габсбургов – это вопрос, который никто не любит затрагивать.

Началась история габсбургских императоров с Рудольфа I, который в 1273 году от Рождества Христова взошел на трон. В этом пункте все сходятся.

– Но что было до этого дня, – сказал аббат Мелани, – не знает никто.

Согласно исследованиям некоторых ученых происхождение габсбургской крови восходит к некому Гунтраму, сын которого в 1000 году построил замок под названием Габсбург. Другие ссылаются на некоего Оттоберта в 654 году, который был не кем иным, как Эганусом, мажордомом короля Франции, женившимся на Гербере, дочери святой Гертруды.

Однако были и такие ученые, которые возмущенно отвечали, что Габсбургам и во сне не снилась королевская кровь Меровингов. Князь Зигберт, сын Дитриха Австразийского, получил в 630году от короля Франции графство Алеманское, а его наследник Зигберт II взял себе титул графа фон Габсбурга. От его сына Пабо Эльзасского девятнадцать поколений спустя произошел Рудольф I.

Совершенно неверно, возмущались ученые, еще более образованные, чем предыдущие: Габсбурги восходят к Адаму.

Династическая линия (она включала королей Вавилона и Трои, короля сикамбров, королей и графов франков, королей Галлии и Австразии, герцогов из Эльзаса и Алемании и графов Габсбургских и Эргау) была, по мнению этих экспертов, кристально ясной, впрочем, требовалось некоторое терпение, чтобы прочесть ее от начала до конца: Адам, Сет, Енос, Кейнан, Малелеил, Еред, Енох, Метушелах, Ламех, Ной, Хуш, Нимрод, Крез, Коелий, Сатурн, Юпитер, Дардан I, Эрихтоний, Трои, Ил, Лаомедон, Антенор I, Маркомир, Антенор II, Приам I, Гелен, Диокл, Бассан, Клодомир I, Никанор, Маркомир II, Клодий, Антенор III, Эстомир II, Меродак, Кассандр, Антарий, Франк, Хлодий, Маркомир III, Хлодомир, Антенор IV, Ратерий, Рихимер, Одемар, Маркомир IV, Хлодомир IV, Фараберт, Гунн, Гильдерих, Кватерий, еще один Хлодий, Дагоберт, Генебальд, еще один Дагоберт, Фаремунд, еще один Клодий, Меровех, Хильдерих, Хлодвиг Великий, Хлотарий, Сигисберт или Зигберт, Хильдеберт, Теодоберт, еще один Сигисберт, еще один Сигисберт, Отберт, Бебо, Роберт, Геттоберт, Рамперт, Гунтрам, Луитхард, Луитфрид, Гунфрид, еще один Гунтрам или, может быть, Густрам, Бетцо, Радпот, Вернер, Отто, еще один Вернер, Альберт Божественный, Альберт Мудрый и, наконец, Рудольф I.

Конечно, в этой реконструкции возникали имена многих королей по нескольку раз, к тому же с хромающей орфографией (Бебо или Пабо? Густрам или Гунтрам? Сигисберт или Зигберт?), и все это было не до конца ясно. Однако преимущество заключалось в том, что эксперты не спорили по этому поводу, потому что это было для них просто слишком утомительно.

Тем временем появились другие, самые умные и настойчивые из ученых, которые утверждали, что Рудольф I происходил от Альберта Мудрого. Ну, хорошо, Альберт Мудрый был потомком Альберто Пьерлеони, графом Монте-Авентино и членом древней знаменитой римской семьи. Уехав из Рима в Швейцарию, Альберто Пьерлеони женился на дочери Вернера, последнего графа Габсбурга, и таким образом основал династическую линию Габсбургов-Пьерлеони. Римская семья восходила к Леоне Аницио Пьерлеони, умершему в 1111, человеку исключительно благородных кровей, поскольку он происходил от самого римского императора Флавия Аниция Лео Цельпия Олибрия.

– К сожалению, теория происхождения от Пьерлеони, которая была в моде при Леопольде I, отце Иосифа I, превратилась в нечто вроде самоубийства, – с ненавистью произнес Атто, все еще возмущенный унижением, которое ему пришлось снести от Страссольдо.

Пьерлеони, богатая и влиятельная семья, запятнали свое имя, как замечали другие эксперты, довольно скверными деяниями. Среди них были кардиналы и епископы, а также жадные торговцы и бессовестные банкиры, финансировавшие Святой Престол с дурными намерениями, чтобы обвинить его в симонии и, шантажируя, возделывать свой собственный садик. Один из Пьерлеони в 1045 году был избран папой Григорием VI, однако затем было обнаружено, что он бессовестно купил папское достоинство у своего предшественника Бенедикта IX. Дело дошло до ушей императора Фридриха, который после этого прибыл в Италию и заставил Григория VI отречься и отправиться в изгнание в Германию, где бывший папа и умер, всеми презираемый.

Еще один Пьерлеони был избран папой в 1130 году под именем Анаклета II, однако в день его избрания Папой Иннокентием II уже назначили другого кардинала, что привело к очередному тяжкому расколу, на протяжении многих столетий доставлявшему неприятности всему христианству (Анаклет был вынужден соперничать с еще пятью палами). Согласно мнению некоторых, Пьерлеони (которые, как и многие семьи в Средневековье, обладали личным войском и укрепленными замками в городе и регулярно вели войны с враждебными семьями) кроме всего прочего были иудейского происхождения: их прародитель, некий Барух, был обращенным в христианство иудеем, а известная легенда, согласно которой некоторые папы были тайными иудеями, берет свои истоки в истории Пьерлеони. Однако к иудеям император Леопольд I испытывал все что угодно, только не симпатию, он даже загнал их в Вене в гетто на другом берегу Дуная, на Леопольдинзель, как раз туда, где во время осады 1683 года турки разбили лагерь.

– Короче говоря, – заключил Атто, смеясь и беря меня под руку, – славная римская семья, к которой пытаются возвести императорскую кровь Габсбургов, состояла из пап, которые здесь, в Вене, уже очень давно многим встали поперек горла, из иудеев, которые были для императора Леопольда I бельмом на глазу, и из итальянцев, которых и так не жалуют, – ты только посмотри, как ведет себя эта гусыня Страссольдо.

Тем временем мы наткнулись на Камиллу де Росси. Клоридия отвела ее в сторону, и теперь они обе стояли, занятые взволнованным разговором, перед небольшой группой воспитанниц. Мы приблизились к группе в тот самый миг, когда моя жена отвечала на вопросы послушниц, которым всегда были интересны итальянки из далекого города папы. Камилла переводила с немецкого на итальянский и обратно.

Молодые девушки (все из лучших семей и поистине идеальных форм) спрашивали о Риме и его достопримечательностях, о папе и римском дворе и о нашем прошлом. Я несколько обеспокоенно прислушался, потому что Клоридии приходилось скрывать позорное пятно профессии, которой она, жертва неудачно сложившихся обстоятельств, занималась в юности.

– О детстве у меня сохранилось не очень много воспоминаний, – ответила она, – кроме того, моя мать была ту…

В то мгновение, когда она собиралась сказать, что ее мать была турчанкой, я почувствовал, как Атто слегка вздрогнул и его морщинистая рука сжала мой локоть. Камилла де Росси открыла глаза и резко оборвала речь Клоридии:

– Хорошо, мои дорогие, а теперь настало время заняться работой, мы и так болтали уже слишком долго.

Едва группа послушниц удалилась, Камилла взяла мою жену под руку и пояснила нам, почему столь внезапно оборвала разговор.

– Несколько лет назад кардинал Коллонич в церкви Святой Урсулы на Иоганнесгассе, что неподалеку отсюда, крестил молодую рабыню-турчанку, принадлежавшую капитану, испанцу Джироламо Джиудичи, а затем передал ее в пансион при Химмельпфорте. Монахини, которые были все исключительно из благородных семей, тут же запротестовали, поскольку опасались, что Химмельпфорте может утратить свое доброе имя. Джиудичи настаивал на своем решении, спор дошел до императора и консистории. Те признали правоту монахинь: молодой турчанке отказали.

Бедняга вообще-то очень боялась оказаться запертой в монастыре, продолжала Камилла. Поскольку она опасалась, что рано или поздно Джиудичи найдет того, кто ее приютит, однажды ночью она бежала. Несмотря на долгие поиски, никому не удалось узнать, куда она бежала или же с кем.

– Теперь вы понимаете, друзья, – заключила Камилла, – что некоторые темы здесь обсуждать нельзя.

Коллонич. Это имя показалось мне знакомым. Где же я его слышал? Но ответа на свой вопрос я не знал. Одно было ясно: если кто-нибудь в Химмельпфорте узнает, что Клоридия была дочерью рабыни-турчанки, мы, скорее всего, будем вынуждены немедленно покинуть этот дом.


Четверть часа спустя мы с Атто и Доменико стояли в соборе Святого Стефана. Клоридия тем временем отправилась во дворец Евгения.

Во время мессы в соборе царила совершенно иная атмосфера, нежели в церкви Святой Агнес. Кроме того, я должен сказать, что среди недели на вечерне можно было встретить только кучку пожилых дам и парочку нищих, а воскресные дневные мессы были столь многолюдны, что приходилось бегать от церкви к церкви, чтобы вообще найти место.

На соборной площади, сверкавшей от свежевыпавшего снега, стоял один из тех монахов-попрошаек, которых можно ежедневно видеть перед венскими церквями: одетый в светло-синюю сутану, опоясанный ремешком, он протягивал всем входящим в церковь кружку для подаяний, шумно тряся ее при этом. Как раз в тот момент, когда мы приблизились, он вскочил, словно одержимый, и крикнул в толпу:

– Идите на благословение! Идите на благословение1 – Аббат Мелани и Доменико были немало напуганы этим. Молитва с четками в девять часов как раз закончилась, и теперь священник благословлял всех. Толпа людей поспешно устремилась в собор, многие даже споткнулись и упали в снег, нас тоже потянуло потоком в собор. Тем немногим, кому не удалось войти, нищий кричал вслед свои проклятия.

– Здесь, в Вене, воскресенья поистине благословенны, – заметил Атто, когда мы оказались в соборе. Он отряхнул снег с ботинок, в то время как его племянник поправлял сбившуюся в толпе шляпу и накидку.

– Не только воскресенья, – с улыбкой пояснил я, тоже расправляя одежду. – Только здесь, в соборе Святого Стефана, каждый день проходит восемьдесят месс и три молитвы с четками. Кроме того, францисканцы проводят тридцать три мессы в день с равными временными промежутками, а в Михаэлькирхе служат мессу каждые четверть часа.

– Каждый день? – удивленно в один голос воскликнули Атто и его сопровождающий.

– Я сам как-то раз ради развлечения подсчитал, – добавил я, – и получилось, что только в соборе Святого Стефана в год служат более четырех сотен литургий, совершаемых епископом, почти шестьдесят тысяч месс и более тысячи молитв с четками, плюс к тому же около ста тридцати тысяч исповедей и причастий.

И это не считая благословений, уточнил я, глядя на озадаченные лица своих собеседников. В одной из более сотни церквей и капелл города как раз таковое проходит; да, городские власти часто просили духовенство выбрать себе одно время, чтобы народу не приходилось в отчаянии бегать от церкви к церкви в поисках благословения.


Когда мы прошли дальше в собор, то увидели, что уже проходит торжественная месса и мессу читают одновременно у дюжины алтарей. Интересно, куда направится графиня Марианна Пальфи, если предположить, что она здесь? Поиски ее оказывались труднее, чем предполагалось вначале.

Пока мы продвигались вперед по среднему продольному нефу, я бросал взгляды то в одну, то в другую сторону. Дворяне и министры в напудренных париках стояли спинами к алтарю, предлагали друг другу табак, читали письма и рассказывали о прочитанных в газетах событиях. Прислонившись к колоннам боковых нефов, они комментировали новейшую моду или провожали взглядами красивых женщин… Гигантские размеры собора Святого Стефана гарантировали спокойствие и защиту от шпионов. Некоторые алтари служили поистине местом встреч, и по этому поводу было придумано для них особое название: можно было услышать фразу «встретимся у блудилища», или же «у цыпочки», или «на Гульденплатц», «в Девичьем переулке» или «в сверкающем доме», Все это были похабные намеки на тот факт, что эти алтари очень любили посещать женщины с дурной репутацией, против неприятного присутствия которых бедные священники ничего не могли поделать и из-за чего над ними частенько насмехались.

Безнравственность укоренилась настолько сильно, что некоторые богослужения получили из-за этого малоприятные прозвища: так, месса в 10.30 в Капуцинеркирхе называлась «мессой блудниц», а одиннадцатичасовая в соборе Святого Стефана «мессой бездельников».

Однако развратницы и их клиенты были не единственным бедствием собора. В это утро (несмотря на то, что на дворе стояло dominica in albis![52]) повсюду можно было увидеть прогуливающихся по церкви крестьян и баб из простого народа с молочными поросятами под мышкой или с корзинами кудахчущих кур, гусей и уток; некоторые дворяне велели нести себя к алтарю в паланкинах, после чего слуги просто ставили паланкины в церкви, потому что были слишком ленивы для того, чтобы ждать снаружи.

Короче говоря, торжественная месса была сродни ярмарке: пестрое столпотворение людей и товаров, сопровождаемое постоянным гулом голосов.

Хотя его императорское величество назначил чиновников, которые должны были ходить по церквям и налагать на тех, кто болтает или ведет себя неподобающим образом, мешая проведению мессы, штрафы или даже арестовывать, эти мероприятия помогли мало. Циркуляры епископской консистории жаловались, что «снова набрало размах бедствие, когда простые люди ругаются и бранятся, а также напиваются и, нимало не стесняясь, болтают в церквях». Всеобщая привычка «ходить туда-сюда, при этом вести различные беседы, обсуждать мировую торговлю… поскольку те, кто предостерегает от этого, бывают осмеяны и оскорблены бесчестными словами, да еще и подвергаются угрозам…»


Месса закончилась. Мы опять стояли перед собором и смотрели на верующих, которые выходили из церкви и постепенно смешивались с проходящей мимо воскресной толпой.

– Доменико, – сказал Атто, – хотя сейчас довольно прохладно, я хотел бы немного пройтись в…

– Минуточку, дорогой дядя.

Племянник Атто Мелани поднялся на цыпочки. Он наблюдал за группой из трех девушек, из которых выделялась одна: она была особенно высокой и с рыжими волосами. На ней была шляпа, слишком легкая для этого снежного дня.

– Вот она, дядя! Она как раз собирается направиться домой.

– Идем за ней! Мальчик, ты пойдешь с нами, – сказал Мелани, обращаясь ко мне.


Три юные особы повернули против течения толпы на Кернтнерштрассе и теперь проталкивались сквозь оживленную воскресную толпу, стекавшуюся к центру города. Мы следовали за девушками на небольшом расстоянии, впрочем, не подходя слишком близко. Мы не хотели создать впечатление, что наша причудливая троица (слепой старик, низкорослый мужчина и молодой человек в полном расцвете сил, то есть Доменико) собирается приударить за прелестными молодыми дамами.


– Как только они пойдут медленнее, ты приблизишься к ним и представишься, – приказал Атто племяннику. – Затем дашь им письмо.

– Какое письмо? – всполошился я, потому что подумал о том документе, где Евгений предлагает французам свое предательство императора.

– Всего лишь записку с нижайшей просьбой двух итальянских кавалеров о чести быть принятыми графиней и предложить ей свои услуги.

Возможность представилась уже через несколько шагов. Три девушки остановились, чтобы приветствовать старую монахиню, которая вскоре продолжила свой путь, а девушки остались стоять. Доменико приблизился к ним и с грациозным поклоном исполнил поручение. Он был красивым и вежливым молодым человеком, с мягким и приятным голосом. Очевидно, он выбрал самые лучшие слова для того, чтобы представиться, поскольку мы увидели, как от его лести озарилось лицо Пальфи, как ушла с него тень печали. «Тайная грусть?» – подумалось мне. Группа несколько мгновений вежливо переговаривалась. Доменико опустил руку в карман своей жилетки: похоже, записка была уже у него в руках.

Но вот уже несколько минут был слышен знакомый громкий звук. Карета, красивая двуколка, с грохотом неслась прямо, к Пальфи, ее подругам и Доменико. Ямщик приветствовал графиню кивком, который тут же отвлек ее внимание от племянника Атто, заставив ответить на приветствие. Карета остановилась, двери распахнулись и три девушки стали в нее садиться.

– Записка, он передал записку? – спросил Мелани, негодуя и вытягивая голову, словно необузданный боевой скакун.

Как раз в этот момент из кареты вышли два лакея, которые помогли возлюбленной императора подняться. Когда она была уже на подножке, Доменико передал ей записку. Она взяла ее, однако тут же вежливо вернула, не открывая. Тем временем мы с Атто, державшимся за мою руку, подошли ближе. Перед тем как она исчезла в карете, я увидел, что лицо Пальфи скривилось и она едва не расплакалась. Карета тронулась с места, Доменико несколько нерешительно помахал рукой ей вслед, но ему не ответили.

– Проклятье, – выругался Атто, сжав зубы, когда лично узнал от племянника, как прошел маневр. – У этих влюбленных двадцатилетних дурочек глаза па мокром месте, и они ничего не понимают. Такой возможности нам уже не представится

13 часов: дворяне обедают

Среднее сословие отправляется в кофейни, в театрах начинаются представления

Прощаясь, Атто Мелани договорился о встрече со мной на обеденный час: мы хотели пообедать вместе в общественном заведении. Я пояснил ему, что лучше приходить до тринадцати часов, поскольку позже в Вене обедает только дворянство и цены взлетают до небес.

– Спасибо, что сказал, – ответил он, – значит, мы не встретимся до тринадцати часов. Я люблю делить трапезу исключительно с людьми своего круга.

В назначенное время я повел его и Доменико в заведение неподалеку от Хофбурга. Мы пришли как раз вовремя, поскольку на улице уже начинал падать снег.

Я сразу попросил хозяина посадить нас за дальний столик. Трактирщик подошел к нам, чтобы предложить богатый выбор блюд, где не было недостатка в штирийских, польских, венгерских, богемских и моравских яствах, а за дополнительную плату можно было заказать даже экзотические мелочи: горькие апельсины, устрицы, миндаль, каштаны, фисташки, рис, крупный изюм, испанское вино, голландский сыр, мортаделлу из Кремоны, венецианские сладости и индийские пряности.

Мы сделали заказ, и вскоре нам принесли нежное телячье филе, приготовленную на древесном угле розовую форель и вкусный омлет с фруктовым фаршем и кремом. Как обычно, количество предложенного сильно превосходило потребности человека. Атто и его племянник были приятно удивлены.

– А я и не знал, что в Вене можно так хорошо поесть! Может быть, это какой-то особый трактир? – спросил Доменико.

– Мы в обычном заведении, каких в Вене много. Впрочем, должен сказать, что в этом городе даже в беднейших забегаловках можно поесть вкуснейшие супы, хрустящую сдобу и сочнейшее жаркое, – с гордостью похвалил я свою вторую родину. – Все продукты питания не просто хорошего, они превосходного качества, порции всегда щедры, каждое блюдо – свежее. И все это по доступным ценам.

– А в Париже можно найти только испорченные торты, твердый, как камень, хлеб и рыбу, которая плавала еще при Аврааме! – с горечью воскликнул аббат.

Втайне ликуя из-за восторга Мелани, я пространно описал ему гастрономические особенности райской земли, по которой имел честь ходить. В принципе же я надеялся отвлечь Атто, ослабить его бдительность и таким образом подготовить к вопросам, которые вскоре хотел ему задать – касательно смерти Данило Даниловича. Я знал Мелани: если я спрошу его о своем деле прямо, то получу только хитрые, изворотливые ответы.


Если богатство нации можно измерять по питанию, то я выгодно отличался от своих сотрапезников, поскольку в Австрии всегда так, словно здесь побывал король Мидас, чтобы превратить все в золото. Нормальная семья из трех человек съедает в день полкило мяса, что в Риме просто неслыханно; бедняки получают каждую неделю два фунта превосходной говядины на человека, и даже путешественники из Германии, где тоже довольно часто едят хорошие ребрышки, просто озадачены количеством венгерских коров и быков, которых каждый год съедают жители Вены: их много тысяч.

– В одном только монастыре босоногих августинцев в год съедают двадцать коров, сотню баранов и овец, двадцать пять свиней, шестьдесят уток и более четырех сотен кур, каплунов и цыплят в чугунке, – бегло перечислял я. – Богачи, как и бедняки, могут покупать одно и то же мясо, потому что средняя цена за кусок примерно одинаковая, чтобы те, у кого мало денег, не вынуждены были довольствоваться худшими частями.

– А в Париже мясо быков стоит 9 – 10 луидоров за фунт, этого себе не может позволить уже даже король! – вздохнул Доменико.

Расточительных банкетов я видел немало, когда состоял на службе еще у ватиканского государственного секретаря кардинала Фабрицио Спады. На его вилле на холме Джианиколо, в Риме, я сам носил к столу изысканнейшие блюда, огромные количества вина и обильные кушанья. Но это изобилие выпадало только на долю избранных, то есть было ничем по сравнению с буйной роскошью, которая имеется на столе любого австрийца: на именинах и свадьбах, поминках и приемах, а также при заключении договоров, вынесении приговора или вступлении в наследство. Представители каждой профессии, кроме того, собираются сами по себе: торговцы и писари, ремесленники и ростовщики, стражники и садовники, быть может, даже воры. Повсюду столы ломятся от яств: дома, на рабочем месте, в любом кабаке, во время кавалькады, даже в больнице или в суде.

И ни один регион Австрии не составляет в этом случае исключения: в одном только Тироле существует семьсот пятьдесят трактиров, о Вене и ее окрестностях ходит поговорка: «Вена – один сплошной байсль», в Штирии рассказывают о тамошних свадьбах, где за один вечер поглощают восемь быков, сотню баранов, пятьдесят телят, пятьдесят ягнят, сотню боровов, восемьдесят молочных поросят, шесть диких кабанов, сотню фазанов, сотню индюков, сто шестьдесят куропаток, двести каплунов, восемьсот курей, триста перепелов, четыреста голубей, четыреста фунтов сала, тысячу двести лимонов, тысячу двести апельсинов и сто гранатов.

Из-за голода во Франции, заключил я, даже наихристианнейший король почувствовал бы аппетит на кухне ненавистных венцев.


Пока я таким образом проповедовал перед пораженными лицами Атто и его племянника, шум за соседним столиком усилился настолько, что оба немедленно отвлеклись.

Дело в том, что гастрономические радости столицы императора имели и менее поэтичную сторону.

Доменико обернулся, и его удивленный взгляд остановился на других посетителях трактира: один пользовался салфеткой для того, чтобы высморкаться, чесать ею затылок и вытирать пот; второй вливал в рот вино и полоскал им горло, отчего жидкость текла по подбородку и шее; кто-то постоянно подливал соседу вино и дружелюбно, хотя и сильно, толкал в живот, если тот тут же не опорожнял кружку; еще один вилкой брал самый толстый кусок жаркого с подноса, стоявшего в центре стола, и тащил его на свою тарелку, из-за чего на столе оставался некрасивый жирный след; другой облизывал тарелку или ногтем соскабливал с нее остатки; некоторые так сильно чихали и кашляли, что забрызгивали соседей; кто-то плевался; один, обжегший себе язык горячим куском, с ревом открывал рот; а некто, когда с едой было покончено, завернул особо привлекательные оставшиеся кусочки в салфетку, чтобы тайком унести все это с собой.

Вскоре на лице Доменико обозначилась озадаченность. Ов бросил на меня вопросительный взгляд, но я притворился, что не заметил его. Он ведь не знал, как плотно занимались дурными застольными манерами венцев великий проповедник Абрахам а Санта-Клара, да и другие известные священники, как часто терпеливо напоминали верующим о том, чтобы они вели себя за столом менее по-скотски!

– Доменико, я слышу крики. Что случилось? – спросил Атто, накалывая на вилку форель.

За одним из центральных столов разыгралась довольно неприятная сцена. Большой компании был подан вертел с кусками жаркого, только что из печи. Чтобы очистить свиные ножки от пепла, один из сотрапезников сильно дунул на вертел, и горячие угольки полетели прямо в глаза сидевшей напротив даме. Ее супруг тут же потребовал от обидчика возмещения за случившееся. Между подогретыми винными парами мужчинами завязалась небольшая потасовка, которую персоналу с трудом удалось унять. К сожалению, супруг оскорбленной дамы нашел время всадить раскаленный вертел в седалище своего противника, и тому пришлось немедленно оказывать врачебную помощь.

– О, ничего, дорогой дядя, всего лишь небольшая дискуссия, – ответил Доменико, пытаясь скрыть от него менее благородную сторону столь недавно восхваленного мною образа жизни венцев.

– Обмен мнениями между друзьями, – попытался подкрепить я ложь Доменико, но Атто не позволил себя обмануть.

– Эти венцы и их город такие же вульгарные, какими их изображают в Париже, – высокомерным тоном произнес он, с трудом скрывая удовольствие от того, что наконец может говорить о них плохо. – Они могут быть сколь угодно богаты, но улицы, к примеру, у них такие же запутанные, как моток шерсти, и такие узкие, что фасады, заслуживающие, однако, величайшего восхищения, остаются совершенно незаметными… хотя мне, вообще-то, абсолютно все равно, поскольку я утратил драгоценный дар зрения и поэтому предпочитаю площади Вены, где можно свободно двигаться, не будучи побеспокоенным. Они, наверное, вымощены очень твердыми камнями, не так ли?

– Да, они не трескаются даже под большим весом колес крестьянских повозок, – сказал я.

– Так я и думал. Однако неприятно то, что комнаты в домах из-за узких улиц получаются очень темными, и, самое ужасное, что нет зданий, где живут всего пять-шесть семей. Самые благородные дамы, да даже придворные министры живут бок о бок с сапожниками или портными; нет никого, кто жил бы более чем на двух этажах: один для себя и один для слуг. Остальное владельцы домов сдают кому угодно; поэтому каменные лестницы в домах вечно грязны и находятся в плохом состоянии, равно как и улицы. Но какая разница, все равно ничего ведь не видно: здания слишком высоки, на улицах темно, а через окна попадает слишком мало света. Хотя я ничего и не вижу, но так, по крайней мере, говорят о Вене в Париже. Ты можешь это подтвердить?

– Зачастую это действительно так, синьор Атто, – подтвердил я, обиженный его внезапной злобой. – Однако позвольте сказать вам, что внутри квартир, напротив…

– Знаю, знаю, – опередил меня кастрат, – я слышал, что нет ничего более потрясающего, чем квартиры высшего общества Вены: анфилада из восьми-десяти просторных залов; двери и окна щедро украшены резьбой и позолотой; мебель и домашняя утварь, какую редко встретишь в остальной части Европы, даже во дворцах высокородных князей; гобелены из Брюсселя, огромные зеркала в серебряных рамах, кровати и балдахины из изысканнейшей камки и бархата, большие картины, японский фарфор, люстры из горного хрусталя…

Пока Атто выуживал на свет божий свои познания, я думал об обстоятельствах, которые привели меня по работе в дом одного богача. Сила парижских сплетен! Атто был слеп, но казалось, что он видел все это своими собственными глазами. В его душе сражались восхищение и зависть к врагам Франции: вчера, когда он только прибыл, он в изобилии пел мне хвалебные оды Вене, императору и их бережливости и возмущался высокомерной манией расточительства французов, которая увела страну на дно. Теперь же его снедала зависть к столь видимому благосостоянию, приводя к раздраженным охаиваниям. Он противоречил самому себе, старый аббат Мелани, с улыбкой подумал я. Вот только… Меня обуяли сомнения: а если вчера Атто был неискренен? Если он столь выразительно восхвалял благоразумие императора и пышность его столицы только затем, чтобы отвлечь внимание от себя, если прибыл в Вену ради заговора с турками? Я решил отважиться на первый вопрос:

– Синьор Атто, как вы полагаете, чего пытается добиться ага у его императорского величества?

– Я сам хотел бы это знать. Это могло бы оказаться очень полезным для моей, для нашей миссии. Но что я хотел сказать? Предместья Вены же… – вернулся он к своей прерванной речи, откусив кусок омлета с фруктовым фаршем, – как твоя Жозефина, очень милы. Кто знает, как часто ты останавливался, чтобы полюбоваться снаружи этим украшением, летней резиденцией вице-канцлера Шенборн. Вчера мы немного прогулялись вокруг этой виллы, прежде чем отправиться в театр. Даже в Версале говорят о ней – если бы ты знал, какой там сад! А апельсиновые и лимонные деревья, все сплошь в золотых вазонах! По крайней мере, так описал мне это мой племянник.

Доменико вежливо кивнул. Я снова перешел в атаку, на этот раз я попытался выманить Атто с помощью довольно прозрачной провокации.

– Франции было бы только на руку, – сказал я, – если бы между империей и турками снова развязалась война. Тогда его императорскому величеству пришлось бы оттянуть войска на восток. Наихристианнейший король смог бы вздохнуть с некоторым облегчением.

– Я вообще даже представить себе не могу, что произойдет нечто подобное, – нейтральным тоном ответил Атто. – Со времен заключения мирного договора в Карловиче на востоке все спокойно. У недавно прибывшего турецкого посольства только одна цель: напомнить о том, что султан еще жив, и мне кажется, что этот маневр – не что иное, как чистейшей воды погоня за эффектом. Он противоречил самому себе. Совсем недавно он утверждал, что понятия не имеет о намерениях османского посольства и что было бы неплохо разузнать об этом побольше.

– Кстати, – снова начал он, меняя тему, – как я уже упоминал, вчера вечером мы были в театре. Мне сказали, что Марианна Пальфи любит комедии, и я надеялся встретиться с ней. Мы взяли ложу на четыре персоны, входной билет стоил недорого, один дукат. Дерево было слишком темным, потолок слишком низким, но я за всю свою жизнь никогда еще так не смеялся! Благодаря моему племяннику, конечно же.

Я не ответил на эту пустую, бессмысленную болтовню, но Атто, нимало не смутившись, продолжал:

– То была комедия, в которой Юпитер принимает образ Амфитриона, чтобы пробраться в постель к его супруге Алкмене. Однако, прежде всего, он делает множество долгов вместо него, и большую часть времени можно наблюдать, как настоящий Амфитрион, бедолага, спасается от своих кредиторов. Сущая глупость, эта пьеса, полная вульгарных шуток, которых в Париже не простили бы даже торговцу рыбой!

Атто упрямо игнорировал мои вопросы о посольстве аги, одном из самых главных событий в Вене за последнее время. Его поведение было настолько очевидным, что вызывало подозрения.

– И здешняя мода тоже отвратительна, не правда ли, Доменико? – продолжал он свои отступления от темы.

– Вот именно, дорогой дядя.

– К сожалению, дневной свет утерян для меня, дорогой племянник. Даже в столь большом городе я не могу наблюдать за привычками его жителей, но ускользает от меня немногое. Благодаря парижским газетам, которые ты мне читаешь, я точно знаю, сколь ужасна мода при императорском дворе по сравнению с французской или английской. То, что дамы носят юбки, является единственным сходством. Все остальное в венской моде ужасно и противоречит здравому смыслу во всех его проявлениях. Здесь плотно вышивают золотом самые дорогие ткани, и, чтобы тобой восхищались, достаточно только заказать себе дорогое платье, при этом неважно, насколько изысканным оно будет. В будние же дни набрасывают на плечи лишь простой плащ и надевают под него все, что заблагорассудится. Не так ли, племянник мой?

– Именно так, дорогой дядя, – повторил Доменико.

Я постепенно начинал проявлять нетерпение.

– К примеру, здесь, в Вене, считается особенно красивым иметь столько волос, сколько не влезет в средних размеров сосуд. Поэтому дамы велят изготовлять себе огромные сооружения из накрахмаленной газы и прикрепляют их лентами к голове. После чего их подпирают с помощью тех железных колец, на которые у нас надевают ведра молочницы. Наконец, они покрывают эту дьявольскую выдумку искусственными волосами, что кажется всем здешним женщинам исключительно элегантным.

– Синьор Атто, – тщетно пытался я прервать его.

– Чтобы скрыть отличие от настоящих волос, – непоколебимо продолжал он, – они высыпают на все это сооружение тонны пудры и вплетают в него три-четыре бриллиантовые цепочки, которые крепятся огромными пряжками из жемчужин или красных, зеленых и желтых камней. С этой конструкцией на голове они вообще с трудом двигаются! Можете себе представить, как сильно столь рискованные привычки одеваться подчеркивают некрасивость, которой одарила природа местных дам. Не говоря уже о том, какие они угрюмые и мрачные. В Париже мне рассказывали, что никто и ничто здесь не оживленно, все пронизано флегмой, никто никогда по-настоящему не волнуется, кроме моментов, касающихся церемониала. И вот тут венцы дают волю своим самым необузданным страстям. Так ли это?

– По этому поводу ничего не могу сказать, – ответил я, раздраженный количеством злобных слухов о моей второй родине. Если вы так плохо думаете о Вене, хотел я сказать ему, зачем же вы меня сюда послали?

– Конечно, я тоже расспрашивал, а на почтовой станции слышал, что недавно ночью столкнулись две кареты и ни одна из дам, сидевших в них, не хотела уступить – то есть отъехать назад и пропустить вперед вторую, – поскольку обе они были одного ранга. Почти всю ночь они перечисляли друг другу свои заслуги и общественное положение, чтобы переубедить соперницу в том, что она должна уступить. Дело дошло до того, что их крики были слышны на близлежащих улочках. Вроде бы они даже императора разбудили, и ему пришлось послать свою личную гвардию, чтобы заставить их замолчать, причем солдатам удалось завладеть положением только после того, как им пришло в голову одновременно вывезти обе кареты назад из переулка, а затем заставить их ехать разными дорогами… – дерзко рассмеявшись, закончил он.

Мне осталось только предпринять последнюю попытку защититься.

– Синьор Атто, произошло убийство, – прямо заявил я.

Тут болтовня Мелани оборвалась.

– Убийство? Что ты такое говоришь, мальчик мой?

– Вчера ночью. Приятель Симониса, моего подмастерья. Симонис пообещал, что попросит некоторых своих товарищей, с которыми я тоже познакомился, взять след этого загадочного Золотого яблока, о котором говорил турецкий ага во время аудиенции у принца Евгения.

– Помню, хорошо помню. А потом?

– Вчера ночью мы с Симонисом и одним из этих студентов договорились встретиться на бастионе. Его звали Данило, граф Данило Данилович. Когда мы нашли его, он был при смерти. Его закололи, он умер у нас на руках.

Аббат Мелани отвел от меня взгляд своих незрячих глаз, лицо его было обеспокоенным и расстроенным одновременно.

– Это действительно печально, – произнес он, помолчав некоторое время. – У него была семья?

– Не в Вене.

– Кто-нибудь видел вас, когда вы были рядом с этим графом Данило?

– Мы полагаем, что нет.

– Хорошо. В таком случае вы не окажетесь впутанными в это дело, – с ноткой облегчения в голосе сказал он. Наверное, на миг он обеспокоился о своем благополучии…

– Данилович его звали, так ты сказал? Не немецкое имя. Откуда он родом?

– Из Понтеведро.

– Ага, они не цивилизованные люди. Какой там граф! Понтеведро! Это народы грубые и невежественные…

Похоже, аббат Мелани придерживался того же мнения, что и Симонис, который изобрел для них понятие «полу-Азия».

– Спорим, он занимался какой-нибудь грязной работой, чтобы оплатить свое обучение, – предположил Атто.

– Шпион. За плату доносил на людей, которые нарушали законы о нравах и обычаях.

– Профессиональный шпион! И ты удивляешься, что его, будь он трижды из Понтеведро, закололи? Мальчик мой, хоть, это и очень прискорбно, но в этой смерти нет ничего удивительного. Забудь о нем и точка, – отчеканил Мелани, очевидно забыв, что тоже является оплачиваемым шпионом.

– А если это было из-за турок? Данило собирал информации о Золотом яблоке. Перед смертью он прошептал странные вещи.

Атто с интересом выслушал, что бормотал бедный студент, прежде чем жизнь покинула его тело.

– Крик сорока тысяч мучеников, – задумчиво повторил он, – а потом этот загадочный Айууб… Это кажется мне бредом несчастного умирающего. Данило Данилович мог, конечно, собирать информацию о Золотом яблоке, но для меня дело яснее ясного. Турки не имеют никакого отношения к кончине вашего товарища, которую следовало ожидать для понтеведрийского шпиона.


Обед с аббатом Мелани обеспокоил меня по двум причинам: нимало не смущаясь, аббат ушел от ответов на мои вопросы о турецком посольстве, словно это событие было совершенно неважным, чтобы обрушить на меня нескончаемую череду бестолковых суждений о венском образе жизни. Слишком холодно он реагировал, сказал я себе, для такого прожженного дипломата, как Атто, который жаждал каждой интриги, каждой закулисной игры, каждой мельчайшей новости на политической сцене.

Второй причиной для беспокойства стало то, как он отнесся к смерти несчастного Данило Даниловича. Почему он, с одной стороны, с интересом выслушал последние слова, которые произнес Данило перед своей кончиной, а с другой – отклонял какое бы то ни было подозрение относительно турок?

Теперь Атто заявил мне, что во второй половине дня снова попытается подобраться к Пальфи. Я промолчал. Пусть попробует справиться сам, подумал я.

У меня была важная договоренность с Симонисом: его товарищи-студенты должны были собраться и сообщить мне, что они узнали о Золотом яблоке.

* * *

Несколько позже я уже сидел в коляске Пеничека, рядом с Симонисом. Я постепенно учился ценить то, что у моего помощника есть такой послушный, пусть и хромой, младшекурсник с транспортным средством. У Симониса был раб, этим не мог похвастаться даже я, хотя и был его работодателем.

Вначале царило молчание: воспоминания о смерти Данило давили на нас. Легко говорить о том, сколь опасное это занятие – доносы, как сразу заключил Мелани. Однако подозрение, что бедняга был убит из-за полученной информации о Золотом яблоке, не оставляло нас, хотя у нас не было ни единой зацепки, и капли раскаяния, подобно серной кислоте, падали на наши сердца. Я встретился взглядом с Симонисом, который задумчиво смотрел на меня.

– Господин мастер, вы меня еще не спрашивали, – начал он, заставляя себя улыбнуться, – какими ремеслами занимаются мои товарищи, чтобы оплачивать обучение.

Грек попытался приподнять завесу неприятного молчания.

– Точно, – согласился я, – я о них почти ничего не знаю.

Памятуя о сомнительном ремесле бедного Данило и противозаконном – Пеничека, мне было любопытно, и в то же время я испытывал недоверие.

– Коломан Супан. – самый богатый из всех, – поведал мне Симонис, – потому что работает старшим официантом. То, что присутствующий здесь младшекурсник – кучер, вы уже знаете. У Драгомира Популеску мало времени на то, чтобы зарабатывать свой хлеб насущный: он почти постоянно занят женщинами. Вернее, он постоянно пытается, но ему никогда не везет. Коломан же почти не прикладывает усилий, но всегда пользуется успехом.

– Ах вот как? И как же это у него получается?

– У него… как бы это сказать… необычные способности, – с улыбкой сказал Симонис. – Весть об этом разнеслась среди юных венок, которые именно это и ценят, они всегда довольны Коломаном. Если вам повезет, господин мастер, скоро мы получим подтверждение его умения.

– Подтверждение?

– Сейчас три часа пополудни, и в это время Коломан всегда на работе. У него просто слишком много энергии; каждый день в это время он должен дать волю своим страстям, иначе он загрустит. Если у него нет под рукой голубки, то где бы он ни находился, он способен забраться в первое попавшееся окно, через крышу и камин, чтобы попасть к готовой на все красавице. Я видел это своими собственными глазами.

Мы подъехали к скромному домику у бастиона. Приказав Пеничеку ждать снаружи, грек постучал в двери. Нам открыл молодой человек, который сразу же предостерег:

– Он наверху и занят.

Симонис ответил ему заговорщицкой улыбкой. Мы вошли, и он пояснил мне, что весь этот дом, небольшое трехэтажное здание, снимает группа студентов, которые хорошо знают привычки своих соседей. Мы сели на скамью в узкой прихожей, из которой вела лестница на верхний этаж. Едва я успел отряхнуть снег с пелерины, как до нас донесся сверху крик.

– А-а-а-а! Да, хорошо, еще! – слышался женский стон.

– Это продлится недолго, Коломан знает, что мы не можем опоздать, – подмигнув мне, прошептал Симонис.

– Ты – животное, бык… еще раз, еще, прошу тебя! – продолжала немка.

Однако Коломан, похоже, понял, что мы пришли. Мы услышали, как он вежливо отказывается. Дискуссия затянулась становясь все более и более оживленной. Внезапно я услышал как хлопнула дверь и раздались шаги на лестнице. Мы увидели молодую женщину (довольно милую, светловолосую, с собранными на затылке волосами, в простом, но новом платье), которая прошла мимо нас, кипя от ярости. Прежде чем покинуть дом, она еще раз обернулась и выкрикнула, нимало не смущаясь нашим присутствием, последнее оскорбление в адрес Коломана:

– Да ты всего лишь жалкий лакей, венгр, грязный крот!

Затем она хлопнула дверью с такой силой, что задрожал пол.

– Обычное поведение венок, – с успокаивающей улыбкой сказал Симонис.

Вскоре после этого наш товарищ спустился по лестнице и со смесью смущения и веселости на лице принялся застегивать рубашку.

– Вообще-то я барон, двадцать седьмой Коломан Супан в нашей семье, если быть точным, а официантом работаю только для того, чтобы оплатить обучение, – сказал он, словно девушка еще была здесь. – Пожалуйста, простите за столь неприятную сцену, но таковы уж они есть, венки: если взял на себя обязательства и вынужден несколько ускорить процесс, они приходят в ярость. А вот в Италии…

– …женщины терпеливее? – осмелился спросить я, в то время как Коломан надевал плащ.

– В Италии я никогда не тороплюсь, – ухмыльнулся Коломан, хлопнул Симониса по спине и пошел к двери.


Коляска младшекурсника медленно пришла в движение и покатилась по мягкому снежному покрывалу по направлению к квартире Популеску, где два дня назад проходила церемония снятия. Здесь должна была состояться встреча. Каждый собрал сведения о Золотом яблоке, и им наверняка будет что рассказать друг другу. Однако внезапная смерть Данило бросит тень на встречу, потому что сильнее всего она коснулась, конечно же, его друзей.

Коломан Супан тоже был печален, отбросив первоначальную веселость. Чтобы прогнать грустные мысли, я попытался завязать разговор, как раньше Симонис сделал по отношению ко мне. Я спросил, доволен ли он своей работой.

– Доволен? В данный момент я благодарю небо за то, что пост закончился, – сказал Коломан, касаясь рукой лба, словно вытирая пот.

– Но почему? Я думал, что в пост старшие официанты трактиров работают меньше, поскольку никто не ест мясо и блюда готовить легче.

– Легче? – рассмеялся Коломан. – Вы не представляете, как нам приходится попотеть во время поста, чтобы приготовить все эти сложные рыбные блюда! Жареный угорь в шпике, селедка в сметане, запеченные в печи раки с корнями петрушки, тушенные в масле с лимонным соком и устрицами, жареная треска с редькой, горчицей и маслом, не говоря уже о жареном бобре…

– Жареном бобре? Но ведь это же не рыба.

– Объясните это венцам! Мы еще и ловить их должны, этих проклятых мохнатых тварей. К счастью, существуют еще яйца Лютера.

– Лютера?

– Да, те, которые никогда не ел Лютер. Это постные яйца. Их называют так в шутку, потому что католики едят их, чтобы тренироваться в воздержании от мяса, в то время как протестанты смеются втихомолку и едят все, что им заблагорассудится. Но в основном готовим рыбу.

Во время австрийского воздержания, пояснил Коломан, в кухнях венских трактиров можно найти невообразимо огромное количество рыбы, кроме того, такое разнообразие, которого не встретишь даже в Италии. Даже в горах Тироля были люди, к примеру известный врач Гуаринони (опять же итальянец), которые советовали осторожно подходить к большому выбору: рыбы из горных ручьев, рек, прудов или далеких морей, таких как венгерское озеро Балатон, из Богемии, Моравии, Галиции, Боснии или с итальянского побережья неподалеку от Триста. Из Венеции срочной почтой приходят горы устриц, морские змеи, мидии, раки и морские ежи, лягушки и морские черепахи, и другие национальные блюда привозят в Вену особым транспортом отовсюду, даже из далекой Голландии или еще более далекого Северного моря.

– Предположим, их кладут под лед, но не спрашивайте меня, как, черт возьми, они могут быть свежими после долгого путешествия, потому что я этого тоже никогда не понимал, – добавил Коломан.

Поскольку большинству венцев тяжело отказаться от наслаждения мясом до самой Пасхи, а водяные животные – это все-таки водяные животные, в меню во время поста наряду с рыбой и ракообразными появляются выдры и бобры!

Абрахам из Санта-Клары, пожалуй, был прав, подумал я, когда говорил, что в Вене ни одно животное, живущее на земле, в воде или в воздухе, не может полагать себя в безопасности и не рисковать угодить в кастрюлю.

– Эти венцы, – добавил Коломан, – не страдали от отсутствия аппетита даже тогда, когда турки стояли у их двери.

– А при чем тут турки?

Он пояснил мне, что даже во время знаменитой осады 1683 года, уже вошедшей в историю, у венцев не пропало желание есть вкусную пищу. Город вот-вот могли завоевать турки и сравнять его с землей, а толпы венцев, среди которых были женщины и дети, подвергаясь большой опасности, покидали ночью крепость и шли покупать у турок хлеб.

– Турки продавали им хлеб?

– Среди них были очень бедные солдаты, которым были нужны деньги. А в турецком лагере хлеба всегда было вдоволь.

Тот, кого обвиняли в подобных вещах, нес наказание в обоих лагерях, как у христиан (три сотни ударов плетью), так и у османов. И тем не менее подобные наказания ничему не могли помешать, пояснял Коломан. Кроме того, проблемой в Вене была жажда.

– Да, конечно, вода… – кивнул я.

– Нет, воды было в достатке. Не хватало вина.

Поскольку в душе жителя Вены гурман всегда преобладает над солдатом, часто перехватывали целые подводы с вином из окрестностей и с наступлением темноты транспортировали в город. Иногда случались и вовсе невероятные вещи. К примеру, осажденным во время жаркого сражения удавалось отхватить себе за линией турок (как такое возможно, осталось тайной) целое стадо из более чем сотни коров.

С неприкрытым разочарованием я слушал об этих событиях, происходивших на фоне великой осады. Как часто я думал о героическом сопротивлении венцев! А теперь вынужден был узнать, что все было совсем иначе.

– Тоже мне, герои без страха и упрека! – в ужасе заметил я.

– Они не испытывали страха. А вот упрекнуть их было за что: за все пятна от вина и жира на воротничках и рукавах, – рассмеялся Коломан.

Только представьте себе, рассказал он напоследок, что во время осады 1683 года был даже один предатель, который передал туркам очень ценную информацию об осажденном городе: в крепости поколеблено единство между гражданским населением и солдатами; венцы утомлены и хотят сдаться.

– Было 5 сентября. Почти никто не знает об этом обстоятельстве, которое могло изменить ход истории. По неизвестным причинам турки, к счастью, атаковали не сразу! Шесть дней спустя прибыло подкрепление и христианские армии победили.

А я знал, почему турки не атаковали Вену сразу. Я выяснил это двадцать лет назад, в Риме, у аббата Мелани. Но это настолько запутанная история, что если бы я даже рассказал ее Коломану, то он не поверил бы мне.

Тем временем мы прибыли. После того как мы отряхнули с себя снег, Драгомир Популеску пригласил нас в дом, где он ждал нас с Яном Яницким Опалинским. Они встретили нас с испуганными лицами. На этот раз вошел также и Пеничек, приветствовал всех, неуклюже и неловко, как обычно. Из-за своих некрасивых маленьких глаз он напоминал хорька в очках.

– У меня есть новости, – сразу сказал Опалинский.

– У меня тоже, – добавил Популеску.

– А где Христо? – спросил Коломан.

– Он занят. Придет немного позже, так он мне сказал, – ответил Симонис. – Так что можем начинать.

– А ты, Коломан, ты уже здесь, в такое время! Неужели венки сегодня оставили тебя ни с чем? – с горечью в голосе рассмеялся Драгомир.

– Напротив. Ты со своей воробьиной палочкой всегда оставляешь их мне такими возбужденными, что с каждой достаточно трех минут, чтобы удовлетворить их.

– Не волнуйся, Драгомир, соблюдай спокойствие… – сжав кулаки, пробормотал Популеску.

– Заканчивайте с шутками, – напомнил Симонис. – Данило мертв, и мы должны держать ухо востро.

На миг стало очень тихо.

– Друзья, – взял я слово, – я благодарен вам за помощь, которую вы оказываете мне в вопросе по поводу Золотого яблока. Однако теперь, когда ват товарищ мертв, я не могу ставить вам в вину, если вы захотите держаться от этого дела подальше.

– Но, может быть, Данило укокошил кто-то, кто решил посчитаться с ним за шпионаж? – задумчиво пробормотал Опалинский.

– Может быть, это были его соотечественники из Понтеведро, – присоединился к товарищу Популеску, – они сущие дьяволы, даже не сравнить с румынами.

– Кроме того, он отнюдь не первый студент, который должен был в это поверить.

И они тут же принялись забрасывать друг друга воспоминаниями о печальных случаях, во время которых студенты по различным причинам умирали насильственной смертью: кто на дуэли, кто будучи пойманным на месте кражи, кто из-за контрабанды etc.

– И все они были из полу-Азии, – прошептал мне со значительным видом Симонис, словно желая подчеркнуть особую склонность тех народов к грубому образу жизни.

– Может быть, туркам совсем нечего скрывать, – наконец отважился сказать Опалинский.

– На самом деле я не могу себе даже представить, что ага произнес эту фразу публично, если за ней что-то кроется, – заметил Популеску.

– Может быть, они хотели передать кому-то зашифрованное послание и были уверены, что это не вызовет подозрений, – предположил Коломан.

– Мне кажется это не особенно умным, – ответил Популеску.

– Ну, это же турки… – рассмеялся Симонис.

Услышав это замечание, рассмеялись и остальные. Я едва не рассказал им, что наблюдал за тем, как дервиш аги проводил жуткий ритуал, что даже Клоридия заметила, что он что-то скрывает, чтобы получить чью-то голову, что именно в этом кроется причина того, что мы исследуем историю о Золотом яблоке. Ведь все, кто присутствовали на аудиенции аги, абсолютно ничего не заподозрили и расценили предложение «Soli soli soli ad pomum venimus aureum» как объявление о своих мирных намерениях.

Я предположил, что оптимизм молодых людей кроется в вознаграждении, которое я им предложил. Однако теперь Данило мертв, игра стала опасной, и, вероятнее всего, будет правильным рассказать им правду. Симонис, угадав мои мысли, взглядом попросил меня молчать. И я снова трусливо смолчал.

Когда о печальной кончине товарища было все сказано, студенты заговорили о Золотом яблоке.

Популеску рассказал нам, что в одной кофейне познакомился с красивой брюнеткой-официанткой. Сначала он просто раскидывал сети, однако затем ему пришло в голову задать ей пару вопросов о Золотом яблоке, потому что владелец кафе, ее работодатель, был родом с Востока.

– Знакомство с дамой в кофейне? – удивился я. – А я думал, что вы, студенты, ищете в библиотеках и архивах!

Теперь друзьям Симониса пришлось объяснить мне, что из книг ничего полезного не узнаешь, кроме информации о державных символах и сферах, отдаленных родственниках Золотого яблока.

– Державный символ, – пояснил Опалинский, который был очень образованным молодым человеком, – состоит, как всем вам известно, из земного шара, из которого торчит крест Христов. Архангел Михаил держит в одной руке яблоко, а другой поднимает крест, словно меч, и повергает Люцифера, восставшего против Всевышнего и запятнавшего себя завистью, высокомерием и тщеславием, в ад. Не случайно имя «Михаил» на еврейском означает «равный, подобный Богу». Поэтому это стало державным символом императорских инсигний и передается императору Священной Римской империи во время коронации как знак того, что Бог выбрал его, чтобы он правил христианским светом и защищал его ото зла. Державный символ происходит от сферы, изображения неба, окружающего земной шар. Сфера тоже представляет собой символ власти: у греков и римлян ее соотносили с Юпитером, верховным богом.

– Что за чушь ты несешь! – возмутился Популеску. – Какой еще земной шар! Каждый ведь знает: в древности верили, что земля представляет собой диск!

– Ну вот, пожалуйста. Конечно же, тебе обязательно нужно напомнить, какой ты невежа, – попрекнул его Коломан Супан. – Так говорят, чтобы мы казались умнее и развитее, чем люди в древности. А ты попался на эту удочку.

– Правильно, Коломан, – похвалил Опалинский, – греки и римляне точно знали, что земля круглая, достаточно вспомнить Парменида и миф об Атласе, который держал небо на своих плечах. И в Средние века все это тоже знали. Разве святой Августин не говорил, что земля – это moles globosa, то есть шар? Кроме Козьмы Индикоплевста и Севериана Габальского только Латтанцио рассказывал всем, что земля плоская, но в его время ему уже никто не верил. Позднее, к сожалению, некоторые кафедральные ослы наткнулись на фантазии Латтанцио и провозгласили их самым передовым учением Средневековья.

– Эти проклятые историки! – сплюнул на пол венгр.

– Как бы там ни было, – продолжал Популеску, – это дело с Золотым яблоком – исключительно турецкая история, и она передается только устным путем. Я хотел рассказать, что моя брюнетка…

– Да, из уст в уста… – усмехнулся Коломан. – Наш умница Драгомир позволил брюнетке просветить себя орально!

– Ты завидуешь, что тебе не пришло в голову ничего лучше, чем спросить монахов, этих теплых братьев? – огрызнулся румын.

– Ах, кстати, они передали тебе привет. Они сохранили о тебе самые незабываемые воспоминания, сказали они мне.

– Не волнуйся, Драгомир… сохраняй полное спокойствие! – проворчал Популеску, которому действовала на нервы болтовня Коломана и Опалинского.

Наконец Популеску рассказал нам, что поведала ему брюнетка по поводу истории о Золотом яблоке.

– Когда в Константинополе коронуют нового султана, его ведут к святыне за пределами города. То могила знаменосца Мохаммеда II, того полководца, который завоевал Константинополь и отнял город у христиан. Здесь нового повелителя подпоясывают священной саблей. Затем он возвращается в Константинополь и едет верхом к казармам янычар, отборной султанской гвардии, где командир 61-й роты, это одна из частей лучников, вручает ему наполненный шербетом кубок. Новый султан выпивает все содержимое кубка, затем наполняет его золотыми монетами и возвращает, воскликнув при этом «Emalda görüsürüz!», что означает «Увидимся у Золотого яблока!». Это вызов, обещание завоевать христианский мир, на церквях которого возвышается державный символ архангела Михаила, то есть позолоченный шар с торчащим из него крестом Христовым, и самый важный из них – золотой шар собора Святого Петра. Поэтому Данило и говорил о Риме.

– Но в общих чертах мы об этом уже знали, – напомнил я ему. – Что нам хотелось бы узнать, так это происхождение названия «Золотое яблоко». В противном случае мы не поймем, по какой причине турки говорили об этом с Евгением Савойским и почему они сказали, что прибыли «soli soli soli», то есть совсем одни. И мы не поймем, что хотел сказать нам Данило перед смертью.

– Минуточку, – сказал Популеску, – я еще не закончил. На самом деле, пояснил он, история начинается в 1529 году, во время великой осады Вены турками. Мне эта дата уже была знакома: в этот год войска Сулеймана Великолепного разбили штаб в Зиммерингер Хайде, где позднее Максимилиан приказал построить Место Без Имени.

– Известно, – сказал Популеску, – что армия Сулеймана после продолжительной осады вынуждена была отказаться от штурма города и вернуться на родину, поскольку настала очень ранняя и суровая зима и османы не вытерпели холода в своих палатках.

Тут Сулейман указал на башню собора Святого Стефана, которую было хорошо видно из лагеря турок. Он мог бы отдать приказ обстрелять его из пушек, но вместо этого он сказал своим людям:

– На этот раз мы вынуждены отказаться от завоевания Вены. Но однажды нам это удастся! В тот день башня, которую вы видите, станет минаретом для мусульманской молитвы, а рядом будет стоять мечеть. Поэтому я желаю, чтобы на башне был и мой символ!

Итак, Сулейман приказал отлить большую пулю из золота, настолько большую, что в ней могло бы поместиться три ведра зерна, и послал ее жителям Вены с таким предложением: если они установят пулю на вершине колокольни собора Святого Стефана, то он, Сулейман, не станет разрушать башню выстрелами из пушек. Император согласился, и с тех пор на вершине башни и возвышается пуля.

– Поэтому с тех пор Вену называют Золотым яблоком Германии и Венгрии, – заключил Популеску.

– А я выяснил еще больше, – вставил Опалинский. – Я допросил неверующего конюха из венгерского города Буда, а он говорил с Юсуфом, переводчиком из пограничья, из свиты аги, который тоже из Офена.[53]

Поднялся уважительный, но в то же время испуганный шум: одному из их группы удалось получить информацию от самих страшных турок.

– Это было непросто, – пояснил Яницкий, – поначалу он проявил сильное недоверие. Он не говорил ни по-итальянски, ни по-немецки. Только на языке франков, османской тарабарщине, которую ввели в Константинополе венецианские и генуэзские торговцы, и то немного.

Опалинский приблизился к неверующему конюху и в качестве приветствия несколько раз выкрикнул «Аллах», чтобы не вызвать подозрения. Затем начал задавать вопросы, но его визави не дал себя обмануть и тут же спросил:

– Турок, говорить, кто там? Анабаптиста? Цвинглиста? Коффита? Гусита? Мориста? Фрониста? Быть язычник? Лютерана? Пуритана? Брамина? Морина? Зурина?

– Магометана, магометана! – ответил Ян на взволнованный вопрос своего собеседника, опасавшегося, что он иной веры.

– Ili valla! Ili valla! – облегченно воскликнул конюх. – Как твой имя?

– Шордина, – солгал Опалинский.

– Быть хороший турок, Шордина? – спросил тот, поднимая палец, чтобы удостовериться в верности поляка султану.

– Да, да! – успокоил его наш товарищ.

– Не есть интригана? Не злодея?

– Нет, нет, нет!

После этого неверный запел:

За Шордина, магометана,

С утра до вечера молиться, молиться!

Мы сделаем паладина

Из Шордина, из Шордина,

Чтоб хранил он Палестину!

Войны сабли и тюрбана

И галеры, и бригантины.

За Шордина, магометана

С утра и до вечера молиться, молиться!

То было традиционное приветствие, провозглашенное на языке франков, которым объявлялось о своем доверии к собеседнику. С этого момента Опалинский мог попросить неверного конюха о любом одолжении.

– Уфф, – нетерпеливо проворчал Популеску, и в голосе его слышалась зависть, – мы поняли, насколько ты учен, и все восхищены твоими бесконечными познаниями. А теперь к делу, пожалуйста, к делу!

От конюха Опалинский узнал, что Фердинанд I, брат императора, приказал, едва турки удалились от Вены, поднять на шар христианский крест. Когда Сулейман узнал об этом, он впал в страшную ярость и объявил о новом походе. Поэтому, несмотря на большие жертвы из казны султана и его (из-за неудавшегося похода почти разорившихся) кредиторов было создано новое войско, которое в 1532 году напало на Штирию и опустошило ее огнем и мечом. К счастью, Сулейману и на этот раз не удалось войти в Вену, наоборот, он даже не дошел до нее: крепость Гюн в Штирии и ее героический комендант Никола Джуришич оказали ожесточенное сопротивление, хотя точно знали, что идут на верную и жуткую смерть. И им удалось спасти столицу ценой собственной жизни. Ибо войско императора, возглавляемое лично Карлом V, подоспело как раз вовремя, обратило Сулеймана в бегство и нанесло ему потери в десять тысяч человек.

– 1532 год прошел поистине под счастливой звездой, – вздохнул грек Симонис, восхищенный поражениями ненавистных турок. – Под предводительством генуэзца Андреа Дориа императорские войска смогли освободить в том числе Патры и другие города Центральной Греции. Ах, какие славные времена! Радуйся, Пеничек!

И Пеничек, как обычно, повинуясь приказу своего шориста, рассмеялся.

– Да не так же, – упрекнул его Симонис. – Больше удовольствия, радости!

И Пеничек принялся изображать удовольствие: он старательно кивал головой и размахивал вытянутыми руками: то была патетическая сцена, заставившая всех начать насмехаться.

– Еще! – приказал грек.

Пеничек поднялся и стоя повторил те же жесты, пока Опалинский, ухмыляясь, не пнул его под зад. Бедный хромой младшекурсник, который и так плохо держался на ногах, жалка рухнул на пол.

– Итак, он тоже понимает по-итальянски, – заметил я.

– Да, но он не входит в нашу группу из Болоньи. Он учился в Падуе, этот осел, да по нем и видно! – рассмеялся Опалинский.

Однако император, продолжал он, после того как униженный Пеничек вернулся на свой стул, решил, что будет разумнее снять распятие с золотого шара и заключить с султаном мирный договор. С тех пор шар для турок является символом Вены и целью их походов.

– Минуточку, тут кое-что не сходится, – вставил я. – Ты, Симонис, рассказывал мне, что Золотое яблоко обозначает для осман не только Вену, но и Константинополь, Буду и Рим. И если я правильно помню, то Константинополь был захвачен турками еще много лет назад.

– Да, в 1453 году, – в один голос ответили Коломан и Драгомир. Очевидно, обоим между своими галантными приключениями все же выпадало время выучить несколько дат.

– Значит, задолго до того, как Сулейман атаковал Вену в 1529 году, – заметил я. – Тогда почему же Константинополь гоже называют Золотым яблоком, если это название возникло только после случившейся гораздо позднее попытки завоевать Вену, а Константинополь захвачен уже давно?

– Все очень просто: потому что в Константинополе тоже был позолоченный шар, – вмешался Коломан. – Видите ли, я расспрашивал монахов, которые всегда все знают. В монастыре августинцев я разговаривал с итальянским падре, который экзаменовал по катехизису и крестил турецких военнопленных, захотевших перейти в истинную веру.

По словам того монаха, все восходит к византийской легенде, когда в Константинополе еще стояла древняя статуя императора Константина. Иные утверждали, что статуя изображала императора Юстиниана. Как бы там ни было, полностью позолоченная статуя стояла перед огромной церковью Святой Софии на высокой колонне. В вытянутой левой руке император тоже держал золотое яблоко, и рука эта угрожающе указывала на восток.

– То было нечто вроде предупреждения народам Востока. Это Должно было означать, что император обладает властью, которую символизирует яблоко, и они ничего не могут сделать против него. Некоторые утверждали, что на яблоке был Святой крест, то есть это был скорее державный символ, чем Золотое яблоко.

Другие же турецкие военнопленные, продолжал Коломан, Рассказали монаху, что статуя перед церковью Святой Софии изображала не Юстиниана или Константина, а Богоматерь. Она стояла на зеленой колонне, и в руке у нее был загадочный камень из красного граната размером с голубиное яйцо. Пленные говорили, что от блеска этого камня светились тысячи зданий и изо всех стран прибывали путешественники, чтобы восхититься этим камнем, однако также и потому, что у подножия зеленой колонны были захоронены останки Трех Царей. Однако ночью, когда был рожден Пророк, как называют турки Мохаммеда, статуя Богоматери упала.

– А гранат? – спросили мы все.

– Судя по словам падре, некоторые полагают, что он находится в Kizil Elma, то есть в Золотом яблоке. Иные говорят, что он был украден и вывезен в Испанию. А кто-то утверждает, что его замуровали в фасад церкви Святой Софии, обращенный к Иерусалиму.

Мы несколько беспомощно переглянулись.

– Все это очень неясно, – объявил я. – И, кроме того, мы по-прежнему не знаем, кто такой Айууб и сорок тысяч мучеников, о которых говорил бедный Данило.

– Может быть, это какой-то мрачный понтеведрийский брел который не имеет никакого отношения к Золотому яблоку? – предположил Опалинский.

– Нам придется собрать еще информацию, – сказал Популеску. – Возможно, моя брюнетка из кофейни сможет помочь нам. Чтобы вы знали, она предсказала мне будущее!

– По руке гадала? – спросил Коломан.

– Нет, на кофейной гуще.

 Я впервые увидел, как это делается. Молодая женщина подала Популеску хороший горячий кофе и попросила его выпить не все, а оставить кое-что на дне. После этого наш друг по ее указанию трижды встряхнул чашку левой рукой, чтобы сдвинуть жидкость, затем дал всему стечь на блюдце и протянул чашку девушке. Тщательно изучив неясные картинки, образовавшиеся на дне чашки из кофейной гущи, от оракула в лице девушки последовал четкий и ясный ответ.

– Вышли труба, прямоугольник и крыса, – сказал заметно взволнованный Популеску.

– И что же это означает? – поинтересовался Опалинский.

– Труба возвещает большие перемены из-за новой любви.

– Это точно, от любви все меняются, – насмешливо сказал Коломан. – А ты вечно одинаковый, у тебя даже ногти не растут!

– Шутник какой. Затем прямоугольник обещает восхитительное эротическое приключение. Тут она вообще в точку попала.

– Как так, она что, изнасиловала тебя? – спросил Симонис.

– Идиот. Вы бы видели, как малышка смотрела на меня, объясняя значение прямоугольника. Словно говорила: ты удивишься, когда узнаешь, что я с тобой сделаю…

– Все ясно, Нострадамус, – со скептичной улыбкой произнес Коломан, – а крыса?

– Хм, это наименее благоприятный знак из трех, но судя по вашей глупой болтовне, все сходится. Это значит, что нужно беречься своих друзей.

– А если у тебя их нет?! – воскликнул Коломан, и когда вся группа расхохоталась, Популеску окончательно потерял терпение.

– Смейтесь, смейтесь, я надеюсь, что моя маленькая брюнетка из кофейни…

– Надеяться бессмысленно, с тобой она все равно не пойдет, – рассмеялся Коломан.

– А с тобой и подавно: она ненавидит, когда подмышки воняют потом.

17 часов: заканчиваются воскресные представления в театре

Ремесленники, секретари, преподаватели языка, священники, слуги, лакеи и кучера ужинают (в то время как в Риме только приступают к вечернему полднику)

Попрощавшись с Коломаном и Опалинским, оплатив первый взнос за их старание, мы с Симонисом, Пеничеком и Драгомиром торопливо подкрепились в находившемся неподалеку трактире (куриный суп, жареная рыба, различные булочки, вареное мясо, каплун и куропатка). После этого я собирался вернуться в Химмельпфорте.

Но тут Симонис удивил меня неожиданным сообщением.

– Нам нужно поторопиться, господин мастер, нас уже может ждать Христо, – сказал он, зовя меня снова сесть в коляску Пеничека, которому он уже приказал ехать к большим охотничьим угодьям, именуемым Пратер.

– Ах да, Христо. Разве ты не говорил, что он подойдет поздне?

– Я вынужден просить прощения за эту небольшую ложь, господин мастер. Как видите, он вообще не пришел. Не то чтобы он не смог прийти. Он просто не хотел говорить при всех.

– Почему же?

– Не знаю. Сегодня утром я видел его, и он сказал мне, что для него лучше так. Есть что-то, что вызывает его недоверие.

– И что же?

– Этого он не сказал. Впрочем, он поведал мне, что, по его мнению, значение послания аги заключается исключительна в словах «soli soli soli».

– А почему он так решил?

– Он сказал, что дело тут в мате.

– В мате? – удивленно переспросил я. – Это каким же образом?

– Понятия не имею. Но на вашем месте я бы положился на его чутье. Христо – мастер игры в шахматы.

Христо Христов Хаджи-Танев, пояснил Симонис, зарабатывал на жизнь, позволяя бросить себе вызов в оплачиваемой партии в шахматы, которые он обычно выигрывал. Ночью Вена превращалась в неприкосновенную территорию игроков. На каждом углу города – в трактирах, кофейнях, заведениях для богачей и самых жутких трущобах – играя, бросали вызов судьбе.

Внезапно коляска подпрыгнула, Пеничек тут же повернул.

– Что случилось, младшекурсник? – спросил Симонис.

– Как обычно: шествие.

То были отцы-ораторианцы святого Филиппа Нери. Поэтому Пеничек быстро изменил направление и повернул на перпендикулярную улицу. Если бы нас увидели из процессии, нам пришлось бы остановиться, опуститься на колени и терпеливо ждать, рискуя опоздать на встречу с болгарином, пока святыню медленно пронесут мимо.

– Обычно Христо играет в трактире «У Зеленого Дерева» на Вальнерштрассе, – сказал Симонис, – милое заведение, всегда много людей.

Здесь встречались не только ремесленники, купцы и простой народ, пояснил он, но и почтенные аристократы со звучными именами, и клирики с безупречной репутацией, и все были готовы позволить обобрать себя профессиональным игрокам, будь то кости или карты, в фараона, в «тридцать и сорок», в триктрак и даже в шахматы.

– Большинство из них родом с вашей родины, Италии, и они – лучшие, включая и шахматистов. Христо часто говорит мне о Джоакино Греко, Калабрийце, который, по его мнению, является лучшим игроком всех времен. Они тоже играют на деньги, большие деньги, – добавил Симонис.

Нас снова прервали. Повозка Пеничека опять сделала резкий рывок в сторону.

– А что теперь случилось? – строго спросил мой помощник.

– Еще одна процессия.

– Опять? Да что сегодня такое?

– Понятия не имею, господин шорист, – ответил Пеничек с величайшим почтением. – На этот раз это валашское братство непорочного зачатия Марии. Все они идут к собору Святого Стефана.

Я выглянул из коляски, и прежде чем наш транспорт удалился в боковую улицу, я успел увидеть огорченные лица участников процессии и услышать их необычайно страстное пение.

Каждую ночь, продолжал тем временем свой рассказ Симонис, целые состояния меняли своих владельцев и оказывались, оставляя за собой слезы, отчаяние и мысли о самоубийстве, в карманах какого-нибудь итальянского рыцаря удачи: золото, поместья, дома, драгоценности, а у тех, кто ничего больше предложить не мог, даже руки и глаза.

– Глаза в качестве ставки в игре?

– Такие вещи даже не придут в голову человеку, который зарабатывает деньги честным трудом и ночью спит дома, господин мастер. Что ж, для того чтобы ограничить количество некоторых эксцессов, все еще остается в силе городской приказ 1350 года, который запрещает тем, у кого уже нет денег, но кто хочет сделать ставку, использовать в игре глаза, руки, ноги или носы. Однако есть люди, которые сделали это – и потеряли. По этой причине император Леопольд лет пятнадцать назад был вынужден обновить общественный запрет на азартные игры, поскольку они толкают людей в пучину нищеты и отчаяния.

Пока Симонис раскрывал мне тайны ночной жизни Вены, коляска остановилась из-за людской толпы.

– Младшекурсник, что, черт побери, опять творится? – спросил Симонис.

– Простите, господин шорист, – произнес тот смиренным голосом, – но этой процессии я не мог избежать при всем моем желании.

– Да что же сегодня такое? – удивился я, поскольку чересчур большое количество процессий одновременно обычно не случалось даже в столь религиозном городе, как Вена.

– На этот раз это гильдия ножовщиков. И они тоже идут к собору Святого Стефана, – поведал нам Пеничек.

– Похоже, сегодня там состоится крупное молитвенное собрание. Ты об этом что-нибудь знаешь, младшекурсник?

– К сожалению, нет, господин шорист.

И действительно, из-за процессии, возвестившей о себе пронзительным колокольным звоном, улица оказалась перекрыта. Во главе ее шли два подметальщика, разгребавшие в стороны снег, чтобы дать место «святым дарам». По венскому обычаю мы все должны были выйти из коляски и минуту стоять на коленях, осенять себя крестным знамением и бить себя кулаками в грудь, idem все прохожие вокруг.

– Проклятье, мы опоздаем, – причитал Симонис, а холод тем временем пронизывал нас до костей.

Процессия приблизилась, во главе ее шел священник, неся в высоко поднятых руках святыню. В толпе я заметил много плачущих. Рядом с нами группа молодых людей схватила своего одногодка и швырнула его наземь, заставляя встать на колени. В императорской столице протестанты (несчастный был, должно быть, одним из них) вообще-то должны были всего лишь приподнять шляпу, но их зачастую силой вынуждали опуститься на колени, как и все остальные. Говорили, что такой случай произошел даже с прусским послом, у которого императорскому двору потом пришлось прилюдно просить прощения.

Опоздание между тем становилось все более существенным, другие кареты тоже вынуждены были остановиться из-за процессии. Их пассажиры опустились на колени прямо внутри карет. Народ на улице бросал на них враждебные взгляды. Если бы мы были в предместье, где нравы всегда несколько круче, чем в городе, их, вероятно, силой заставили бы выйти и броситься на колена.

По звуку колокольчика (это я знал по собственному опыту) все жители окрестных домов прекратили работу, чтобы присоединиться к ритуалу.

Даже труппа театра марионеток, только что дававшая смешное представление, окаменела словно по волшебству: когда мимо проходила святая святых, мошенники превращались в примерных верующих.


Едва набожное шествие скрылось за углом, все вернулись к своим прежним занятиям, словно ничего и не произошло.

– Нет, я понимаю, что при игре в карты или кости рискуешь всем и теряешь все. Эти игры тем и славятся, что ведут к разорению, – сказал я Симонису, когда коляска снова пришла в движение. – Но шахматы? Кто же позволит добровольно обобрать себя шахматисту?

– Думаю, Христо мог бы рассказать вам по этому поводу гораздо больше. Хотя все знают, что шахматы – самый возвышенный и благородный из всех видов времяпровождений. Многие утверждают, что шахматы по причине своей утонченности являются единственной игрой, которая годится для князей и королей. Вы наверняка слышали, что среди венской знати существует мода брать уроки игры в шахматы, так же, как прежде музыки, философии или медицины.

И действительно, во время проверок дымоходов в домах богатых людей всегда можно было увидеть, что в салоне стоит шахматная доска из искусно инкрустированного дерева или из красивых камней.

– Лучшие шахматные фигуры сегодня делают в Лионе, Париже или Мюнхене, – добавил мой помощник. – А до войны самые красивые даже импортировали в Вену. В любом случае шахматы все больше превращаются в игру для богатых. Христо даже дает уроки, если, конечно, ученики хорошо платят. Если же он играет на деньги, его партнером часто является зажиточный молодой господин. Поэтому Христо в принципе очень хорошо зарабатывает.

– Однако такие люди, как Христо, то есть профессиональные игроки, должны иногда и проигрывать.

– Нас, студентов, защищает особое законодательство. В древней привилегии герцога Альбрехта от 1267 года записано, что студент во время игры может проиграть только те деньги, которые есть у него с собой, и не имеет права ставить ни свои книги, ни одежду. Кроме того, выигрыш в игре считается действительным только тогда, когда присутствует кто-то, кто регистрирует ставки игроков. А поскольку Христо играет без него, то в тех немногих случаях, когда проигрывает, он приводит в свое оправдание это обстоятельство, о котором его партнеры по игре не знают. И не платит. Если проигравший – не благородный человек и возмущается по поводу того, что его обманули, то может случиться и так, что он станет мстить.

Мы уже достигли Леопольдинзель на другом берегу одного из рукавов Дуная, то есть того квартала, где с завтрашнего дня будет размещаться посольство аги. Проехав по длинной алее, мы пересекли по мосту реку Донауканал, которая отделяет Леопольдинзель от обширных охотничьих угодий Пратер.

Должно быть, Христо собирался сказать нам что-то очень таинственное и срочное, подумал я, если велел приехать сюда, к лесу.

Мы пересекли мост, проехали мимо виллы благородной семьи Гекельберг по правую руку от нас и мимо владений благородного семейства фон Левентурм, расположившихся по левую руку, и приблизились к обширным землям Пратера.

Сразу за мостом мы остановились, мы были одни. Мы с Симонисом вышли из коляски. Пеничек остался сидеть на козлах и кивнул, когда мой помощник приказал ему не двигаться с места до нашего возвращения.

Зимняя погода заставила улицы опустеть, особенно эти, расположенные неподалеку от холодных лесов и мокрых лугов.

– Ворота заперты, – указал я на большую дверь.

– Конечно, господин мастер, это императорские охотничьи угодья. Следуйте за мной, пожалуйста, – сказал он и пошел вдоль правой стороны забора.

– Мы с Клоридией когда-то проходили через эти ворота и провели здесь почти целый день, – заметил я.

– На пары почтенного возраста лесничие закрывают глаза. Но в целом вход для простого народа запрещен. Только его императорское величество, дамы и кавалеры, императорские советники, канцеляристы и придворные чиновники имеют прав входа на эту территорию. Кстати, именно Максимилиан II превратил Пратер в большие охотничьи угодья, которыми он теперь и является. Он просто приказал объединить земельные участки, которые прежде были сами по себе. Раньше, к примеру, некоторые участки принадлежали монастырю Химмельпфорте. Монахини владели половиной Вены.

– Точно, они владеют и виноградником в Зиммеринге, неподалеку от Места Без Имени.

– Здесь, в Пратере, – продолжал рассказ мой помощник, – Максимилиан велел заложить большую алею, которую вы наверняка видели во время своего визита.

Итак, мы снова шли по следам Максимилиана II, хозяина Места Без Имени, подумал я. Кто знает, быть может, это знак судьбы.

Наконец Симонис остановился и указал мне на место в палисаде, где через широкое, скрытое за кустом отверстие, можно было попасть внутрь.

– Дети, живущие на Леопольдинзель, пользуются этими отверстиями, когда хотят поиграть или покататься на санках в Пратере. Вынужден признать, что мы с друзьями тоже так поступаем, – скромно заметил Симонис.

Едва мы пролезли в щель, как нас встретил невероятный, просто идиллический пейзаж. Все угодья были покрыты толстым слоем снега. Верхушки деревьев пронзали молочную необозримую небесную даль, все, казалось, растворялось в снегу, и то, что летом было зеленой землей и синим небом, объединилось теперь под снежно-белым сверкающим покровом. В этом сказочном мире скрывались фазаны, косули и олени, добыча охотничьего общества императора.

– Странно, – сказал Симонис, – оглядываясь по сторонам, – Христо уже давно должен был быть здесь. Из-за проклятой процессии я теперь не знаю, это мы опоздали или он.

– Вот следы, – заметил я, когда прошло несколько минут тщетного ожидания.

И действительно, в мозаике следов и полос, видневшихся за потайным входом, отчетливо проглядывали свежие человеческие следы. Пока мы исследовали их, снег пошел гуще.

– Как думаешь, Симонис, это могут быть его следы?

– Судя по величине стопы, господин мастер, вполне.

И мы пошли по следам, хотя из-за все гуще и гуще падавшим снежинок это становилось все труднее и труднее.

У нас оставалось очень мало времени, скоро следы должно было замести совсем. Они вели направо к длинной, обрамленной двойным рядом деревьев аллее, которая, насколько я знал, тянулась через весь Пратер к Дунаю. Но в самом начале аллеи виднелось ответвление влево.

– Он не повернул ни направо, ни налево, – пояснил Симонис, разглядывая следы, – он пошел между этими двумя путями. Видите, расстояние между следами становится больше?

– Значит, он побежал.

– Похоже на то, господин мастер.

Ни одно место под снежным покрывалом не может казаться прекраснее, чем известный венский парк. Деревья, холмы, кустарники, поросшие лесом равнины, покрытые мхами скалы – Пратер был единой, безупречно белой поверхностью. Вдалеке, куда не хватало силы наших глаз, текли небольшие рукава Дуная, пенясь на поворотах.

Еще в древности Дунай был воспет как король всех европейских рек и один из самых важных потоков мира. Не случайно Ови