Initiatory fragment only
access is limited at the request of the right holder
Купить книгу "Цветочный крест. Роман-катавасия" Колядина Елена

Book: Цветочный крест. Роман-катавасия



Глава первая

КУДЕСЫ ОТЦА ЛОГГИНА

Купить книгу "Цветочный крест. Роман-катавасия" Колядина Елена

— В афедрон не давала ли?..

Задавши сей неожиданно вырвавшийся вопрос, отец Логгин смешался. И зачем он спросил про афедрон?! Но слово это так нравилось двадцатиоднолетнему отцу Логгину, так отличало его от темной паствы, знать не знающей, что для подперделки, подбзделки, срачницы, жопы и охода есть грамотное, благолепное и благообразное наречие — афедрон. В том мудрость Божья, что для каждого, даже самого грешного члена мужеского и женского, скотского и птицкого, сотворил Господь, изыскав время, божеское название в противовес — дьявольскому. Срака — от лукавого. От Бога — афедрон! Отец Логгин непременно, как можно скорее, хотел употребить древлеписаный «афедрон», лепотой своего звучания напоминавший ему виды греческой горы Афон. Он старательно зубрил загодя составленные выражения: «В афедрон не блудил ли?», «В афедрон был ли до греха?» — рассчитывая провести первую в своей жизни исповедь в соответствии с последними достижениями теологической мысли. Отец Логгин лишь вчера, седьмого декемврия 7182 года (некоторые духовные особы, к сожалению, ориентируются на ошибочную и гнусную западную дату — 1674 год), прибыл в Тотьму для службы в церкви Крестовоздвиженья с рекомендательной епистолией к настоятелю отцу Нифонту и зело уповал на первый выход к пастве. И вот тебе — афедрон! Он тут же вспомнил, как, идучи к службе, внезапу встретил бабу с пустыми ведрами. «Далось же тебе, дуре, прости мя, многогрешного, Господи, переться с пустыми почерпалами улицей?! — расстроился отец Логгин, шагнув в сугроб. — Разве нет для таких сущеглупых баб с ведрами проулков либо иных тайных троп? Ты б еще в церковь святую, прости, Господи, мне сие всуе упоминание, с почерпалами поперлася! Ох, не к добру… Не забыть, кстати, вопросити паству, не веруют ли во встречу, в пустые ведра, в гады, в зверя, в птичий гомон, бо се есть языческие кудесные мерзости? А кто верует в пустые ведра, тому, грешнику богомерзкому, епитимью от Бога назначить в сорок дней сухояста». Ах, баба проклятущая! Свечера отец Логгин лег с женой своею Олегией в разные постели, дабы уберечься от грешного соития накануне первой службы. Помолился истово, дабы во сне не жертвовать дьяволу — если вздумает тот искушать, — семя без потребы грешным истицанием на порты. Утром омыл межножный срам. Телом бысть чист отец Логин, и на душе бысть ликование от предстоящей многотрудной работы на тотемской ниве, и певши в ней звонко едемские птицы, и цвели медвяные цветы!.. Но, не иначе — лукавый послал ту бабу со злосмрадными ея ведрами? Ах, бес! Он, он, говняной дух, творит отцу Логгину препоны! «Если бы то Господь слал мне испытание, то проверял бы меня богоугодным термином! — торжествующе возмыслил отец Логгин. — Аз же упомянул некстати дьявольскую калову дыру. Ах, бес!» Догадавшись об истинной — дьявольскиискусной причине своего неожиданного отступления от исповедального канона, отец Логгин воспрял. Он очень любил борьбу! «Изыди, лукавый!» — пламенно вскрикнул в мыслях отец Логин. И язвительно спросил вездесущего демона: «Разве с того следует начинать вопросити исповедующихся? Жена ся должна сказать мне: исповедуюся аз, многогрешная жена, имярек… Надо вопросити, как имя ее… Немного помолиться следует с ней, распевая псалом. И, окончив молитвы, снять покрывало с ея головы. И расспрашивать со всей кротостью, сколько это возможно, голосом тихим…»

Отец Логгин звонко прочистил гортань, сделал строгое, но отеческое лицо, взглянул на освещенный свечным пламенем профиль молодой жены и приготовился восстановить канонический ход таинства, изринувши дьявола… Однако бесы не желали отступать!..

— Кому, отче? — вопросивши жена, как только почувствовала на себе взгляд попа.

— Что — кому? — охваченный подозрениями, рекши отец Логгин.

— Давала — кому?

— Или их было несколько? — трепеща от ужаса (он впервые столкнулся лицом к лицу со столь изощренно богомерзким блудом), гневно спросил отче. — Или не мужу ты давала в афедрон?!

То, что исповедь против воли опять свернула к теме афедрона, несколько смутило отца Логгина, но, в конце концов, он мудро решил, что начать с самого тяжкого греха не есть грех.

— Нет, не мужу, господин мой отче.

«Двойной грех! — быстро промыслил пастырь. — Блуд с чужим мужем и блуд в афедрон».

— Кому же?

— Отцу, брату, братану, сестричичу…

После каждого вновь произнесенного сродственника отец Логгин вздрагивал нутром.

— …подруге, — перечисляла молодица.

— Подруге?! — не поверил отец Логин, — и как же сей грех ты с подругой совершала? Али пестом?

— Когда с горохом, то и пестом, — согласилась жена.

— Али сосудом? — не отступал пастырь.

— Коли оловину хмельную наливала, то и сосудом, винной бутылью-сулеей.

— И пиянство притом, значит, было?

— Ну, так ведь, то в дорогу дальнюю, отче. Как же не пригубить на дорожку, на ход ноги? Грешна.

— И чем же ты еще перед дорогой дальней в афедрон давала?

— Пряженцами…

— Тьфу, мерзость великая!

— Грешна, батюшка, давала брату пряженцы с бараньей припекой в пост.

«Колико же это блуда? Трижды либо пятижды?» — лихорадочно прикидывал отец Логгин. — «В пост, наевшись скоромной пищи и напившись хмельной сулемы, блудила в задней позе со всей кровосмесной мужеской родней и женскими подругами! О, Господи, святые небесные силы, святые апостолы, пророки и мученики, и преподобные, и праведные…»

Отец Логгин долго бормотал, отчаянно призывая всю святую рать, могшую помочь ему в борьбе с таким сверхблудным умовредием.

— А что, отче, — дождавшись, когда отец Логгин прекратит возмущенно пыхтеть, робко спросила жена. — Или нельзя в дорогу пряженцы с горохом давати? А мать моя всегда рекши: «Хороши в дорожку пирожки с горошком».

— Аз тебя не про дорогу сейчас вопрошаю, — строго осадил отец Логгин. — А про блуд противу естества: в задний оход в скотской позе срамом отца, брата, братана, сосудом да пестом.

— Ох!.. Ох!.. — молодица в ужасе закрыла лицо дланями. — Что ты, господин мой отче, да разве есть за мной такой богомерзкий грех?! Ох!.. Да и подумати о таком мне страшно, а не то, что сотворити!

— Глупая жена, — рассердился отец Логгин. — Зачем же ты каитися принялась в том, чего нет? Меня, отца святого, в смущение ввела. Лжу затеяла в святых стенах? Я же тебя ясно спросил: «Давала ли в афедрон? Кому? Чего?»

— В афедрон давала, от того не отказываюсь, а в… Господи, прости!.. в задний оход не блудила!

— А что же, по-твоему, значит сие слово — «афедрон»?

— Сим мудреным словом отче дальний путь нарек?

— Ах, мракобесие… Ах, бескнижие… — принялся сокрушаться отец Логгин. — Афедрон суть задний оход каловый.

Молодица похлопала очами.

— Да жопа же, али ты, Феодосья, жопы не знаешь? — быстрым шепотом пояснила случившаяся рядом просвирница или, как больше нравилось приверженцу философской мысли отцу Логгину, проскурница Авдотья. Разрешив лексическую загвоздку, Авдотья смиренно пробормотала:

— Прости, батюшка, за грех вмешательства в таинство покаяния.

— Грех сей я тебе отпускаю без епитимьи на первый раз, — милостиво согласился отче, радостный от того, что недоразумение, накликанное бесами, разъяснилось, с Божьей помощью. То, что именно Бог выслал подмогу отцу Логгину, пастырю было ясно, во-первых, из звания, вставшей плечом к плечу, ратницы: проскурница Авдотья, по — древлему говоря, дьяконица, — особа духовного звания, а не какая-нибудь баба с пустыми черпалами, дала заслон бесоватию. Во-вторых, просвирница — вдова самого благодетельного образа, и кому, как не ей, подсобить сестре женского полу. В- третьих, — и это было самым вещим знаком, Господь сподобил на помощь отцу Логгину, принимающему исповедь, не звонаря или пономаря, а — проскурницу, которая именно и выпекает хлебцы для причастия после требы исповедания! «Едино в трех! — воссиял отец Логин, — единотрижды!» Под таким научно-обоснованным напором лукавый отступил. И дальше таинство исповеди пошло, как по маслу.

— Ты, значит, Феодосия?

— Аз есмь.

— А грешна ли ты, Феодосия, в грехах злых, смертных, как — то: сребролюбие, пьянство, объядение, скупость, резоимание ложа бо пуповины, срамословие, воззрение с похотью, любодеяние?..

Отец Логгин перевел дух.

— …Свар, гнев, ярость, печаль, уныние… уныние…

Отче растопырил персты веером и по очереди пригнул их к длани — не обсчитался ли, часом, каким грехом?

— …Уныние, оклеветание, отчаяние, роптание, шептание, зазрение, прекословие, празднословие…

— Погоди, батюшка, — встрепенулась Феодосия: — В празднословии каюсь. Давеча кошка, по горнице игравши да поставец с места свернувши. Ах, ты, говорю аз ей праздно, дура хвостатая! Грешна!..

— «Дура» — не есть празднословие, — поправил отец Логгин. — «Дура» сиречь срамословие. За сей грех налагаю тебе сто поклонов поясных и сто земных три дни.

— Аз, отче, поклоны отвешу, только «дура» — не срамословие, хоть как! — встряла Феодосья. — Елда, прости Господи, или там манда — се срам. А «дура»? Иной раз идет баба глупая — дура дурой!

— Оно, конечно, — важно согласился отец Логгин, вспомнив утрешнюю тотьмичку с пустыми черпалами, — но — отчасти! А за то, что спор затеваешь да в святых церковных стенах поминаешь елду — сиречь мехирь мужеский, да манду — суть лядвии женские, налагаю на тебя седьмицу сухояста. Гм… Празднословие, братоненавидение, испытание, небрежение, неправда, леность, обидите, ослушание, воровство, ложь, клевета, хищение, тайнопадение, тщеславие…

— Погоди, господин мой отче, — оживилась Феодосья. — Золовка моя на той седьмице на меня клеветала, клевеща, что аз ея пряжу затаскала под одр.

— То ея грех, не твой, — поправил отец Логгин. — Пусть она придет на покаяние.

Батюшка беззвучной скороговоркой сызнова перечислил грехи, вспомнил, на каком закончил, и вновь заговорил:

— …Гордость, высокомудрие, укорение… Укоряла ты золовку за наветы? Нет? Добро… Осуждение, соблажнение, роптание, хуление, зло за зло.

— Чего нет, батюшка, того — нет.

Отец Логгин перевел дух и принялся за «Заповеди ко исповедующимся».

— С деверем блудила ли?

— Да у меня, отче, и деверя нет, чтоб с им блудить, — сообщила Феодосья.

— С братом родным грешила ли?

— С Зотейкой-то?

— Пусть, с Зотеем, если его так кличут.

— Ох, отче, что ты речешь? Зотейка наш еще чадце отдоенное, доилица его молоком кормит.

— Так что же ты празднословишь? Не грешна, так и отвечай. А грешна, так кайся, — начал терять терпение отец Логгин.

— А на подругу возлазила ли?

Феодосья задумалась.

— Когда на стог взбиралась, то на подругу взлазила, уж больно высок стог сметан был.

— Возлазила, значит, без греха?

— Без греха, отче.

— А на мужа пьяная или трезвая возлазила ли?

— Ни единожды! — с жаром заверила Феодосья.

— С пожилым мужем или со вдовцом, или с холостым от своего мужа была ли?

— Ни единожды!

— С крестным сыном была ли? С попом или чернецом?

— Да я и помыслить такого не могу — с чернецом…

— Это хорошо, ибо мысль греховная — тот же грех. Гм… Сама своею рукою в ложе тыкала? Или вдевала ли перст в свое естество?

— Нет, — испуганно прошептала Феодосья.

— Истинно?

— Провалиться мне на этом месте! Чтоб меня ужи искусали, вран ночной заклевал, лешак уволок!

— За то, что клянешься богомерзко язычески, — поклонов тебе сорок сразу, как из церкви придешь. Клясться нужно божьим словом: чтоб меня Бог наказал! А не аспидами, филинами да мифологическими идолами.

— Какими, рекши, идолами? — заинтересовалась Феодосья.

— Мифологическими. Сиречь баснословными.

— Какие же сие басни, — растопырила глаза Феодосья, — когда в вашей же бане, ты ведь, отче, на Волчановской улице поселился?.. Так вот, в вашей бане банник прошлое лето младенца грудного, чадце отдоенное, утопил. Матерь его, Анфиска, из бани нага выскочила и на всю улицу возвопила: «Васютку моего банник утопил в ушате!» Васютка у нее хоть и нагулянный был, а все одно жалко! Отец Нифонт на другой день нам на проповеди сказал: то Анфиске с Васюткой наказание за грех блудного очадия и рождения, и в том самое-то ужасное наказание, что не Бог чадо покарал, а банник леший.

— Тьфу! — сплюнул отец Логгин. — Что ни слово, то злая вонь! Не мог отец Нифонт такой богомерзости рекши. Наказывает един Бог, а у идолов такой силы нет!

— А вот, и сказал отец Нифонт… Аз сама не слыхала, потому, в церковь в тот день не ходила, но матушка мне истинно все пересказала. Гляди, говорит, Феодосья, очадешь в грехе, так лешак чадо утопит либо удушит, либо разродиться не сможешь, будешь тридцать три и три года в утробе таскать.

Отец Логгин глубоко вдохнул и выпустил дух, надувая щеки и плеская губами в размышлении. «Языческое зло зело в Тотьме сильно», — пришел он вскоре к драматическому выводу и продолжил вопросить:

— Дитя в себе или в сестре зельем или кудесами изгоняла ли?

— Нет, отче, — пламенно заверила Феодосья. — Как можно?

— Блудил ли кто с тобой меж бедер до истицания скверны семенной?

— Нет, отче.

— Кушала ли скверны семенные?

— Нет, отче, не было такого ни единожды, — перекрестясь, заверила Феодосья и, помолчав мгновение, спросила: — Отчего, отче, семя мужеское скверно? Ведь от него чада прелепые рождаются. Неужели это скверно? Скверны — от дьявола, но разве чадо от беса, а не от Бога?

Отец Логгин нервно почесал пазуху под мышцей. Перекрестился. Воззрился на Феодосью.

Как весенний ручей журчит нежно, подмывая набухшие кристаллы снега, сияя в каждой крупинке агамантовым отблеском, плеская в слюдяные оконца ночных тонких льдинок, отражая небесный свод и солнечные огни, так сияли на белоснежном лице Феодосии голубые глаза, огромные и светлые, как любовь отца Логгина к Богу.

«Аквамарин небесный», — смутился сей лепотой отец Логгин.

Весь сладкий дух церковный не мог укрыть сладковония, что исходило от Феодосии, от кос ее, причесанных с елеем, от платка из древлего дорогого алтабаса, от лисьей шубы, крытой расшитым тонким сукном. Отец Логгин знал отчего-то, что пазухи шубы пахли котенком. А уста — мятой. А ушеса и заушины — лимонной зелейной травой мелиссой. А перси — овощем яблочным, что держат всю ночь в женских межножных лядвиях для присушения мужей.

— Медвяный дух твой, — слабым голосом произнес отец Логгин. И, собравшись с силами, вопросил нетвердо:

— Пила ли зелие травяное — мелиссу, зверобой, еще какую ину…

Голос отца Логгина сорвался и дал петуха.

Феодосия сморгнула очесами и закусила уста, сдерживая звонкую крошечную смешинку.

«Как речная земчузинка смешинка твоя», — почти теряя сознание, беззвучно рекши отец Логгин.

— Нет, отче, не пила зелия, — отреклась Феодосья.

Демон уже подбирался к межножию отца Логгина. И вприсядку, с коленцами, плясали черти, предвкушая падение святого отца. Но Спаситель вновь пришел на помощь юному своему ратнику.

— А что, батюшка, звонить сегодня во скольки? — басом спросил Спаситель.

— А? Что? — вздрогнул отец Логгин.

Сморгнул вежами, встряхнул главой. Перед ним стоял, переминаясь в валенках, звонарь Тихон.

— После, после… Не видишь, исповедаю аз? — сказал машинально отец Логгин.

И вспомнил свое наваждение.

— Ах, нет! Звони во все колокола!

— Дык… эта… — недоумевал Тихон. — Почто во все?

— Во славу Божию! — потряс дланями отец Логгин. — Во победу над лукавым, что искусити мужей пытается даже в стенах святых!

Тихон перекрестился и запыхтел.

— Ступай, ступай, — встрепенувшись, распорядился отец Логгин. — Звонить будешь, как заведено, к вечерней.

И снова Бог призрел сына своего Логгина! То, что искушение, похотствующее через Феодосию, было наслано лукавым, а спас от блудного греха Господь, ясно было отцу Логгину оттого, что явился ратником по божьему велению звонарь Тихон. Не проскурница Авдотья — хоть и вдова, а тоже баба мужеискусная! — Не чтец Козьма, тропарей толком не вызубривший, а звонарь! Прозвонил глас Божий над головой отца Логгина и разогнал бесов, на блуд совращающих.

«Срочно нужно произнести тропарь к случаю приличествующий!»

От волнения, нужное вылетело у отца Логгина из главы. «Перечислю святые небесные силы: угодников, праведников, — решил отец Логгин. — Сие всегда к месту». Вдохновенно пробормотав весь список и краткое покаяние, отец Логгин расправил плечи и ясным взором воззрился на Феодосию.

— Что ты, раба Божья, рекши? — изрек он твердым гласом.

— Аз вопросивши: мужеские скверны семенные от Бога или от дьявола? — сосредоточенно произнесла Феодосья. — Мне сие непонятно. Если — от дьявола, то почему дитя — от Бога? А если семя мужеское от Бога, то почему называют его скверной, а не плодородием?

Взор отца Логгина запылал. Он зело любил дискуссии! Но вящей того любил отец Логгин наставления.

— Сей казус задал тебе сам лукавый! — радостно констатировал отец Логгин, предвкушая эффектное его разъяснение. — Любой плод и любое семя — от Бога. Но, завладеть им может и бес! И тогда плод сей и семя сие становится от дьявола.



Полюбовавшись с мгновение на завершенность и афористичность своей формулировки, отче взглянул на Феодосию.

— Понятно тебе?

— Понятно, — заверила Феодосья. — А как, батюшка, угадать, от Бога, положим, овощ яблочный у меня в руке али от лукавого?

— А это, смотря, кто тебе его вручил: коли Господь, то — от Бога. А коли черт, то — от лукавого. Уразумела?

— Уразумела, отче. А как узнать, кто из них вручил мне плод? Если, к примеру, Кузьма мне его дал на торжище?

Отец Логгин с тонким свистом втянул носом воздух.

— Если, в грехе заполучила ты плод сей, то вручил его бес, а если в богоугодном деле получен плод, то ниспослал тебе его Господь наш, — возвышая глас, но не теряя самообладания, произнес отец Логгин.

— А если плод сей — репейник, который аз выпалываю с огорода?

— Если выпалываешь, се — от Бога мурава. А если засеваешь — от черта сей чертополох.

— А скверны семенные?

— Если в грехе они истицают, се — от лукавого, — нетерпеливо воскликнул отче. — А если не в грехе, се — от Бога. В рукоблудии, сиречь в малакии, семя истекает скверно, потому что истицает оно к чертям собачьим! Поняла?!

Отцу Логгину и не понятно было, как мог он еще недавно очароваться такой бестолковой женой!

— Поняла, отче, — проникновенно ответила Феодосия. — Мне еще никто никогда так ясно все не разъяснял!

Отец Логгин смягчился.

— Добро… Всегда вопрошай отца своего духовного, если в чем сомневаешься. Гм…

«Глаголет священник, перечисляя грехи по единому, вопрошает тихим гласом», — напомнил себе отец Логгин и вновь принялся исповедовать рабу Божью Феодосию.

— Ходила ли ты к волхвам, чародеям, кудесникам, баальникам, зелейникам либо знахарям?

— Грешна, отче, ходила единожды. Но не по своей воле, а просьбою золовки. Брала у зелейницы травяное снадобье, дабы лечить золовке телесный недуг.

— Се грех! Недуги, духовные либо телесные, врачевати обязано словом Божьим либо мирро святым.

— А разве, отче, не грех мирро к аке… афе… к оходу прикладывть? У золовки чирей в оходе леший надавал!

— Опять ты леших языческих поминаешь! Наказывает, суть недуги насылает, Бог!

— А я так думаю, что, если чирей на носу или в подпупии выскочит, то — Божье наказание, а если в задней дыре — дьявола козни.

— Казус сей не прост, — сокрушенно вздохнул отец Логгин. — Думаю, то Бог чирей наслал в афедрон в назидание золовке, дабы продемонстрировать силу свою даже и во владениях дьявола. Мирро, пожалуй, в сем месте будет неуместно. Впрочем, с сиим надо свериться у Иоанна Постника.

— Отец Нифонт говорил, что на все вопросы есть ответ в святом писании. Может, и насчет чирья там прописано?

— Насчет чирьев сей час не припомню, — отцу Логгину не хотелось признаваться Феодосье, что книга книг упустила такой животрепещущий вопрос… — Как бы то ни было, за зельем ходить — грех великий.

— А что же делать? Золовку аж грызло!

— Молиться!

— А царский лекарь царя нашего — батюшку, Алексея Михайловича, чем врачует? — встрепенулась вдруг Феодосия, и глаза ее заблестели любопытством. — Али не травами?

Отец Логгин закашлялся.

— Гм… Хм… Государь наш светозарный, Алексей Михайлович, — Бога посланец на земле, следовательно, его лечение — суть Божьими руками. Вестимо, не все травы — зелия кудесные.

Эта мысль приободрила отче.

— Лавр, виноград — суть древа едемские, божественные. А за поход к травнице налагаю тебе епитимью в сорок земных поклонов на три седьмицы. Гм… Упивалася ли без памяти?

— Нет, отче мой господин.

— Или на восток мочилась?

— Нет.

— Или на восток изпражнялась?

— Что, отче?

— Калилась на восток, суть смердила?

— Ой, нет, батюшка.

— На ногу кому вступала с похотью?

— С похотью — нет, — заверила Феодосья, — а вот…

— Ладно, ладно, без похоти вступить — то не грех, — замахал рукой отец Логгин, опасаясь новой дискуссии.

— Нечистая, в церковь ходила?

— Ни единожды.

— В нечистотах кровяных с мужем грех творила?

— Нет, отче.

— Добро… Всякий, кто с женой во время месячных луновений будет и зачнет ребенка, то да будет прокажен, и родители да имут епитимью до три лета.

— А, прокажен который будет? — с волнением уточнила Феодосия.

— Чадо.

— А чадце чем виновато? Этого я не понимаю.

— Чадо за грех родителей перед Богом отвечает, али ты того не знаешь?

— Но, чадо же не знало, что его в грехе зачинают? Он бы, может, и нарождаться не стал, кабы ведал?

— Ересь! Чушь собачья! Прости мя, Господи… Или с мужем была в пятницу, в субботу или в воскресенье?

— Не была.

Отец Логгин на время задумался. Надо бы предупредить рабу Божью Феодосию, чем чревато соитие в эти дни недели. Но Отец Логгин опасался нового словесного казуса. Наконец долг наставления взял верх.

— А если зачнется ребенок, то будет он либо разбойник, либо вор, либо блудник, — быстро произнес отче, рассчитывая избежать заминки.

Но Феодосия не смогла оставить без размышления такую информацию.

— А бийца в какой день зачинается?

— Драчун? Сие в независимости от того, — витиевато ответствовал отец Логгин.

— А почему, если в пятницу — то разбойник? Почему не бунтовщик? Видать, чтоб Боженьке не путаться…

— Осквернялась ли в святой пост? — рекши отец Логгин, сделав вид, что не расслышал версии Феодосии.

— Нет.

— Смеялась ли до слез?

— Грешна, батюшка… Повитуха Матрена в грех ввела. Про Африкию рассказывала. Как можно было не смеяться, когда Матрена такие глумы сказывала! Не поверишь, отче, в Африкии живут черные люди…

— Ладно, ладно, после…

— Нет, ты, отче, послушай… И все у них черное: и тело, и срам. И молоко у жен из персей черное доится.

— Черное млеко? Слыхивал про чудеса, но, про такие?.. — поразился отец Логгин и живо спросил: — Ну-ну?

— А если перси черные, то какому же молоку быть? Не белому же?

— Сие логично… — склонил голову отец Логгин.

— Из черного всегда черное выходит. А в носу красно, так и кровь из носопырки алая идет. Зотейка наш уж такой беленький весь, а жопка — бурая, так и калышки бурые. А се… Матрена рекши, у африкийских черных жен и чада черные нарождаются. И еще сказывала Матрена, что люди в Африкии ходят все голые! Вот, как есть, нагие, в нос только перо всунуто! Представь, батюшка, идет по городу воевода нагой? В носу у воеводы перо петушиное… Али мытарь за посошной податью приходит — сам голый, и срам так же! Ох, и смеялись мы! Аж до слез… Или звонарь африкийский на колокольню лезет, а на ем одни валенки, и муде черные?.. Ой, не могу!

Поглядев издалека на звонаря Тихона, отец Логгин тоже мелко затряс головой от смеха. Отче был еще зело молод и временами забывал о том, что, как особа духовная, должен хранить серьезный вид.

Феодосья вновь рассыпалась круглыми тихими смешинками.

— Как, отче, было не смеяться над такими побасенками?

— Сие не побасенки, — сделав строгое лицо и осенившись крестом, пришел к выводу отец Логгин. — Черные те люди и чад черных рождают в наказание от Бога. За то, что нехристи языческие оне. Только язычники чертовы могут нагие на колокольню залезать!

Феодосья истово перекрестилась.

— Дьявольская земля та — Африкия, — пламенно произнес отец Логгин. — Ишь, удумали, с нагим мехирем — в святые стены.

— Распоясанные, отче! — подлила масла в огонь Феодосья.

— Но ты не смеяться должна была, а воздать молитву за спасение африкийских душ. Сегодня же вечером помолись за них. И я помолюсь. А за глумы и смех до слез налагаю тебе сухояста три дня.

— Истинно, отче мой господин, — смиренно сказала Феодосия. — Но в святом писании сказано, что уныние — грех. Значит, веселиться Бог нам завещал? А какое же веселье без смеха?

— Не то веселье, когда напьешься пьяной и будешь плясать под гусли с коленцами, да над глумами скоморохов смеяться, а то веселье — когда с радостью на душе окинешь ты веселым взором все добрые дела, что сотворила за день.

— Пьяной быть грех, — согласилась Феодосия. — Елда пьяная и та не стоит, набок валится. Но зачем тогда Господь наш, Христос, воду в вино превратил, а не в квас? Может, он хотел накудесить ее в кисель либо в сбитень, а дьявол под руку толкнул, и вышло вино хмельное?

— Господь наш Христос не кудесит, — рассердился отец Логгин. — Это тебе не повитуха Матрена. Спаситель чудеса свершает во спасение.

На этом отец Логгин примолк, поскольку решительно не знал доводов решения Христа превратить воду в вино, а не в квас. Он троекратно лихорадочно произнес: «Господи, помоги!», и в ту же секунду пришла помощь.

— Спаситель превратил воду в вино, чтоб было чем причащать паству после исповедания! — радостно воскликнул он. — Не квасом же причащать? Не сбитень же — кровь Господня?!

— А-а! — сказала Феодосия. — Се истинно! Сколько же много истин мне сегодня открылось от тебя, отче мой господин.

Сия благолепная фраза усыпила бдительность отца Логгина, и он благодушно посоветовал Феодосии спросить, чего еще разуму ея непонятно.

— Что вино — кровь Господня, это мне ясно. Но, что хлебцы — тело Его? Тут такие у меня сомнения… Ладно, коли перст Господен мне в просвире попадется али ланиты, али пуп. Ну, а если срам Господен? Срам в уста брать разве не грех?

Отец Логгин выпучил глаза.

— Срам Господен?!

— Есть же у Него уды межножные? Он ведь человеком рожден от обычной матери? А у человека всегда жила подпупная есть, — затараторила Феодосия. — Но, коли, рожден по образу Божьему, то и у Боженьки жила становая есть? Али нет? Вот ведь загвоздка для меня… Ежели нет у Господа срама, то, как он до двенадцати лет, пока с матерью жил, мочу сцал? Али была елда у отрока, а у мужа отпала вместе с муде? Где тогда мощи его, срамные, хранятся? Вот бы приложиться! Али с собой на небеса унес? А, ежели, я на причастие срам Господен вкушу, будет ли в том грех? Или у Господа уды безгреховные?..

Последние словеса очень выручили несчастного отца Логгина, который в ужасе подбирал нужные аргументы.

— Тело Господа суть бестелесное, — строго произнес отец Логгин. — И срам его бестелесный. И семя его беспорочное. И кушать его не есть скверно. Просвира — сиречь только образ тела. Гм… Аллегория!..

— А почему же, когда только мыслишь в уме уды мужские, то уже грешишь? Ведь, елда в голове — ненастоящая, а только образ?

— Тьфу! Прости мя, Господи! Потому, что с мыслей грех начинается. Сперва замыслил украсть чужое, а потом и украл. Если бы не замыслил, разве бы украл?

— Верно, — приложила палец к нижней губе Феодосия. — Человек любое дело, сперва, замысливает. А если…

— Помолчи, дочь моя. Ибо исповедание еще длится.

Феодосия примолкла.

— Или содомский блуд творила?

— Нет-нет.

— Или укорила попа или чернеца смехом?

— Нет.

— Или попа бранила? Или выгнала нищего из дома своего?

— А если из дома на двор выгнала, то — грех? Зело вшив калика перехожий был. Скнипы так и ползали в голове. Скаредьем воняло.

— А со двора не выгнала?

— Нет, он под навесом с холопом спал, хлеба ему вынесли.

— Тогда грех невелик.

— А с другой стороны, — задумалась Феодосия, — это ведь Господь наш в образе нищем мог по земле идти?

— Истинно! — согласился отец Логгин. — Чтоб нас проверить: достает ли любви к ближнему?

— Тогда грех был калику перехожего во двор гнать?

— Тогда — грех.

— Ой, вспомнила. Тот нищий потом на торжище кошелек украл и деньги пропил. Ему пуп вырвали да на древо повесили. Значит, не Господь то был. Он бы красть не стал. Выходит, не согрешила аз?

— Ну, выходит, что не согрешила, — несколько притомившись, согласился отец Логгин.

— Слава Богу!

— Или в церковь из-за блуда или пития не пошла?

— Нет.

— Или ударила кого по лицу?

— Нет-нет…

— Или била сироту без вины? Или пихнула человека в кал? Или изгваздала в кал чужое платье из зависти или для посмешища? Или в пост пировала с пляскою и гуслями? Или срамила попадью? Или опоздала на церковную службу из-за лени или сна ради? Или говорила хульные слова? Или в рост деньги давала? Или гнев держала на кого?

— Грешна, отче, держала гнев.

— Ну, сколь долго держала гнев, столько и поста.

— Час, значит, поститься?

Отец Логгин обдул испарину со лба.

— Час, — наконец, порешил он. — На кого гнев-то держала? Впрочем, не говори… Бог и так видел.

— Неужели, отче, Господь и за кошками следит?

— За всякой тварью… Или зажгла ты дом либо гумно? Или душу погубила?

— Юда сын Ларионов внове рекши: «Ах, сгубила ты, Феодосия, мою душу!»

— Это не в счет. Это раб божий Юда изрекши аллегорически.

— Вроде как лжу?

— Для лепоты словесов.

— А-а!

— Или блудила с Юдой?

— Нет-нет!

— Или с рабом либо с холопом была в соитии?

— Ни, боже мой! А жалко мне иной раз рабов. Разве Акулька виновата, что муж ея, Филька, Акулю вместе с чадцами и избой за деньги батюшке моему продал? Деньги все пропил в корчме за седьмицу либо за две!

— Так уж Богом заведено, что одни в услужении других. Разве мы сами не рабы вечные царя нашего Алексея Михайловича? Холопы мы государя нашего светозарного и тому с ликованием радуемся. А государь Алексей Михайлович тоже раб — раб Господа нашего. И смиренно рабство сие принимает.

— А может, в каких землях нет холопов? — спросила Феодосия.

— Сие невозможно. Кто тогда рабскую работу будет выполнять? А, ежели, кому зело тяжкий холопский труд и выпал, так, то испытание от Бога. Бог тяжелее всех испытывает то чадо, которое больше всего любит и которому хочет добра. Акулину Господь возлюбил и наслал ей испытание, говоря тем самым, что мужа, данного Богом, она должна поддерживать во всех его лишениях. Бьет Акульку муж?

— Бьет, — вздохнула Феодосия.

— А ты ей скажи, мол, ударит муж по одной щеке — подставь другую. Потому и дана жена мужу, а не наоборот. Против мужа только тогда жена может роптать, когда искушает на блудный грех в пост либо блудит не в естество. А се… Или забрала у кого что? Или клялась криво? Или украденное не возвратила? Или в церкви смеялась?

— Грешна, отче. Только что с тобой, господин мой отче, смеялась над Африкией.

— Гм… Хм… Каюсь, Господи! Или оклеветала кого? Или в церкви не достояла до конца службу? Или в сон веровала? Или истолковала его?

— Аз, отче, сон не толковала, ей-Богу! И не веровала в него. Да только он, все равно, сбылся!..

— Поста тебе — день. Или плюнула на лицо кому или в рот?

— Грешна, отче. Зотейка изгваздался сажей, так плюнула ему на ланиты и оттерла.

— Сие не грех. Сие без злого умысла.

— И то ладно.

— Или, объевшись или опившись, блевала?

— Нет.

— Творила игры нечистые?

— Грешна, отче. В святки однажды с подружкой нагая на снег выбегала — гадала на жениха.

— А за такие игры будет тебе женихом черт! Вскочит в твое естество женское, станут потом черти его оттуда кочергой доставать! Восемь дней тебе за это есть капусту с водой.

— Да, отче.

— Или ходила в мужском портище?

— Грешна: сапоги брата напялила — до матери в амбар добежать.

— Сие не велик грех. Или, сблудивши, забыла умыться? Или давала зелья мужу для присушки? Или смывала молоко с персей медом и давала мужу?

— Ни единожды.

— Отца и матерь била или лаяла? Испортила ниву чью или скотину? Или напилась без памяти, и блуд кто творил с тобой? Или взирала на кого с похотью? Вкладывала ли язык свой мужу в уста, по-другому говоря, целовалась ли с похотью?

— Нет.

— За груди ласкать давала ли?

— Нет-нет.

— Взирала ли на святые иконы с помыслами нечистыми?

— Никогда!

— Грешила ли частым обмыванием банным?

— Грешна, отче. Обмылась в бане в субботу, а десяти дней не прошло, как сродственница приехала, так я и с ней еще в бане обмылась.

— Часто обмываться в бане такое же излишество, как чревоугодие. Не телом мы грязны, а душой! О чистоте души чаще мысли, а не о том, чтоб пазухи без нужды обмывать. Блаженные Божьи люди, юродивые, на навозном гноище спят, струпьев не омывают, а Господу приятны! А что толку, что иная жена сладкое воние — отец Логгин покрутил носом — медовое испускает, если она тем самым на грех мужей искушает? Христос в воды входил, только чтобы окреститься. Да ноги омывал после многотрудной дороги. А наши жены так и плещут водицу ушатами! Так и бродят взад-вперед с пустыми почерпалами!.. Ты омойся в канун светлого праздника, как на тот свет преставиться время пришло — омойся, перед таинством брака мытье — не грех. А ведь у наших жен, как не глянь — все из бани дым коромыслом!

— Истинно, отче, — смиренно ответила Феодосия.

— А с бани все и начинается… Римская империя сколь могуча была, а взяли моду их патриции решать дела в банях, термах, по — ихнему, по — римски. А где баня, там, известно, и блуд, и грех содомский. И рухнула империя!

— Ой, батюшки! Из-за бани?! Али сваи подгнили?

— Все прогнило насквозь!

— Спаси и сохрани…

— А ты, Феодосия, теперь, как в баню пойдешь, так и вспомни Римскую империю.

— Непременно, отче, помяну их, грешных.

— Или ложилась на живот на землю?



— Одиножды только, — призналась Феодосия, — в норку мышиную хотелось взглянуть. Уж больно интересно мне стало, как там, у мышей, хоромы подземные устроены? И кладовочки, небось, есть, и спаленки?

— Разглядела? — с неподдельным интересом спросил отец Логгин.

— Нет, зело темно в норке было.

— То не с похотью, то не грех, — успокоил отец Логгин. — Говорила другому про его срамоту?

— Золовке внове сказала: ох, Марфа, отъела ты гузно! А батюшке в сердцах рекши, мол, хозяйство вести — не мудями трясти.

— И что же он? — заинтересовался отец Логгин.

— Огрел меня поперек спины поленом.

— Верно содеял! А подсматривала ли ты чужую срамоту в бане, либо тайно, либо во сне, либо у сирот?

— Аз, отче, не подсматривала, так ведь, он так в глаза и лез! Леший, говорю, черт, ты ведь мне око елдой своей кривой выколешь! А он, знай себе, ржет…

— Ладно-ладно, после доскажешь, — замахал дланью отец Логгин. — Замолвила ли срамное слово ради похоти?

— Нет.

— Не мочилась ли, не стыдясь мужчин?

— Ой, нет.

— Хватала ли чужого мужа за лоно?

— Да и своего-то не хватала…

— Добро… Прикладывала ли бороду чью или голову к сраму смеха ради?

— Нет, отче, как можно?

— Хулила ли жениха или невесту?

— Жениха хулила. Брат мой женился и перед самым пиром рекши: «Добро бы у невесты манда, как у тещи, была широка». Прости мя, Господи! Я брата и похулила за такие бесстыжие словеса.

— Ну, то не грех. Или обругала хромого, кривого или слепого? Или мертвеца грабила?

— Ох, отче, я их боюсь, мертвых-то…

— Смерти не надо бояться, ибо душа наша бессмертна.

— Да у нас тут бродил по Тотьме один… Помер, а все приходил потом ночами глядеть, не путается ли жена с кузнецом? Спаси и сохрани!

— Ладно-ладно, больно ты говорлива.

Отец Логгин повспоминал еще вопросы кающимся, но более ничего не припомнил. Переведя дух, отче смиренно приказал:

— Поклонись, чадо, и покайся разом во всех грехах, вольных и невольных.

— Отче мой господин, — радостно произнесла Феодосия, покаявшись, — как же мне не душе теперь благолепно! Словно зарница летняя всю меня осветила… Никогда еще каяться мне так приятно не было… Какой же ты, отче, книжный, краснословный… Сколько было у меня покаяний, а это — самое светозарное. Отродясь отец Нифонт так душеньку мою не очищал многими вопросами.

— Что же многоуважаемый отец Нифонт у тебя вопрошал? — зардевшись от удовольствия, поинтересовался отец Логгин.

— Да бывалочи спросит: «Ну что, Феодосия? Девства еще не растлила?» Да с тем и отпустит.

Отец Логгин звонко сглотнул.

— Так ты разве не мужатица, а девица нерастленная?!

— Истинно, отче.

— И с мужем не была?

— Что ты, отче?!

— И сколько тебе лет?

— Пятнадцать.

— Так зачем же ты?.. Так почто же ты на вопросы мои отвечала, которые для жен предназначены?

— Аз первый раз с таким книжным попом беседую. Как же не отвечать на эдакие умные вопросы? Я сегодня Господа нашего возлюбила так же вяще, как братика Зотейку — чадо сладкое. Сколько же вопросов Господь нам, грешным, приготовил! И о каждом-то грехе нашем Он позаботился! И для всякого срама книжное слово сотворил. И ты, отче, все словеса вызубрил?

— Слово Божье зубрить не в тягость, — скромно ответствовал отец Логгин. — Разве тяжело мед черпать и устами пить? А словеса Божьи — тот же мед. Я, кроме теологии, и других наук много знаю: и лексику, и греческий, и космографию… Но, слово Божье мне интереснее всего.

— Как же сильно ты, отче, Бога любишь… — восхитилась Феодосия.

— Люблю! — с жаром подтвердил отец Логгин.

— Вот бы мне так же Его возлюбить!

Феодосия поклонилась и с затуманенным взором отошла в сторону, ожидая причастия.

…Отец Логгин выпорхнул из церкви боевитым весенним воробьем. Огляделся окрест восторженным взором, глубоко вдохнул свежий зимний аер. Церковь Крестовоздвиженья сияла под снегом в солнечном свете, как архимандрит в праздничных ризах. Яичком желтела вдали свежесрубленная часовенка. Головным сахаром высились сугробы. Пахло сосновой смолой, хлебом и благовонием кадила.

Отец Логгин вспомнил с радостным умилением огоньки алых и желтых восковых свечей, что божьими пчелками золотились пред алтарем, намоленные лики святых угодников, с одобрением внимавших его, отца, четкой, методологически выверенной службе, и, вдохновенно перекрестившись, воскликнул:

— Армония-то какая, Господи!

Удачное начало духовной карьеры, и Тотьма, пестревшая избами, хоромами, церквами и торжищами ярко, как расшитой женский подголовник, и, самое главное, несомненно удачное исповедание рабы божьей Феодосии, ее духовное очищение и зарницей вспыхнувшее влечение к Богу — все это слилось в ликующей душе отца Логгина в благообразное и современное слово: гармония!

Отец Логгин, не удержавшись в скромном смирении, откровенно наслаждался своей яркой победой на запушенной ниве тотемской суеверной, грешащей язычеством, паствы.

«А что, похоже, вылеплю я из Феодосии истинную рабу Божью. Одна только беседа, и она уж Бога возлюбила, как братца, чадо отдоенное, Зотейку. А что, коли стану я таким для нее пастырем, что ради любви к Господу пренебрегнет она отцом и матерью, оставит мужа и праздную женскую жизнь, как оставил ради Него отца и мать Христос? Что как, так я постараюсь, что тщением моим уйдет Феодосия из суетного этого мира в терем духовности? И тем сильнее будет моя победа, что раба Божья Феодосия — девица прелестная, самой природой предназначенная для осуществления женского замысла…»

Такие тщеславные мысли заполняли отца Логгина, стремительно шедшего к виталищу своему на Волчановской улице. В розмыслах сиих уж зрил отец Логгин себя самым уважаемым святым отцом Тотьмы, всей Новгородской епархии, да что там — самой Московии. Уж сам государь, светозарный Алексей Михайлович, вызывал отца Логгина к себе в Кремлевские палаты, дабы свериться с ним в последних достижениях теологической мысли. Дойдя до Кривого переулка, замахнулся отец Логгин и на написание своею рукою и мыслию нового канона, где будут отражены все заграничные греческие скрижали, озаренные зарницами русских достижений. Видел уж он сонмы изографов и писцов, что будут разрисовывать измысленные им — с Божьей помощью! — книги. И поедут за теми книгами духовные послы со всего света, и встанут в ряды Христовой веры даже зломрачные африкийские язычники, что ходят ныне с нагим срамом. Ибо талантлив и книжен отец Логгин, и не его в том вина — так уж от Бога дано!

Сии планы в самый неподобающий момент были прерваны бабой с почерпалами воды.

— Благослови, батюшка, — окликнула жена отца Логгина и поклонилась, не снимая коромысла. Ушата кочнулись, в воде сверкнули диски небесной тверди и верхушки деревьев.

Отец Логгин сморгнул очесами и недовольно взглянул на бабу.

«Ишь, крепкая какая, что твоя репа, — отметил отче, — плодородны в Тотьме жены. А в главе глупость одна. Коли видишь, что идет духовная особа в розмышлении, так не прерывай…»

Впрочем, отец Логгин тут же укорил себя за ворчливость и отечески благословил жену. Осеняя тотьмичку крестом, отец Логгин приметил, что брови ея наведены сажей. Отцу Логгину зело не хотелось отвлекаться от важных мыслей на поучение о саже, которую глупые жены мажут на лица лапой самого черта, подсовывающего сажу из адских своих печей. Но, любовь к наставлениям взяла верх.

— А како, сестра, не сажей ли адской наведены у тебя брови? — въедливо вопросил отец Логгин.

И вспомнил о бровях Феодосии…

Баба что-то лепетала и кланялась.

— Ладно — ладно, иди сейчас с Богом, да, как придешь каитися в грехах, о саже напомни, дабы наложена была на тебя епитимья.

«Как речной бисер смех твой, — простонал отец Логгин. — И елеем пахнут косы, и медом — заушины. И будет сей аквамарин небесный самым драгоценным даром, что преподнесу я к алтарю Божьему».

Глава вторая

ЗЕЛО КРОВАВАЯ

— А что, Федосьюшка, черти еще не гонят смолу из грешной твоей дыры? — нарочито страшным голосом вопросила повитуха Матрена после того, как с удовлетворенной икотой откинулась от стола.

Матрена, дальняя сродственница Феодосьиного семейства, справляла в Тотьме и окрестностях бабицкую работу — принимала и повивала младенцев. Дело это, с Божьей помощью, удавалось ей всеблаголепно: брачные чадца нарождались крикливые, не плаксивые, крепкие, а безбрачные, нагулянные, дружно помирали, не успев чихнуть или пискнуть. Сие мастерство сложило Матрене широкий круг женской клиентуры. Матрену зазывали пожить в преддверии родов благочестивых жен в богатые хоромы, отвозили в монастыри справить бабицкую работу несчастным растленным девицам, с поклонами приглашали в особо тяжелых обстоятельствах, когда все приметы указывали на то, что в рожение намеревается вмешаться лукавый. Среди последних случаев особенно снискало Матрене славу повивание чадца жены подъячего Тотемского приказа. То, что дьявол караулил роды, Матрене стало ясно с первой минуты, как она вошла на двор: на улице поднялись снежные вихри, кои несомненно указывали на то, что черт едет со свадьбой; в печной трубе завыла ведьма, да еще и девка-холопка полоротая споткнулась о порог. Благочестивая подъячева жена призналась Матрене, что очадела она в грехе — возлезжи на мужа верхом, и, стало быть, лукавый попытается завладеть душой младенца. Ох, так и случилось! При свете лучины собравшиеся жены увидали, что из чрева показался рогатый младенец! Визг поднялся страшный!

— Зри, батюшка, что ты своей елдой грешной натворил! — укорила Матрена подъячего, в испуге прибежавшего за двери.

Впрочем, принятыми экстренными мерами Матрене удалось прямо в утробе родильницы заменить дьявольское отродье на Божье чадо. Матрена обманула самого черта, выложив на крыльцо со словами: «Вот тебе твое злое чадо, отдай нам наше доброе» — спеленутого котенка! Дьявол не заметил подмены и утащил котенка, бросив повивальное полотно возле ворот. Рога превратились в ноги, коими чадцо мужского пола и вышло из чрева на свет лучины.

Как и полагается повитухе, была Матрена благонравной вдовой.

— Ох, и наелась-напилась! — весело сказала вдова. — Аж, жопа трещит.

— Бздёх не схватишь, в зад не впятишь, — елейно поддала смеху золовка Мария, бывшая в тяжести.

— С таких пирогов али елда пополам, али манда вдребезги! — заколыхалась толстая, как кадушка, Матрена. — Порадовали угощеньем, благодарствуйте!

На самом деле в игривое расположение духа Матрену привели не пироги с солеными грибами и не овсяный кисель с молоком и топленой брусникой, а хмельное медовое питие. Оно хоть и грешно в пост, да только уж очень замерзла в дороге баба Матрена, торопившаяся к Марии, жене Феодосьиного старшего брата, Путилы, дабы помочь ей разрешиться первым чадом.

— Баба перднула, годы вспомнила, — подхватила матерь Феодосьи, Василиса.

— Жопа — боярыня, что хочет, то и лопочет, — закрякала Матрена. — Прости мя, грешную, Господи!

Отсмеявшись и вдохновенно перекрестившись, баба вновь вспомнила о Феодосье.

— Так не гонят черти еще смолу из межножья?

Феодосья недоуменно смотрела на повитуху.

— Как это, баба Матрена? — недоверчиво спросила она.

— Так ты не ведаешь, как черти раскочегарят вскорости котел в твоей дыре?! Али матерь тебе не сказывала?

Матрена повернулась к раскрасневшейся от пития Василисе.

— Почто раньше времени девку пугать? — махнула рукой Василиса. — Придет ее пора — сама узнает.

Матрена прищурила масляный глаз.

— Слушай, Феодосьюшка, слушай, чадце мое золотое… А се… Сотворил Бог человека, Адама, да и отлучился по другому делу. А тут из геенны огненной вылез дьявол да как принялся бесоватися, над творением божьим злоглумиться. И сплюну на человека плевал, и харкотину харкал, и блевотину блевал, и сцу сцал, и говно калил…

— Ой, не говори, баба Матрена, а то я сейчас облююся, — заклекотала золовка, хватаясь за утробу.

— Тебе слушать тошно, а каково-то Адаму было?! А се… Вернулся Боженька и взирает злосмрадную картину: творение Его изгажено! А уж время у Господа подпирало, надо было дальше творить. Ну, он взял, да и вывернул испоганенного человека. Все, что было внутри, стало снаружи, а вся чертова блевотина, сца, кал да харкотина оказались в утробе. И теперича у нас внутрях и кишки говняные, и дух кислый, и желчь горькая, сиречь слюна дьявола… Все в утробе. А у жен оказался еще в чреве дьявольский котел, похотствующий на грех. У чад и отрочиц он еще не зело грешен. А как входит отрочица в пору греха, так черти и растапливают сей котел. Начнет у тебя, Феодосьюшка, жечь да печь в брюхе, начнутся ломота да потуги, бросит тебя в жар и огонь, и потечет смола дьявольская. Прямо из межножья польет! Дух у нея, как и полагается смоле бесовской, злосмрадный, воня гнилая… И станешь ты, Феодосьюшка, столь нечистая, что к церкви святой тебе и близко подходить нельзя будет! Если прольется капля той смолы в сенях али на паперти, али, пуще того, на причастии, гореть тебе в аду! А нечистота твоя дьявольская будет столь богомерзка, что мимо креста тебе ходить нельзя будет, святую воду али мирро в руки брать тоже нельзя.

Феодосья держалась за шкап и мелко дрожала.

Матрена вошла в раж:

— Бысть одна жена, Олигария, в такой вот нечистоте. И сидеть бы сей смрадной жене дома. Так нет, поперлася она по селищу. И за тыном вдруг закачался перед ней куст калиновый. Жене бы вернуться домой. Ан, нет! Пошедши она далее. Внезапу набежала грозовая туча, и извергся из нее страшный огненный столп…

Слушательницы охнули и перекрестились.

Матрена подлила себе медового хмельного пития, выдерживая театральную паузу… Женщины, обмерев, ждали продолжения рассказа. — …Стрела громовая! Ох, здоровая молния, что елда архиерейская! И ту жену сия грозная елда поразила на месте! А се… Прибежали селищенские, прикопали жену, чтоб огонь из тела ея ушел в мать-сыру- землю, а сами дивятся: вёдро уж неделю стояло, ни единой тучки, откуда громы-молнии?! И тут вступает в беседу старая-престарая монахиня, что шла через селище за милостыней для монастыря. Она и вспомнила, что на этом самом месте был некогда похоронен благочестивый монах. «Гляньте жене на портище, — рекши монахиня, — али она нечистая?» Глянули бабы, так и есть — кровяные месячины у поверженной жены, рубашка в крови. Застонала тут нечистая жена и принялася каитися. Святые, мол, пророки, мученики, святители, простите мя, дуру грешную, что поперлася аз в кровях по белу божьему свету да наступила на могилку монашью… И внезапу раздвинулась туча, низвергся с высоты солнечный луч, и руки-ноги у жены пришли в прежнее здравие. Селищенские огородили то место на сырой земле, а жена на свои куны воздвигла на могиле монаха каменный крест. Он так и называется: «Крест на крови». Вот, Феодосьюшка, сколь велика будет твоя женская нечистота! И сера потечет из лядвий, и огненная смола…

Матрена опытным глазом оглядела фигуру Феодосии, приняла во внимание прыщик на лбу и предрекла:

— И случится сие вскорости. Налей-ка, Василиса, мне еще чарочку малую…

— Баба Матрена, — дрожащим голосом с надеждой спросила Феодосья. — А можно вымолить у Боженьки, чтоб у меня черти смолу не гнали?

— Сие невозможно. Баб без греха не бывает. Хлеб не без крошек! Щи не без шерсти! Потому она и называется — жена, что в межножном своем сосуде хранит похоть. Не на то манда сшита, чтобы сыпать в нее жито!

Во рту у Феодосьи загустело. Пересохшая слюна белой нитью овила уста, ворванью залепила уголки губ, паклей законопатила гортань…

— Пойду я… — еле произнесла Феодосья и вышла прочь, в сени.

Лучина в кованом светце щелкнула и с шипением обвалилась в воду.

Каменным идолом поднялась Феодосьюшка по дубовой лестнице в свою горенку.

Запнулась негнущимися ноженьками за половик и повалилась на шершавый шерстяной полавочник. И в тот же миг в брюхе у Феодосьи запекло, затянуло, словно черт наворачивал кишечные жилы на кочергу.

Феодосья приподняла голову, пошарила глазами по образам и принялась почти в беспамятстве причитать: «Господи, помилуй!».

Утробу тянуло, словно бесы алкали ее вырвать.

Феодосья переползла на одр, откинула перину, взлезла на тюфяк и в ужасе накрыла голову лебяжьим взголовьем, надеясь спрятаться от нечистой силы.

Всю ночь ее крутило в огненных вихрях. Всю ночь она чуяла запах серы.

Едва проснувшись, Феодосья приложила руку к подпупью. Утроба вздулась и была горячей.

Заливаясь слезами и, одновременно, боясь обнаружить серу в межножье, и, в то же время, в сладостном мучении рассчитывая увидеть ее за грехи, Феодосья неверными шагами подошла к окну, отодвинула расписанную цветами тяжелую дубовую заволоку… Сквозь слюдяные блюдца проник тусклый зимний рассвет.

Феодосья вернулась к одру.

На тюфяке темнело бурое пятно засохшей серы…

Феодосья закричала и кинулась вон.

Кадушка редьки, что приперла с утра в сени холопка, ушат с помоями, мерзлая кислая овчина, все ованивало Феодосью преисподней мерзостью.

— А-а! — вопила Феодосья. — Матушка-а!

Матрена, Василиса и золовка Мария выбежали из женской горницы.

— Матушка-а, черти ночью приходили, гнали смолу-у!

Феодосья кричала и то жерновами крутилась на месте, то кидалась на лари, сундуки и шкапы.

Матрена подскочила к Феодосье и задрала верхнюю рубаху. На портище бурело пятно. Повитуха подмигнула Василисе.

Мать ринулась было за веником.

— Метлой не бей, женихов отобьешь! — деловито подсказала Матрена. — На вот лыко!

Василиса схватила связку лыковых лент и накинулась на Феодосью.

— Что ж ты с собой наделала?! Говори, подлая! — театральным голосом вопила Василиса, охаживая дочь лыком.

— По жопе лупи-то, по жопе, — тишком подсказывала Матрена. — Жопа не горшок — не разобьется.

Попались под руку лапти, досталось Феодосье и лаптями.

Матрена ухватила с сундука старый половик, вдарила Феодосье поперек спины и тяжелым половиком.

— Чем ковыряла в утробе?! Али грешила с кем?! — хором вопили они. — Отчего крови у тебя пошли?

— Ничего я не творила с утробой, ей-Богу! — рыдая, клялась Феодосья.

Золовка тоже делала грозное лицо, но, не утерпев, то и дело зыркала хитрыми глазами, прикрыв смеющийся рот дланями, сложенными подобием кающегося. Наконец, не выдержала и, пользуясь эдаким случаем, с затаенным злорадством радостно лупанула Феодосью скрученным полотенцем.

Феодосия, ожидавшая от матери и сродственниц сочувствия, но никак не битья, забилась в угол и, прекратив, наконец, плачи и вопли, загнанно дышала сквозь всхлипы.

Неожиданная атака женщин заставила ее позабыть про ночные кошмары. Помойный ушат уж не вонял серой. Редькой, а не смолой пахло и от кадушки. А на рубашке была кровь.

— Так это кровь у меня? — с облегчением спросила Феодосья.

Матрена вновь подмигнула Василисе, мол, вот и утряслось, вот и облегчилась у девки душа. Доброе это дело — битье. Никому еще не повредило!

Феодосья расслабленно прислонилась к стене. В главе ея стоял радостный звон.

Кровь, всего лишь кровь! Хотя и это, конечно, страшно, но все ж таки не сера, все ж таки не смола!

Матрена живо вызвала холопку и приказала принесть теплой воды да омыть молодую княгиню.

(Повитуха всегда величала купеческих и подъячих дочерей молодыми княгинями: у нее, Матрены, язык не отвалится, а женам приятно!)

В короткое время Феодосья была омыта и обряжена в свежее портище, подол которого заткнули за пояс, дабы крови не испоганили новенькие Феодосьины сапожки из голубой мягкой кожи. Волосы Феодосье учесали с деревянным маслом, серьги поправили, чресла перепоясали шерстяным кушаком, вышитым золотой канителью.

Холопки собрали на стол завтрак. Феодосья, как это обычно бывает после горючих слез, хоть и сидела с зареванным лицом, но чувствовала душеньку свою облегченной и просветленной. Произошла у нее нечистота женская, вот и всего делов! Розовые ссадины, саднившие лицо и руки после битья лаптями и лыковым драньем, пересилили ноющую тяготу в брюхе. Феодосья была почти что счастлива, в простодушной уверенности, что недуг больше не повторится. Отчасти смущенная, частью довольная тем, что и у нее случились такие же нечистоты, как, бывало, у золовки (только теперь она поняла значение этих словесов), Феодосья на равных участвовала в женском разговоре. Матрена, как большой знаток анатомии, в короткое время завладела всеобщим вниманием.

— Здеся, — Матрена приложила насупротив неохожих грудей вилку с ломтем обмасленной томленой репы, — легочная жила у человека проходит, через которую человек дышит. Здеся — сердечная жила. В сердце самый гнев, ярость. Потому и наименовали сердце, что им человек серчает.

— Сие — истинно! — радостная от такого открытия, сообщила Феодосья. — Бывало, осерчаешь, так в груди аж застучит!

— Ажно, кувалдой бьет в сердце, когда холопы ленивые на гнев искусят, — подтвердила Василиса.

— Дальше идет жила пищная, — поражала познаниями Матрена. — Есть жилы кровяные. А есть жилы жильные, через них мясу передается сила. Для сцы — своя жила.

— Баба Яга, костяная нога, манда стриженая, жопа жилиная, — притопывая ногами, бойко подпела Василиса.

— Весь человек наскрозь из жил, — подытожила Матрена.

— Как худая жена мужа кажинный день подъелдыкивает, так и говорят, что все жилы, мол, вытянула, — встряла золовка, давая понять, что уж она-то не такая худая супруга.

В кругу мужниной родни Мария старалась лишний раз поддакнуть. Замуж ее взяли с богатым вещным именьем. Но, вместо денег даны были двадцать саней соленой и мороженой рыбы, которую ее молодому мужу, Феодосьиному брату Путиле, еще предстояло доставить до Москвы и продать. Известий от Путилы — продана ли рыба, и какая взята цена, до сих пор не было, стало быть, велико ли вышло денежное приданое, еще не было известно. И до тех пор Мария держалась услужливо. Даже холопок била слегка, для острастки только.

— А здеся, Феодосьюшка, жила подпупная, — продолжила Матрена. — У молодцев — жила становая.

Феодосья смущенно коротенько засмеялась. Смешинки ея всегда были умильными, как нечаянный стук ласточкиного клюва в оконце горницы. Женские известные беседы обычно казались Феодосье зело грешными и уязвляли простодушное стыдливое сердце ее, как горестно смущал вид какой-нибудь пьяной бабы, валявшейся возле питейного дома с задранным до подколен подолом. И чаще всего Феодосья покидала горницу, когда речи сродственниц становились двусмысленными. Но сегодня она не знала, как поступить: может, теперь, после всего, что случилось, и ей полагается вести непристойные женские разговоры? Одновременно она чувствовала, что Матренины любострастные побасенки непривычно приятно волнуют ее. И пребывала в растерянности: грех ли сие есть?

— А ты, Феодосьюшка, не смейся, — опрокинув чарку меда, наставительно произнесла Матрена. — Елда — тоже крещеное тело. От елды — плоть, а от женской утробы — кровь. Как вместе они соединятся — кровь жены и скверны мужа, так чадце и зачнется. А ежели жена с мужем любодействовали — семя истицали не в утробу, а на землю али на портища, то кровь с плотью соединиться не могли. Кровь и истекает тогда из межножья, чтоб Бог видел, что эта жена чадо не понесла. За бесчадие Господь и наказывает месячной нечистотой. Вот, у Марии сейчас чадце в утробе, так и кровей нечистых нет. Так, Мария?

— Истинно! — подтвердила золовка.

— Крови Господом сотворены, чтобы всегда можно было проверить жену: понесла она от мужа или грешила только для сладострастия? Теперь, Феодосьшка, и ты в женскую грешную пору вошла, стало быть, пришел и твой черед нести данную в наказание женскую нечистоту.

— Так разве только жены наказаны месячными кровями? А мужи — нет? — вопросила Феодосья.

Золовка снисходительно засмеялась.

— Мужи — нет… — авторитетно заявила Матрена.

— А за что же такое наказание? — обиделась за жен Феодосья.

— А за все! За все грехи! За любопытство и за обман. Первая холопка кривду Богоматери изрекла, сиречь обманула ея, вот Бог и наказал всех жен.

— Как это?

Матрена налила себе имбирного узвару, придвинула ржаных рогулек с поджаристой манной крупой.

— Случились у Пречистой Девы крови. Поняла она, что это наказание будет всем женам. И решила тяжесть месячную одной себе оставить, чтоб остальные девки и жены не мучились в нечистоте. Сняла Богоматерь замаранную рубашку и велела холопке отнести ее к ручью да там прополоскать, не взирая! Холопка пообещала выстирать рубашку, не открывая зенок и не глядя, что там. А сама, любопытствуя праздно, развернула в кустах рубашку и разглядела кровь. Выполоскала, принесла Богоматери и сказала кривду, мол, все сделала, как было приказано. Через месяц у Пречистой Девы опять крови межножные! Что такое?! Призвала она холопку и, побивши ея самую малость прутом, велела открыть правду. Холопка покаялась, что взирала на святые ея крови. Но было уж поздно каяться. Бог в наказание за ложь мерзкой рабыни велел каждый месяц женам маяться нечистотой.

— Баба Матрена, — вскрикнула Феодосья, — разве у меня теперь кажинный месяц будет эдакая вещь?

— А ты как думала?!

— Я мыслила, что сейчас пройдет и — все… — страдальчески произнесла Феодосья.

Жены засмеялись.

— Нет, девица, каждый месяц. А как станешь мужней мужатицей — крови будут не всегда, а только, когда с мужем согрешишь не в естество, и плоть не сможет слиться с кровью, — разъяснила Матрена.

— У меня что же — чадце сейчас истицает? — испугалась Феодосья.

— Истинно, — перекрестилась Матрена. — Потому воду с этими кровями нельзя выплескивать на стену хоромины али избы: не-то младенцы в этом доме будут хворать. И на дорогу нельзя выплескивать эту воду из почерпала али из ушата, не-то коровы, овцы, лошади, что пройдут по ней, не станут стельные да жеребые.

— А куда же нужно?

— А укромно на мать-сыру-землю. Все мы из нее пришли, в нее и уйдем. А то будет, как с одной сущеглупой бабой…

— А как с ней было? — с горящими глазами вскрикнула Мария, любившая слушать о чужих страданиях.

— Баба сия взяла да и кинула кровяную свою печенку в бане в угол…

Матрена захватила кусок пирога с морковью, нарочно оттягивая кульминацию кровавой драмы.

Женщины молча разинули рты и принялись торопливо креститься, с наслаждением предвкушая услышать ужасные вещи.

Матрена прожевала пирог. Икнула.

— Душа с Богом побеседовала, — подобострастно пробормотала Мария и вновь молча разинула рот.

— Кинула, значитца, печенку. А следом пришел в баню ея сродственник. И был тот сродственник на низ слабый. Грешник! Стал сам с собой блудить в грехе, сиречь — рукоблудить. Скверны семенные и истекли в угол, да прямиком на крови. Слилися плоть и кровь. Завыло в бане, загудело, тени черные заметались… И вышла из нее в полночь…

Жены вздрогнули и отпрянули от Матрены.

— …отроковица!.. Лицом похожа на ту сущеглупую бабу и грешного ея сродственника. Утром люди глядят: что такое? Отроковица по селищу идет, а сама ведь неживая! Глаза, как мыло банное. Кожа, как зола. Тело, как в щелоке вымочено. Вместо волос — мочало…

— Господи, прости! — охнули женщины.

— Да и на бабу сущеглупую и ея сродственника похожа! — еще раз повторила Матрена, давая понять, что драма еще только разворачивается. — Донесли мужу той богомерзкой бабы. Он посмотрел. Истинно: отроковица лицом на этих двоих грешников похожа. Схватил он тогда нож булатный и вонзил его жене в грудь. А сродственнику вырвал подпупную жилу да прибил на воротах! Доложили воеводе городскому и настоятелю соборному. Призвали убийцу в судную избу. «По какому такому праву убил ты жену свою и вырвал подпупную жилу сродственнику?!» — вопрошают воевода и настоятель. — «Я не жену свою убил и не сродственника, а по древнему русскому закону убил богомерзких прелюбодеев!» Согласились с ним воевода и настоятель и отпустили с добром.

— А ведьма кровяная? — заерзала Мария.

— Окружили ея мужики с дрекольем да вызвали попа. Поп и святой водой ведьму кропил, и ладаном кадил, и божьим словом спасал. Наконец, С Христовой помощью, всадили мужики той ведьме осиновые колья во все жилы.

— Слава тебе, Господи! — перекрестились слушательницы.

— Вот оно как бывает, — назидательно покачала головой Матрена. — Вот как Бог наказывает тех жен, что выплескивают нечистые крови, куда ни попадя.

— А в печку можно? — с надеждой вопросила Феодосия.

— Что ты! Что ты! — шарахнулась Матрена. — Грех великий! Слушай… Бысть одна молодая новобрачная жена, Анница. Василиса, ты, может, помнишь, в селище Песьи Деньги Анница жила?

— Это которая же? — задумалась Василиса.

— Да, у которой корова волчонком отелилась? Пришли утром в хлев, теленка нет, а в углу волк лежит?

— Господи, конечно, помню! — обрадовалась Василиса. Ей было приятно, что она, Василиса, самолично зная Анницу, тем самым остается в стороне от ее греха (а то, что новобрачная из Песьих Денег совершит грех, было ясно из жаркого вступления Матрены). — И чего с Анницей сталось?

— Обвенчались они с мужем и стали жить. Месяц прожили, пришли у Анницы нечистоты. Надо сорочку постирать. А на улице безведрие стояло, дождь день и ночь, да эдакий холодный. Анница и заленилась пойти в ручей, какой укромный — портище заполоскать. Выварила кровяные сорочки в щелоке, да и выплеснула воду прямо в печь, в огонь…

— В огонь? — выдохнули Василиса с Марией. И с удовольствием спросили: Да что она, дура совсем? Разве можно в огонь? Таким дурам дай волю, так они и на крест святой помойной воды плеснут!

Все дружно осуждающе покачали головами. Золовка поджала губы.

— И что случилось, баба Матрена? — в нетерпении спросила Феодосья.

Женщины заранее осенили себя крестным знамением.

— Выплеснула Анница воду в огонь, — зловеще произнесла Матрена, — и в сей же миг в печи загудело, и показался ей в пламени сынок, который должен был от тех кровей родиться. Эдакий бравый, крепкий, голубоглазый мальчишечка. Херувимчик прямо!.. «Что же ты, маменька, наделала? — заплакал сыночек. — Выплеснула ты плод чрева своего в пламя!» Вспыхнули волосики его кудрявые, занялась рубашечка, запричитал мальчишечка и сгорел. Обмерла Анница и рухнула с криком подле печи. Набежали бабы. Ничего понять не могут. Анница ни словечка не говорит, колотится только о подпечье да на огонь указывает. А вечером стала свекровь золу выгребать и вытянула из печи детскую косточку. Все она поняла. Да так с кочергой на сноху и кинулась, признавайся, говорит, подлая, чего натворила? Тогда сноха и покаялася, прости-де, мол, матушка дорогая, невестку свою злогрешную: выплеснула аз в печь нечистые крови… Свекровь ей говорит: молись теперь, грешница поганая, проси у Боженьки прощения, а не-то оставит Он тебя бесчадной на всю жизнь. Анница год молилась, ежеденно по сто земных поклонов клала, прежде чем Господь смилостивился и простил ея грех, да послал в утробу чадце. Но, родилась девка заместо парня. И так, семь девок родилось, а парня — ни одного. Вот какое Аннице было Божье наказание.

— Ох, хоть бы у меня-то мальчишечка народился… — вздохнула Мария.

— Роди сыну моему Путиле парня, а не девку, — приказала Василиса. — И чтоб парень — кровь с молоком!

— Веретеном али прялкой до брюха не дотрагивайся, а только кочедыком, молотом али другим мужеским инструментом, — принялась наставлять Матрена. — Вот парень и будет в утробе расти.

— Баба Матрена, — перебила Феодосья. — От нечистых кровей, выходит дело, одно зло? А на добро их можно употребить?

— А как же, — подтвердила Матрена. — Бог так создал, что любое Его творение, даже самое смрадное, может нести доброе. Нужно только молитвой сопроводить. Молитва блудницу Магдалену в богоугодную жену превратила.

— А нечистоты?.. — в нетерпении прервала Феодосья пространные Матренины речи.

Повитуха любила каждую побасенку речь обширно, с подробностями, а потому молвить принималась издалека, от печки.

— Коли крови сиречь не слившееся с плотью чадо, то помогают они плодородию. Но с нужною молитвою и в подобающем случае. Хорошо нечистую сорочку тащить по грядкам с рассадой.

— Так и есть, — с довольным видом кивнула Василиса.

— Особливо, если сорочка от зело плодоносящей бабы, — уточнила Матрена Василисе. Повитиуха не любила, когда кто-то знал больше ее. — Не худо в грязной рубашке покататься по матери-сырой-земле перед севом. Особо вяще кровяные рубашки подсобляют в росте свеклы. Но, только сорочка должна быть не от тощей какой-нибудь холопки, а от дородной телом жены. Тогда и свекла будет не жилистая, а сочная, красная! Что еще?.. Коли вылить кровяные воды под яблоню, то овощь яблочный уродится красный, налитой.

— На лошадь нечистой жене нельзя садиться, — вспомнила и подсказала Мария.

— У-у! — взмахнула рукой повитуха. — Такая вещь с лошадью была, что не приведи Господь на месте той лошади оказаться…

Слушательницы засмеялись.

— Одна благонравная жена поехала верхом на пажить. И в пути случились у нея крови. Она и не заметила. Коли заметила бы, то непременно спешилась да пехом пошла, потому что была та жена скромна и богобоязненна. А се… Крови попали лошадушке на спину. И внезапу она, сиречь лошадь, встала под женой на дыбы, из ноздрей у нее огонь пошел, потом дым черный!.. Скинул жеребец жену наземь и поскакал, как угорелый, поперек пажити. Бабы глядят: что такое? Выбежали на дорогу, а там лежит… Господи, спаси и сохрани! Кошка черная лежит в пыли! Брюхо копытом раздавлено и кишки наружу…

— Ой, баба Матрена, я немедля сблюю, — заприманала Мария.

Но повитухин рассказ в такой назидательный момент и сам черт бы не остановил.

— А подле валяется рубаха, — продолжила она, — пояс тут же, оголовник, вся женская одежа. Бабы по вышивке на оголовнике измыслили, что за кошка на дороге!.. А вечером лошадь вернулась на двор. Глянули… Батюшки! Хребтина у лошади вся облезла, язвы кровавые по всему брюху уж идут. Хозяин эту лошадь на двор не пустил, призвал попа. Поп прямо за воротами животину безвинную святил, кропил, чтоб, значит, кровяной грех на другую скотину не перекинулся. Еле отмолили бабий грех. Лошадь издохла в ночь, но более в доме никого мор не тронул. Но ты, Феодосьюшка, пуще всего бойся в крови оказаться в святой церкви. Если только почуешь, что быть сейчас нечистотам, сразу прочь из церкви беги!

— А если всенощная на Рождество? Неужели пропустить такое благолепие? — расстроилась Феодосья.

— Бегом из церкви прочь, я тебе сказала! А то в ведьму превратишься. А церковь потом придется сызнова освящать.

— Баба Матрена, тогда ведь парни и мужи догадаются, что у меня случилось?..

— Эка страсть! А то они не знают про женские нечистоты! Нечистой жене нельзя дежу замешивать, хлебы ставить, муку трогать. До просвир, упаси Бог, касаться. Ничего чистого делать нельзя! С мужем в одну постель ложиться нечистой жене грех великий. А уж если зачнешь чадо через крови, то народится кровавый разбойник.

— Страсти какие!.. — расстроенно всплеснула руками Феодосья. — Что ж мне сегодня, в сундук забраться да сидеть? Чего делать-то можно, баба Матрена?

Повитуха пожевала губами.

— Пряжу прясть — пожалуйте. Особенно красного цвету работу можно делать. Вышивать красным, али шить из алого шелку. Так, без дела, полежать тоже не грех. Молиться побольше, поклоны класть, все это нечистой молодой княгинюшке не возбраняется.

С последними словами, произнесенными Матреной шутливым тоном, жены встали из-за стола, дружно перекрестившись. Мария пошла полежать (Впрочем, свекрови она сообщила, что сядет за изготовление кошеля для супруга своего Путилы. Мария уже второй месяц вышивала узорами кожаный кошель, выделанный из бычьей мошонки). Василиса запланировала пойти побранить холопов за какое-нибудь дело, а если худого не окажется, то так, для острастки. Матрена взялась перебрать в сундучке требуемые для бабицкого ремесла причиндалы. А Феодосья пошла в свою горенку. Прилегла было… Но, мысли обо всем происшедшем, а особливо об услышанном от Матрены, распирали Феодосью, как вешние воды запруду. Она в волнении обошла горницу. Села на лавку. Не усидела, вскочила. Посидела подле поставца, одергивая и теребя скатерть. Но ноженьки сами подняли и понесли ее и от поставца прочь. Возле окна Феодосья взглянула на прялку. «Матрена сказывала, хорошо в кровях красным вышивать», — вспомнила Феодосья. Села на лавку. Достала из резного влагалища крошечные медные ножницы, иглы, тонкую металлическую нить, отливающую красным, золотую канитель, лазоревую ткань. Обвела глазами по ткани круг. Покачала головой, следуя мысленно картине окиянских волн. Зажмурилась на мгновение от яркости светила. Полюбовалась хрустальной твердью. Господи, что измыслила Феодосья? Али крови так на нея подействовали? И сказать, не перекрестясь трижды, страшно. Потому что замыслила Феодосья вышить карту тверди земной и небесной!

Глава третья

СКОМОРОШЬЯ

— На лицах у всех хари надеты! Да такие глумливые хари! То ли, из дерева вырезаны да раскрашены, бес его знает? На одной нос торчит на версту, что твоя елда! Ой, прости, Господи… На другой — такая потешная личина, что в сонме не присонится!..

Мария с самого завтрака украдкой стояла на праге Феодосьиной горницы, подперев дверной укос. Время от времени она отодвигала кованый заклеп, тишком озирала лестницу и, вновь прикрыв дверь, с жаром продолжала пересказывать новины, принесенные Акулькой. Акулька давеча таскалась за город, к Божьему дому. Ибо преставилась у Акульки мать, и через сродственницу передали ей, что матушку уж отпели, и теперича попрощаться с ней можно будет у Божьего дома, куда свозили со всей Тотьмы до весны покойников. Не то, чтобы всех, а голытьбу, холопов и простолюдинов, у кого нет кунов, чтобы нанять могильщиков разгрести снег на погосте и выжечь кострами мерзлоту, да выдолбить могилу в окаменевшей земле. Тех упокойников складывали, как дрова, до ледохода, когда земля оттаивала, и тогда уж хоронили. Мать Акулька не сыскала, — наложено было уж поверх нее покойников: в Песьих Деньгах случился пожар, и новопреставившихся привезли не менее трех десятков.

— Старая у Акульки матушка была? — участливо спросила Феодосья.

— Тридцать пять годов, что ли?..

— Не так, чтоб старая… — подняла брови Феодосия.

— Уж кто захочет умереть, так елдой не подпереть, — отскороговорила Мария, которой не терпелось перейти к самой завлекательной части новины.

На обратном пути Акулька узрела, что на Государевом лугу встали стойбищем сани-розвальни, кибитки, возы и чудной шатер, из которого валил дым. Оказалось, что в Тотьму прибыли скоморохи! И тогда поганая Акулька (прибить бы ее поленом за это!) поперлася на торжище — зреть скоморошьи позоры! Обо всем этом Мария узнала вовсе случайно, заслышав дерзкий хохот и глумы из людской избы. Акулька кинулась в ноги молодой хозяйке и, дабы отвлечь ея внимание от полена, в самых ярких красках расписала позорное зрелище.

— Поглядеть бы, — закатив глаза, томно прошептала Мария Феодосии и ухватила ее за рукав. Но, тут же добавила постным голосом: — Ой, нет, грех великий! Тебе, девке вольной, еще бы и можно повзирать на скоморохов, а мне, мужней жене, и думать грешно.

— Вот еще! — смелым голосом произнесла Феодосия. — Ныне не старые времена! Чай не при Иване Грозном живем, чтоб женам и девицам из дома не выходить. Чего нас стерегут бденно, как царскую казну?! Пойдем на торжище сей же день!

— Ой, нет, Феодосьюшка, — опустив глаза, нарочно принялась отнекиваться Мария, мыслившая в случае неудачи свалить вину за инициативу на молодую сродственницу. — Не пойду я, и не уговаривай. Сяду лучше супругу Путилушке мошну вышивать.

— Да скоморохи, может, к нам десять лет после не приедут!

— А как уйдем? — притворно повздыхав, рекши Мария.

— Украдом.

— Нет, только не украдом. Лучше скажи матушке, что хотим отстоять обедню не в нашей церкви, а в соборном храме, — деловито предложила Мария, у которой план похода в балаган был разработан еще с вечера.

— Она нас без холопов не отпустит.

— Холопам, поганым, дадим четверть копейки, так они из питейного дома до вечера не выйдут. А матушке скажем, мол, нашло на дураков запойство, бросили они нас посреди Тотьмы… Матушка велит их выпороть, всего и дел!

…Сия тайная вещь удалось, как по-маслу, словно сам черт Феодосье с Марией помогал!

Скоро выкушав на дорожку — мороз на улице стоял ядреный, оладьев с горячим медом, сродственницы в сопровождении холопов Тимошки и Васьки, вооруженных палками, отправились в Богоявленский собор к обедне… Дорогою Тимошка и Васька для услады молодых хозяек то и дело палками поднимали с кустов и дерев тучи алых снегирей и пестрых клестов. Перебежала на радость Феодосьюшке дорогу и двоица белочек. Феодосья заливалалсь смехом и норовила задержаться, чтоб дать зверькам семечек. Но Мария тянула ее прочь. Вскоре послышался диковинный шум…

Торжища в центре Тотьмы — впрямо напротив приказной избы и пошлинной мытницы, было не узнать! Словно посреди постных белых хрустящих снегов развела вдруг веселая баба масленичный огонь да принялась жарить неохожий блин, да класть на него пищную, сытную, пряженую в масле требуху. И от того блина масляными стали у тотьмичей и лица, и перста, и уста, и зенки!.. Издалека оглушил Феодосью с Марией стук бубнов, грохот барабанов, вопли зурны, дудок, рожков, звон гуслей, срамные песни, дикие вопли бражников, возбужденный гомон толпы, местами уж пустившейся в пляс, — казалось, того и гляди, присоединятся к тотьмичам черти и примутся скакать в коленца! Избавившись от Тимошки с Васькой, сродственницы пробились сквозь толпу.

— Гляди-ка, Феодосья, плясавица! — всплеснула дланями Мария. — Рожа-то размалевана белилами, ланиты красные, а уста-то, уста! Кармином намазаны! Тьфу, как из блудного дома блудища! И пуп голый! Ой, срам…

Понося плясавицу поносными словами, Мария, между тем, мысленно примерялась и к кармину на уста и к белилам, и к наведенным сажей бровям…

Впрочем, черноволосая плясунья в восточных шароварах, хоть и топтались вкруг нея не только пешие мужики, но и конные бояре, была не самым большим дивом.

Тотьмичи азартно толпились вокруг глумилища с акробатами: парни в мягких кожаных каликах и пестротных, расшитых яркими платами, рубахах, подбрасывали друг друга в воздух, ходили колесом, вставали друг дружке на плечи и низвергалися вниз, на расстеленный на снегу, истертый темный ковер.

— А вот игрище о бедном мужике, просто Филе, да о богатом князе Блуде Слабосрамном! — раздался из-за спин веселый вопль. — Подходи, гляди на театр скомороший кукольный!

Мария с Феодосьей перебежали на крик к кукольному игрищу. Посередь него стоял занавес, натянутый на воткнутые в снег колья. Над занавесом глумились деревянные куклы, раскрашенные красками и наряженные в истинно настоящие — на ногах одной из кукол были даже лапти! — только крошечные, одежки.

Когда Мария и Феодосья протиснулись к самому занавесу, два скомороха подняли над пологом вырезанную из дерева игрушку навроде богородицкой: на противоположных краях одной досточки сидели бедный крестьянин, очевидно, тот самый Филя, и богато наряженный князь. Невидимые кукловоды дружно двинули деревянными рычагами. И в тот же миг из-под парчового подола Блуды еле-еле, подрагивая, поднялся тоненький бледный срам и тот же рухнул вниз. А из-под овчинного тулупа мужика извергнулася гигантская елда, с грубо вырезанной лупкой, выкрашенная свеклой в густо-бурый цвет, и застыла колодезным журавлем.

— Богатый тужит, что елда не служит! А бедный плачет, что елду не спрячет! — зычным баритоном прокричал скоморох, стоявший перед занавесом.

Зрители повалились со смеху.

— Гы-гы-гы! — утирали слезы мужики.

— Ох-ти мне! — тыкали друг дружку в бока бабы. — Хороша елда! Вот бы этакую попробавать.

Мария залилась смехом.

Феодосья в смущении прикрыла лицо краем оголовника. Но, тут же украдкой вновь взглянула на могучий мехирь деревянного Фили.

Когда тотьмичи достаточно налюбовались мощью Фили, фигуры опустились вниз.

— Зовут меня Истома, — с театральной приветливостью прокричал тот же самый скоморох, ведущий действо словесами, — а покажу вам, тотьмичи дорогие, чего не увидите дома!

Оказалось, что дома зрители не могли увидеть бабу с огромными деревянными грудями, которые по мановению тех же рычагов вздыбливались над горизонтом.

— Вот Катерина! Лезет на елду, как медведь на рогатину! — рифмуя ударения в словах, веселым зычным голосом прокричал Истома. — Катерина не сводница, а сама охотница! Катерина — девка на выданье! А приданого у нея — веник да алтын денег, да две мельницы, ветряная да водяная, одна с пухом, другая с духом! Титьки у Катерины по пуду…

Рычаги немедленно пришли в движенье, дабы тотьмичи могли убедиться в словесах Истомы.

Мария колыхалась от смеха. Феодосья же не знала, что и делать. Глумы потешные, но уж зело срамные… Впрочем, следующая история уже и у Феодосии вызвала смех, идущий, казалось, из самого нутра, из самой утробы. Ну, как было не хохотать над скоморошиной о нерастленной монашке, бесшабашно пропетой Истомой под аккомпанемент гуслей? Решила монашка, что поселился у нея в естестве чертенок — уж больно чесалось и щекотало между ног. Пожаловалась нерастленная монашка попу. А тот рекши, мол, нужно проверить! И до того доизгоняли они из лядвий чертенят, что упал поп замертво. И похоронили его с похвальбой, дескать, принял святой отец смерть в ратном бою с чертями.

Феодосья исподтишка глядела на Истому. Глаза Истомы были синими, как шелк, на котором Феодосья вышивала золотом карту мирозданья. И сияли его очеса, словно в синеву просыпались крошечные сколки золота. И льдинки весенние крошились в его зеницах. И осколки хрусталя рассыпали бесшабашные многоцветные искры. Борода Истомы вилась хмельными кольцами цвета гречишного меда. Кудри его выбивались из-под низко надвинутой шапки тугим руном и пахли, мыслилось Феодосье, имбирным узваром.

Олей-о! Феодосья! Зачем ты глядишь на Истому? Не весенний лед крошится в его глазах… И не имбирным узваром пахнут его власы. Смрадным огнем горящих селищ пропах его меховой охабень. И крест его огромный, украшающий голую шею, пылал огнем за тысячу верст от Тотьмы, на той великой реке, до которой плавали тотемские гости через Белоозеро. Впадает в Белоозеро триста шестьдесят рек, а вытекает одна лишь, Шексна. И течет Шексна, ласкаемая тучами белорыбицы, до той самой могучей русской реки, где добыл свой дорогой охабень скоморох Истома. И губы его были горькими от бесовского табака. И шрамы покрывали его злое тело. И шрамы были на яром его сердце.

Поглядывая на скомороха, Феодосья узрела, что, декламируя глумы и распевая скоморошины, Истома зорко обшаривает глазами поверх толпы. Вдруг глаза его, из бесшабашных, на мгновение стали злыми, словно набежала на очеса темная туча. Истома зыркнул незаметно зеницами товарищам. И вновь лучезарно улыбнулся. Феодосья оглянулась. Толпа расступалась, пропуская едущих верхом воеводу и его слуг. Воевода, Орефа Васильевич, дородный, с пухлым лицом в окладистой бороде, помахивал плетеным из разноцветной кожи кнутом. Впрочем, тотьмичи и без кнута дружно опускали головы, стараясь не встречаться с Орефой Васильевичем взглядом. Бабы и мужики кланялись да жались к заборам. Лишь особы купеческого звания при поклоне смели украдкой приветливо взглянуть если не в лицо воеводы, то в морду его коня. Впрочем, находясь в толпе, уже изрядно растленной срамными и вольнодумными скоморошинами, тотьмичи чувствовали себя смелее и поклоны клали, словно из-под палки. Воевода встал возле Феодосьи с Марией, которые дружно приветливо поклонились. Государев верный наместник в сухонской земле, Орефа Васильевич признал дочь самого крупного тотемского солепромышленника.

— Что, Феодосия, брат твой Путила не вернулся еще с обозом? — сняв расшитую меховую рукавицу, с приветливостью вопросил Орефа Васильевич.

— Нет еще, — не поднимая главы, ответствовала Феодосья.

Перед глазами ея сиял серебряной обивкой носка и каблука алый сафьяновый сапог воеводы.

— Супруг мой Путила рекши, что, как вернется, так не заезжая домой, первым делом к вам с поклоном, мыслил поднести нашему воеводе товары из Москвы, — ловко встряла Мария.

— Ну, ну… — размаслился воевода. — Передай мужу, пущай сперва жену одарит, чем она захочет, ха-ха, а уж потом и ко мне на поклон.

Сопровождающие засмеялись шутке.

Мария зарделась.

Истома ненавидяще сверкнул из-под шапки глазами.

Но тут же весело закричал:

— А вот игрище про дрищавого польского пана!

Кукловоды бойко приподняли над занавесом куклу карикатурно исполненного полячка, готовясь разыграть глуму самого патриотического содержания. Тотьмичи дружно признали в пане Лжедимитрия и предвкушали зело потешное позорище с его участием.

— Не хвались, едучи на рать, а хвались, едучи ср-р-ати! — театрально прокричал Истома и заговорщески подмигнул зрителям.

— Срати! Ох-ти мне! — хохотала публика.

Остальные сценки с участием дрищавого пана были столь же двусмысленны и уничижительны, чем умаслили сердца тотьмичей. На ура были приняты сцены Божьего наказания Лжедимитрия за то, что с блудищей своей, женой Марией, любодействовали они, не закрыв икон, в присутствии креста, Господних книг и прочих Божественных атрибутов.

— Ловите, шуты гороховые, — высокомерно рек воевода, кинув, по исчезновении польского пана, под ноги скомороху горсть мелких кун.

Один из актеров с поклонами и веселыми шутками принялся собирать из грязного снега деньги.

Истома сузил глаза, чтобы ярость сердечная не излилася из зениц. Бросил взгляд на голую бычью шею воеводы, овитую самоцветными каменьями в три перста.

— На чужие кучи глаз не пучи, а свою навороти, отойди да погляди! — дерзко продекламировал Истома дьякам приказной избы.

Сердечко Феодосьи замерло.

Воевода взирал, не меняясь в лице. Лишь очеса его пожелтели.

Еще вчера воеводе донесли, что прибыли скоморохи, встали табором на Государевом лугу. И числом тех скоморохов в ватаге не менее полусотни! И есть при них медведи в цепях и притравленные на люд собаки. А также блудные девки, похожие на турчанок либо персиянок. Зело лепые!.. Один ушлый из воеводиных людей донес даже, что груди у тех девок смуглые, соски их коричные, и мажутся они для сладострастья вяще пряным маслом. И так умеют те девки обвить скользкими своими черными косами мужскую подпупную жилу, что проистицает любострастие, какого и свет не видывал… А еще разнюхали верные люди, что, вроде как, продают тайком скоморохи бесовскую траву табак, нарекая ея для тайны сушеным яблочным листом либо свекольной скруткой. Но — не пойман не вор! Изловить торговцев либо покупателей табака не удалось. Так что, может, и брешут люди про табак! Кривду лгут!

Дьяки испуганно отворотили рожи от воеводы, смекнув намек скомороха. Но, тут же вышли из положения: грохнули хохотом, указывая перстом то на кукольного пана, то на скачущего тотемского дурачка Ваньку, делая вид, что шутка относится только к нему одному.

Воевода налился черной кровью, сжал кнут… Но, вот ведь в чем сила лицедейства театрального… «Аллегория!» — сказал бы книжный отец Логгин. И не ударишь ту аллегорию кнутом, и не отправишь на правеж, и не вздыбишь на дыбе. Произнесены словеса глумливые, но поди узнай, об воеводе али об дурачке Ваньке? Орефа Васильевич усмехнулся сквозь зубы, оглядел зрителей. Все дружно, открыв рты, взирали в сторону деревянной куклы.

— Господин Орефа Васильевич, — поклонился один из сопровождающих, — зри, какова там плясавица пляшет!..

Завидев голый пуп и насурьмленные брови плясуньи, воевода двинул коня в сторону.

А Истома ловко разыграл изрядную шутку. Забаву эту знали уж по всей Московии, но до сиверских краев она еще не дошла, так что, неискушенные тотьмичи приняли ее внове и всерьез. А глума была презабавная! Подбежал к Истоме подсадной человек, свой же скоморох, и завопил об украденном кошеле.

— Обокрали, люди добрые! Как есть, обчистили!

— А много ли кун было в мошне? — театрально кричал Истома.

Тотьмичи дружно завистливо охнули, услыхав, какая сумма досталась неведомому татю.

— На воре шапка горит! — вдруг истошно, как на пожаре, завопил Истома.

И в тот же миг один из зрителей схватился за высокую меховую шапку на своей главе.

— Держи вора! — зашумели тотьмичи.

И быть бы несчастному с вырванным пупом, да Истома, хохоча, признался в шутке.

Ухватившегося за шапку побили было немного, но он отбоярился, мол, блоха в голову попала, видать, от дурачка Ваньки, потому и схватился за шапку.

Когда всеобщее возбуждение улеглось, и малый из акробатов обошел публику с разношенным колпаком, в который полетели медные куны и сласти, началось новое представление. Над занавесом поднялись зело пестро намалеванные виды Иерусалима. Готовилось самое драматическое представление в репертуаре Истоминого театра: распятие Христа. Тотьмичи, с колыбели знавшие об событиях на святой горе, тем не менее, внимали, как дети. Бабы зашмыгали носами, когда с деревянного Христа сорваны были холщовые одежды, а на главу его воздет колючий венец. Ребра Христа были подведены коричневой краской, отчего худоба Его была еще более щемящей. Когда на голове сына Божьего оказался венец, из-под волос его вдруг потекла кровь!! Толпа охнула. Все принялись креститься. Несколько человек рухнули на колени. В голос заплакал какой-то мальчонка. Феодосья раскрыла уста и вдохнула разверзнувшейся легочной жилой морозный воздух. В главе ея зашумело, перед зеницами поплыли кровавые пятна… Молотки, которыми прибивали гвоздями Христа, били Феодосье в виски. В сердце, словно, веретено воткнулось, пришпилив его к становой жиле, так что не могла Феодосья ни вздохнуть, ни охнуть. Она повела руками, ища опоры…

Крест с распятым Иисусом начал медленно подниматься над занавесом.

И внезапу Феодосия оттолкнула Марию и бросилась к балагану. Она вытянула руку с перстнем из-под шубы и вырвала тело Господне с креста!! Посыпались облупившиеся деревянные гвозди. Над пологом появились две кудлатые головы с растрепанными рыжыми бородами и конопатыми носами. Кабы не видавшие виды шапки, головы те можно было принять за две миски горохового киселя, в который неведомо как попала солома. Это кукольники тянули шеи, недоумевая, куда делся из их рук распятый сын Божий?! Прижав Христа к груди, Феодосия развернулась к зрителям. Тотьмичи дружно выдохнули разинутыми ртами. Истома от неожиданности оторопел, но через мгновение охапил Феодосью вместе с деревянным Иисусом. Голубые, словно небесный аквамарин Феодосьины глаза оказались впряме от Истоминого лица. Он вдохнул запах заушин, пахнувших оладьями и елеем, и ретивое его наполнилось горячей кровью.

— Пусти, дерзостник, — опахнув лицо Истомы теплым дыханием, произнесла Феодосья.

Истома ослабил хватку. Феодосия, пылая, вырвалась из рук скомороха и ринулась к толпе. Зрители очнулись и радостно загомонили. Забыв об Истоме, Феодосья с ликованием подняла Господа над головой, краем отметив, что под повязкой Иисуса нет никакого срама, и передала его в чьи-то руки. Иисус плыл над толпой, окропляя тотьмичей кровью.

Истома удивленно и жадно глядел на Феодосью.

Переполох, поднявшийся на торжище, был не менее вящ, чем случившийся сто лет назад, когда Тотьму подпалили казанцы.

— Спасли! Спасли Христа-то с Божьей помощью! — кричали счастливые тотьмичи. — Не дали пролить святую Его кровушку!

— Феодосья Христа с креста сняла! — вопил дурачок Ванька. — Не дала мучиться! Жив Христос! Жив!

— Господь ожил! — высоким от переполнивших чувств голосом возопил тотьмич в зипуне из коровьей шкуры.

Акробаты посыпались на снег.

— Снизошел!

Оборвались звуки гуслей.

— Воскрес! — подхватила баба с рогожьей сумой. — Ужо, накажет теперь кровопийц!

Воевода Орефа Васильевич повернулся в седле, исподлобья глянул на толпу.

Над ней, рыжей, бурой, клочковатой, как шкура отощавшего медведя, но ликующей, плыл голый Господь. И каждый норовил дотронуться до фигуры хотя бы кончиком перста, дабы почувствовать себя участником спасения Господа.

Внезапу полет Христа замер. Чей-то тонкий мучительный вопль пронесся над толпой. Тотьмичи принялись тянуть шеи. И вдруг возле ковра акробатов зрители отпрянули и расступились. В круге снежного месива стоял отец Логгин. Взор его пылал. Длинные волосы, обычно закинутые за уши, выпрастались на рясу. Овчинный тулуп распоясался, открыв крест на груди. Взмахнув посохом, отец Логгин вырвал из чьих-то рук деревянную фигуру, краем отметив, что под повязкой на чреслах Христовых нет никакого срама. Впрочем, на этом акте изъятия задор отца Логгина поутих: он не знал, что деять далее?! Пребывая на теологическом распутье, отец Логгин, на всякий случай, истошно вознес над толпой первый попавшийся тропарь, одновременно спешно размышляя, как разрешить сей казус? С одной стороны, вырезанная из дерева фигура — суть идол, и переломить бы его об колено! Однако, идолище сие — сиречь образ Христа, и об колено его ломать, возможно, и не уместно. Эх, свериться бы с Иоанном Постником! Но, не побежишь же с Господом подмышкой по сугробам в виталище на Волчановской улице, дабы отыскать в книге ответ на ситуацию?! Продолжая судорожно сжимать раскрашенную фигуру, отец Логгин возмущенно возопил:

— Куклу позорную сделать из Мученика?! На колени!!

Толпа дружно рухнула ниц с той же страстной верой в необходимость валяться в снегу, с какой, только что, верила в богоугодность таскания Иисуса над головами.

Удачно найденное слово — «кукла», к вящей радости отца Логина, дало толчок его розмыслам, и гневное нравоучение зело жарко и изящно полилось из уст святого отца. Огнестрельно обводя взглядом тотьмичей, отец Логгин узрел Феодосию. Ее присутствие прибавило духовной особе красноречия. Зрители услышали и разъяснение сути заповеди «не сотвори себе кумира», и яркую речь о богомерзких идолах, и жаркие молитвы, и имена сонма святых, обличавших весьма прозорливо идолопоклонство. Разойдясь, святой отец даже прошелся по паре спин тотьмичей посохом. Отец Логгин то саркастически смеялся, то с плачем молился, боясь прервать речь, после которой неминуемо пришлось бы разрешать загвоздку: что делать с фигурой?! Неизвестно, как долго продолжалась бы сия импровизированная обедня, но внезапу к отцу Логгину подошел Истома и со словами «дай-кось куклу-то, святой отец, чего вцепился», завладел инвентарем.

— Гореть тебе в огне!.. — на всякий случай сказал отец Логгин, дабы сохранить подобающий вид.

Но Истома уже шел к кудлатым рыжебородым товарищам, чьи головы с разинутыми ртами все еще торчали над занавесом.

Толпа загомонила, поднялась с колен и принялась расходиться.

Феодосья стояла идолом. Растерянность ея происходила из двоения розмыслов: она спасла Господа от мучительного правежа на кресте — разве, сие не богоугодный подвиг?! Но спасла, оказывается, языческую куклу. А, ежели бы — икону! Тогда другое дело? На иконе, значит, образ Христа богоугоден, а на фигуре — богомерзок? Феодосия хотела было вопросить Марию, но та в тревоге потянула сродственницу прочь, не давая и рта раскрыть. Они, запыхавшись, пересекли торжище, свернули в узенький проулок и, молча, поплыли по тропе, то и дело, взмахивая дланями, чтоб не повалиться в сугроб. Мария сердито пыхтела. Далось же Федоське таскать глумливую куклу! А ну, как теперича новина об этом событии дойдет до ушей свекрови или свекра?! И Мария принялась мыслить, чтобы сказать родне, ежели происшествие вскроется? Феодосья же молчала по своим причинам: мысли ея путались, перескакивая с деревянного Христа, у которого не оказалось срама, на скоморошьи глумы; с пылкой речи отца Логгина на горький хмельной запах, исходивший от Истомы; с голопупой плясавицы на дерзкое объятие скомороха…

Внезапу пестрая крепкая фигура кинулась через сугроб, и на узкой тропинке, перегородив путь сродственницам, встал Истома.

— О-ох! — гаркнула Мария и схватилась за живот. — Тьфу, бес!

Впрочем, Мария тут же убрала руку с утробы. Было она благолепно полна и дородна, да к тому же в широкой душегрее и суконной шубе на беличьем меху, так что признать в ней очадевшую жену было затруднительно, чем слабая на передок Мария и не замедлила воспользоваться.

— Чего встал? — бойко вопросила Мария Истому.

— У кого? У меня? — не полез за словом в карман скоморох, но тут же, приветливо глянув на Феодосию, широко рассмеялся, давая понять, что дерзкие словеса — лишь шутка, не имевшая намерения оскорбить почтенных жен.

Мария, растленная душой, усмехнулась и повела разговор, который Феодосия назвала бы срамным, а книжный отец Логгин — циничным.

— Пропусти-ка! — скомандовала Мария.

— Постой, красавица, не спеши, еще будешь на плеши, — ответствовал дерзость Истома и дал-таки «молодым княгинюшкам» дорогу, но пошел рядом.

— Уж не на твоей ли? — упирала руки в бока Мария, — мало щей хлебал!

— Мало, — подтвердил Истома. — Аж, так голоден, что не знаю, коли много надо мне досыта? Хватит ли твоих щей моей ложке?

— Ишь, ты, жадный какой до чужой миски!

— Да уж больно ложка моя велика, зачерпнет, так до дна!

При этих словах Истома откинул полу охабня, продемонстрировав, висящие на чреслах, нож, ложку и коровий рожок.

— Не стращай девку мудями, она и елду видала, — визгливо засмеялась Мария. — Рог-то тебе зачем? В носу ковырять?

— Мозги прочищать.

— Кому?

— А любому, кто рожок мой в уста возьмет.

— Фу, бес!

Феодосья семенила, не поднимая очей, вспыхивая то от срамных приговорок Истомы, то от блудливых словесов золовки. Истома сыпал шутками Марие, но не сводил глаз с ее родственницы, любуясь ее темно-русыми бровями, густыми ресницами, пухлыми ланитами.

— И чего же ты такой голодный? Жена редко кормит? Ты, скоморох, женат? — поинтересовалась Мария.

— На что жениться, когда чужая ложится?

— И много ли таких чужих было?

— Считать не считал, а горошины в карман клал, да на сотой карман оборвался, — не раздумывая, ответил Истома и, действительно, продемонстрировал дыру под полой охабня.

— Ха-ха-ха! — заливалась Мария.

— Ты не думай худого, молодая княгинюшка, это только глумы для вашего веселья, — тут же проникновенно обратился Истома к Феодосье. — Один я на всем белом свете.

— А плясавица что же? Али отказывает такому красавцу? — исподтишка ревниво допросила Мария.

— Да ее, только ленивый не етит, — с деланной печалью произнес Истома. — А хочется любви чистой, светозарной.

— Кому же ее, светозарной, не хочется? — согласилась Мария. — И я бы не отказалась.

— Было бы охота, найдем доброхота, — тут же с усмешкой рекши Истома.

— Уж не ты ли охотник? Всякому давать, так края заболят! — не смутясь, сыпала приговорками Мария, чем бросала в краску Феодосью, и не подозревавшую в золовке такого срамного красноречия.

— А ты сядь на край, да ногами болтай.

Феодосьюшка уж несколько раз украдом дергала сродственницу то за полу, то за рукав. Но Мария то незаметно отмахивалась, то громко вопрошала, чего Феодосьюшке надобно, чем исключала всякое объяснение. Впрочем, тяготясь двусмысленными шутками скомороха, простодушная Феодосия мысленно восхищалась его умением эдак ловко ответствовать — все стихами да прибаутками! Феодосьюшка, которой общаться с чужими мужами доводилось весьма редко, полагала за бойкостью словесов блистательный ум Истомы. Она и не подозревала, что кочующий с ватагой актеров скоморох свое мастерство дерзких возбуждающих бесед оттачивал в каждом селище. Но, и то было правдой, что блудодей Истома заинтересовался Феодосьей со всей искренностью, на какую способен привыкший надевать хари и личины актер.

Некоторое время шли молча — уж очень запыхались жены, преодолевая сугробы.

— А ты что же все молчишь, прелепая княгинюшка? — грудным вибрирующим голосом тихо спросил Истома Феодосью, ненароком оказавшись возле нее.

Но Мария, из ревности не желая допустить беседы между скоморохом и сродственницей, ловко взмахнула десницами, изображая скользкую дорогу.

— Ох, ноженьки устали, — пожаловалась она, обращаясь к скомороху.

— А ты сядь на мой да поезжай домой! — в своей привычной манере, прикрывать дерзкие словеса видимостью озорной шутливой игры, — споро откликнулся Истома.

— Села бы, да боюсь — обломится, — подливала масла в огонь Мария. — Али, силен?

— Было бы во что, а то есть чем, — отвечал Истома Марии, но мысли его были возле Феодосьи, в пазухах согретой ее телом шубы, в заушинах, пахнущих елеем и медом, в жарких лядвиях…

— У тебя что ли? — не переставала празднословить Мария. — Да на тебя дунь да плюнь — так, нежив будешь. Гляди, худой какой. Али черти на тебе воду возили, что так издрищал?

— Хороший петух — никогда жирен не бывает, — молвил Истома, поглядывая на Феодосью. — А заездили меня не черти, а чертовки… Вроде тебя такие, бойкие.

— Ха-ха! — польщено хохотала Мария.

Напустив презрительный вид, Мария нарочно расспрашивала Истому о плясуньях и крестилась, и охала, деланно ужасаясь богомерзкому сладострастью и скопищу грехов актрис. Она страсть как любила послушать худое о других женах, тем самым ставя себя по другую сторону греха. Феодосью же странствующие актрисы искренне заинтересовали.

— Вот бы постранствовать, как они… — мечтательно произнесла Феодосья.

— В уме повредилась?! — громко осудила Мария родственницу. — По свету только блудодеи блудят.

— А Христос? — логично вопросила Феодосья. — Он ведь по свету ходил?

— Так, то — Христос! — аргументированно ответила Мария и на всякий случай перекрестилась.

Жены остановились.

Истома вопросительно взглянул на них. Потом, смекнув, зорко оглядел улицу. В конце улицы виднелись богатые крепкие хоромы за высоким частоколом. «Значит, здесь Феодосья моя живет», — размыслил скоморох. И простодушным голосом вопросил:

— А чего же вы остановились, молодые княгинюшки?

— Родня наша на этой улице живет, зайдем к ним повидаться, — толкнув Феодосью в ляжку, придумала Мария, опасавшаяся быть увиденной из окон мужниного дома.

— А сами вы — где обитаете? — равнодушным голосом спросил Истома, исподтишка приглядывая за Феодосьей.

Феодосьюшка бросила скорый взгляд на горницу под крышей хором и тут же отвела очеса.

«Значит, ея светелка под кровлей», — промыслил скоморох, простодушным взглядом блуждая по сугробам.

— Живем мы в том конце Тотьмы, — заверила Мария. — За нами опосля холопы приедут и отвезут к матушке да батюшке.

— А что, как я к вам в светелки заявлюсь? Медом напоите? Пирогами накормите?

— Пирогами! — заколыхалась Мария. — Как бы муж мой дубинкой тебя не накормил досыта!

— Так ты замужняя мужатица? — с напускным сожалением спросил Истома и тяжело вздохнул.

— А ты как мыслил? — горделиво ответила Мария.

— Думал — непорочная ты девица, — ломал комедию Истома.

И смотрел на Феодосию хмельными глазами. И видела она его шальной взгляд, и понимала, что смеется он над золовкой ея, и не Мария ему нужна, а она, Феодосья, и для нее он рек глумы и играл позоры.

— Разве девица лучше? — ревниво произнесла Мария. — Жена-то слаще…

— Так-то оно так… Умная жена мудями потешается, елдой забавляется. Да только с чужой женой колотиться — грех. А с девицей — без греха. Потому что жена мужу принадлежит, а девица еще ничья, а значит — чья хочешь.

Феодосья вспыхнула:

— Ты дерзостник! Мерзости речешь! Противен ты мне!

— Феодосья у нас еще девства не растлила, так серчает, — засмеялась Мария.

— А ты променяла лимонный цвет на алую плешь? — шутил Истома.

Он нарочно сыпал словесами, чтоб задержалась Феодосья еще, хоть на миг, возле него, скомороха… «Противен!» Ох, как любил Истома непокорных жен! Надоели ему покладистые — от страха ли, от похоти ли покладистые жены, и жаждал он колотьбы ярой, ратной.

— Значит, не скажете, где живете? — спросил Истома.

— Нет! — решительно повела рукой Мария.

— Ну, делать нечего, — вздохнул Истома. — Надо идти до своего шатра, там уж мои плясавицы, наверное, вечерять меня ждут. Прощайте, молодые княгинюшки. Жаль, не свидимся больше.

Ущипнув напоследок Марию за бок, Истома повернулся и, не оглядываясь, зашагал по улице, ометая снег длинным диковинным охабнем.

Крадучись заведя Феодосью под навес двора, Мария остановилась под стеной и сладострастно потянулась.

— Вот, дурак, навязался, — с едва скрытым удовольствием произнесла золовка. — Шагу не ступить порядочной жене, чтоб блудодей не охапил зенками! Жаль, Путилушки нет, а то бы я ему пожаловалась, так висел бы сейчас поганый скоморох с вырванным срамом!..

Феодосья рассеянно слушала и кивала, а мысли ея летели вослед Истоме, идущем по их улице широким и разбитным шагом любострастца, уверенного, что ему вослед жадно глядят жены. Душа Феодосьи волновалась при воспоминании о бороде, вьющейся хмельными кольцами, о волосах дикого меда, о синих глазах со сколками золота, о низко надвинутой на лоб шапке, о крепких руках, о запахе тела… Но разум ея мучился виной за то, что приворожил ее человек срамословный и дерзостный. И, как это чаще всего бывает, Феодосья перенесла вину за богомерзкие словеса скомороха на золовку: «Истома муж добрый, это Мария его на срамословие искушала, она виновата!»

— Зачем ты мерзости рекла? — нахмурившись, спросила Феодосья. — Такой срам произносила, стыд! Что ни слово, то елда, прости Господи!

— Да ты что, Феодосьюшка? — ухватила ее за рукав Мария. — Это же я нарочно! Али ты не поняла? Чтоб не думал скоморох, что мы его, лиходея, боимся. Аз нарочно ему грубила, чтоб худого он нам не сделал. Кто его знает, что за человек? Может, вор лихой али разбойник? Да, если бы мы испуг выказали, он бы нас точно зарезал. Видала, какой у него нож за поясом? О, Господи! Лежали бы сейчас под проезжей дорогой, псов бродячих кишками кормили. Спаси и сохрани!.. Феодосьюшка, подруженька любимая, ты не проговорись матушке с батюшкой про скомороха, добро?

— Ладно, — согласилась Феодосья. И радостно засмеялась. — А хорошо мы сей день на торжище сходили?

— Ой, хорошо! Славную обедню отстояли… — Мария подмигнула сродственнице. — Только подлые холопы Васька с Тимошкой ту обедню испортили своим запойством. Ну, ничего, батюшка их, лиходеев, выпорет примерно!

Девицы стояли на дворе и не чувствовали мороза. И не хотелось им уходить, а хотелось снова и снова околичными незначащими словами вспоминать дерзкого скомороха.

— Нашлася пропажа у дедушки в портках! — раздался неожиданно истошный крик Василисы. — Вот они где! Вы чего стоите-то возле овина? Али умом повредились? Васька с Тимошкой где? В дом идите!

Мария сразу сделала постное лицо, схватилась одной рукой за брюхо, а другой — за поясницу, и едва живым голосом заканючила:

— Ох, устали на обедне! Да через торжище ели пробрались потом — тьма тьмущая народу толкалась, каких-то скоморохов ждали. Насилу домой добрались…

Перед лестницей Василиса подтолкнула Феодосью в спину:

— Иди скоре, отец с обеда тебя ждет, про жениха хочет объявить.

— П-п-ро какого жениха? — заикаясь, спросила Феодосья.

— Про твоего, не про моего же!

Глава четвертая

ИЗРЯДНО СОЛЕНАЯ

— …И начинаешь помаленьку пихать… помаленьку, но крепко… вот эдак! — Юда поколотил сжатым кулаком о другую ладонь. — Чуешь — застопорилось. Привынимаешь тогда балду осиновую, но не до конца, и сызнова с размаху пихаешь…

— Всякое дыхание любит пихание, — размежив вежи, пробормотала повитуха Матрена.

— …туда-сюда, туда-сюда… — вдохновенно баял Юда. — Пока самую-то соль и не достигнешь…

Вот уже добрых два часа Юда Ларионов (или, как величали бы его, будь он князем, Юда Ларионович) пытался удержать внимание женской части Феодосьиного семейства, дабы, еще хоть на толику задержаться в доме тотемского солепромышленника Извары Иванова сына Строгонова да полюбоваться на его дочерь Феодосью. Юда очень хотел завоевать расположение Феодосьи! Но он не умел деять ничего такого, что влечет девиц к иному дурню, как пчел на спелую грушу. И внешность у Юды была не та, чтоб девки пели по нему страдания. Им ведь, сущеглупым, подавай, чтоб глаза с бражной поволокой и власа кольцами, и устами — краснобай. Не то, чтоб обличие у Юды было худое, нет, вовсе он был не худ: тело полное, даже приятно деряблое, шея белесая, брада сивая, ручищи конопатые, с рыжинкой. Что касаемо личины… Личина у Юды красотой бысть середина на половину: не то, чтобы не лепа, но и не так, чтоб прелепа. Вроде как в миску толокна глядишь, когда на Юду любуешься. И то худо было у Юды в перспективе расположения девиц, что не силен был он в пении песен, не играл завораживающе на гуслях. Затеяв баять с девицей, не поводил Юда плавно руками и не охапивал нежно, а махал дланями, ровно мельница, что крутила на соляной варнице чтимую Юдой кованую фрезу. Не вящ был Юда и в томном стихоплетстве. Да что поэзия, Юда и говорить-то складно в присутствии жен был не горазд. Не дал Бог Юде краснословия! Единственная вещь, которая его преображала, был солеварный промысел. Но, все девицы, заслышав про скважины и чертежи, почему-то дружно зевали. И лишь Феодосья вяще заинтересовалась бурением земной тверди.

— Дабы изготовить обсадные трубы, брать надобно осину. Из-за ея осинового тела, — с жаром вещал Юда, для вящей убедительности поднимая над столом деревянную ложку.

— Тело на тело — доброе дело, — пробормотала Матрена, не открывая глаз.

Повитуха и Василиса давно уж заснули, привалившись друг к другу на сундуке. Филином закатывала очеса и Мария. И лишь Феодосия бденно внимала рассказу Юды.

— Наставление по бурению скважин как говорит? Не дуб, не сосна, а — осина! Это всякий древодель знает: дуб не гниет, шиповник какой-нибудь тоже не подвержен пеньковой гнили. А у осины в спелом возрасте…

— Спелая, ой, спелая! Сорок два года, а манда, как ягода, — бормотнула с сундука Матрена.

— …центральная часть ствола, по-другому говоря, нутро, сгнивает. Гниль-то мягкая и легко ея изринуть.

— На что она нужна, гниль-то? — не размежая вежей, пошлепала губами Матрена. — Мертвых срать возить?

Холопка, лупившая зенки на коробе возле двери, хихикнула в ладонь.

Юда нахмурился и пошевелил белесыми бровями. Но баяния не прервал. А начал молвить, каким инструментом извергают самую осиновую гниль.

Топорща глаза и выгибая удивленно уста, Феодосия выслушала Юдину притчицу про удивительный инструмент — железную фрезу, изготовленную тотемскими железоделами. И то сказать, вящи были в Тотьме кузнечные мастера. Кузни их огнедышащие, крытые землей с зеленым мохом, стояли, во избежание пожаров, по окраине города. Кузнецы и сами в толк взять не могли, каким кудесным образом твердокаменное железо в огне становилось податливым, как побитая жена? И потому в деле своем полагались не столь на науку ремесла, сколь на заговоры. Но, так или иначе, ковали тотемские железоделы и крошечные рукодельные ножницы, и огромадные колокола, и звонкие иглы, и святые вериги, и Богоугодные кресты, и дьявольскиискусные фрезы. Именно фрезой тотемские солевары и удаляли из осины гнилую сердцевину. Оставалась опосля такого сверления деревянная труба толщиной в полторы Феодосьиных ладошки. Елду эту осиновую сушили, а, высыхая, становилась она твердой, как государево слово. Кремень прямо, а не осина! Ни взять было такую каменную трубу ни топором древоделя, ни зубами тещиными! Поддавалась она только грамоте тотемских розмыслей, или, как выразился бы книжный отец Логгин, инженеров. Таких, как Юда Ларионов.

— Обработка ея весьма затруднена, — гнул свое Юда. — Но обработать надо! Для первой обсадной трубы берется ствол с комлем, с той, стало быть, частью, которой осина вверзается в тотемскую нашу мать-сыру-землю. Изнутри, по губе комля, аз с древоделями и работниками сымаю кромку, дабы стал край завостренным. Обиваем этот нижний край, то бишь, подол осины железом. Кромка должна стать вострой, как нож!

Феодосия вспомнила нож, висевший на чресле Истомы, и взгляд ея затуманился…

«Заскучала», — с досадой отметил Юда. Но лишь громче и подробнее продолжил изъяснять Феодосье суть действий обсадной колонны.

— Нож сей равномерно подрезает стенки в земле по губе скважины, — грохотал Юда, могучими конопатыми дланями изображая подрезание стенок. — Обсадная колонна свободно, под собственным весом опускается долу…

Глаза Феодосии сделались с поволокой.

— …а грунт попадает в ея нутро. Для извлечения его берем вторую трубу, из древа с железным оконечником, либо целиком железную. Сия вторая труба привязана сверху веревкой к вороту…

— Брань на вороту не виснет… — помутила приоткрытыми очесами Матрена.

— …да, к вороту… Либо — к блоку. Эта вторая балда не велика…

— Не велика на балде бородавка, а все манде прибавка, — сквозь дрему вновь бормотнула Матрена.

— …Ея поднимают на вороте, а потом резко низвергают долу, и она втыкается в землю. Опосля, этого трубу поднимают и извлекают из нея застрявшую землицу. И, эдак бурится земная твердь, пока не дойдет обсадная труба до соленой подземной реки. Тогда извергнется солевой рассол!.. Закачивают его в варницу, где самая-то соль с Божьей помощью и вываривается. Но, ежели рассолу немного, то одной скважиной не разбогатеешь…

— Одной жопой всех не обсерешь… — встряла повитуха.

— Баба Матрена! — обсердилась Феодосья. — И к чему рекши такое срамословие? Ни к селу, ни к городу!

Не то, чтобы матерные лаи не слыхивали в Феодосьином доме. Были они в Тотьме в большом ходу, как и по всей Московии. И, хотя духовные особы срамословие осуждали, без лая — какое на Руси дело с точки сдвинется?! Но Феодосья в вопросе срамных словесов непривычным образом отличалась от золовки Марии или любой другой бабы. Претила ей, аквамарину небесному, матерная хула.

— Чего, Феодосьюшка? — встрепенулась повитуха. — Никак, я придремала маленько с устатку, да во сонме чего лишнего бормотнула?

— Пока ты сонмилась, черт тебя за язык дергал, баба Матрена?! — серчала Феодосья.

— Ну, будет, будет… — зазевала повитуха и перекрестилась. Потом напустила на себя озабоченный вид. — Князь молодой не обижает тебя, Феодосьюшка?

— Нет, нет! — с досадой махнула ладонью Феодосья. — Беседуем мы.

— Ну, ежели чего, аз не дремлю…

— Не беспокойтесь, баба Матрена, я Феодосью не обижу ни словом, ни вещью.

— Добро. Беседуйте, беседуйте, голуби мои, — сквозь зевание прогундосила повитуха и тут же уснула.

Посвистывала носом Мария. Пользуясь случаем, похрапывала на коробе возле печи холопка. Тишину нарушали лишь слабый плач братика Зотейки за стеной да заунывные вои доилицы Агашки — доя Зотейку грудью, она тянула колыбельную песню.

Феодосия пребывала на росстани чувств. Вернее, хотелось ей себя убедить, что на перекрестке она и не знает, что делать… То ли глядеть вослед уходящему Истоме? То ли вернуться по знакомой тропинке домой и, воздыхая по скомороху, прилепиться все же с Божьего и батюшкиного благословения к Юде Ларионову? То ли побежать еще какой другой дорогой — много их расходится петушиным хвостом от росстани в чистом поле. Не признавалась себе Феодосья, боялась признаться, что росстань ея душевная давно уж осталась позади, и бежит она, Феодосья, вослед ватаге скоморохов и ждет, что вот-вот, за поворотом, увидит она желанную фигуру в длинном диковинном охабне; и крикнет Феодосья на весь свет: «Истомушка-а!», и обернется Истома, засмеется, и бросится навстречу, и охапит крепко-крепко, и совлечет оголовник, и станет целовать в ланиты и выю… Ой, Господи, прости мне мое умовредие!

Поздно, поздно, Феодосьюшка, грешна уж ты…

— Что? — переспросил Юда, услышав, как тихонько охнула Феодосья.

Он совсем не то хотел сказать вожделенной своей Феодосье! «Какая сухота тебя томити, светлость моя? — мыслил изречь Юда. — Расскажи мне, и будем совоздыхати вместе. А как станешь ты мне сочетанная жена, успокою твое томление нежным дрочением, крепким целованием»

Вот что хотел изречь Юда. Но вместо этого сказал хмуро:

— Что?

И, дабы не сидеть в молчании, тут же, еще пуще, углубился в инженерные тонкости соляного промысла.

Феодосья смутилась: «Зачем слушаю аз баяние Юды, населяя его надеждами? Ведь он мое внимание к беседе принимает за воздыхание? Виделась аз с ним всего одни раз, и то успел он промолвить, что погубила я его душу с первого взгляда. Не честнее ли признаться ему, что люблю другого? Но рассказ его о чертежах зело интересен. Что, как и мне поведать ему о карте земной тверди? Господи, что, как и мне бы стать розмыслей?! Разве только мужи могут быть инженерами? Отец Логгин рек, была в Греции женщина-розмысля, Гипатия из Александрии. Будь я Гипатией, шла бы с ватагой Истомы и чертила нам путь по звездам…»

— Есть ли у тебя принадлежности для чертежей? — вдруг спросила Феодосия.

— Готовальня арабская, — удивленно ответствовал Юда. — К чему тебе?

— Да так… — вздохнула Феодосия.

«Вот незадача, — подумала она. — То ли слушать про готовальню, усиливая возжелание Юдино, то ли сразу дать отлуп? А поможет ли мое откровение? Доложит он батюшке про мою сухоту по Истоме, и запрут меня в келью под заклеп? Ой, но как же интересно про науку книжную поговорить! А! Продолжу беседу. Когда еще с таким книжным розмыслей побеседую?»

— А что, Юда, могли бы тотемкие кузнецы выковать мне железную лестницу до самого Месяца?

— Почто до Месяца? — заподозрив подвох, спросил Юда.

Но Феодосия была серьезна.

— Очень уж хочется побродить сверху, на земную твердь поглядеть, поозирать окияны. Я однажды на кровлю нашего дома влезла, так, эдакие оризонты увидела!..

— Месяц маленький, — снисходительно усмехнулся Юда. — Его, вон, ногтем прикрыть можно. Где там бродить? Да и пустой он. Ничего не ем нет, один желтый камень. Соли уж там точно нет! А, коли так, нечего людям на Месяце и деять.

— А, может, и не каменный Месяц? Может, и не пустой? Лес издалека тоже неживым кажется. А придешь — и белочки в ем, и зайцы, и волки, и медведь.

— Белочки… — любовно повторил Юда. И вдруг осмелел и ласково посулил. — Как поженимся, за такие-то мысли бить я тебя буду кажинный день. Бить да любить, любить да бить…

Феодосия смешалась и опустила голову, пряча глаза. Никак она не ожидала, что Юда вдруг заговорит о любви!

— Бить — бей, а любить кажинный день ни к чему.

Юда бросил взгляд на спящих женщин и протянул руку на стол, так что его и Феодосию разделила лишь миска моченых яблок.

— Ты не подумай, я не злострастный какой прелюбодей, — понизив голос, произнес Юда. — А только женитва без любовей не бывает.

— Жены стесняться — детей не видать, — пробормотала Матрена.

— Верно!.. Для детосаждения это надо. А как очадешь, беречь тебя буду, бить не стану! — клялся Юда. — Разве только изредка, для порядку.

«Господи, да зачем же Юда так вяще любит меня?.. — подумала Феодосия, и мысль эта ее встревожила. — Надобно сказать про Истому»

— Юда Ларионов, должна я тебе признаться…

По вздоху Феодосии Юда смекнул, что невесту он вовсе не очаровал, и не сохнет она по нему, розмысле. Но и в голову Юде не пришло, что Феодосия может томиться по скомороху! Лучше бы он дал ей договорить! Лучше бы узнали он и батюшка о событиях! Вырвали бы Истоме пуп, и делу конец! Но, Юда не дал Феодосье слова молвить.

— Молчи, не изрекай… — ласково потребовал Юда.

Феодосия осеклась.

— Какую говоришь, картину забавную ты рукодельничаешь? — быстро сменил тему Юда.

Феодосья помолчала. «Не дал слово молвить… Ну, да на все воля Божья».

— Аз вышиваю карту земной и небесной тверди. Хочешь, принесу посмотреть?

— А может, в горницу твою пойдем?

— Нельзя. Ни к чему это, чтоб в девичью комнату заходил муж.

«Безгрешная моя!» — с голубостью подумал Юда и еще дальше протянул руку через стол, преодолев преграду моченых яблок.

Феодосия отдернула длань и быстро вскочила из-за стола:

— Сейчас принесу сие рукоделие.

Матрена приоткрыла на шум соловый глаз, оценила обстановку, как благонравную, и вновь засонмилась, будучи, однако, на карауле.

Феодосья бесшумно, как домовенок, пробежала по половикам домашними мягкими сапожками из бирюзовой кожи. Перескакивая через ступени, досягнула свою горенку. Достала из резного влагалища пяльца с шитьем и замерла, глядя в слюду оконца.

— Истомушка!.. Где ты?

В кровяной жиле у Феодосьи застучало, и в тот же миг затрепетала жила подпупная, и закипело лоно, словно полный рыбы невод. Ощущение было новым и странным.

— Что сие есть? — удивилась Феодосья.

— Похоть! — возмущенно ответствовал голос, похожий на глас отца Логгина.

Феодосья поводила глазами.

Днесь еще полна была Феодосья любовными надеждами. И вдруг! «Отец об женихе тебе сообщить желает. — Об чьем женихе? — Не об моем же?..»

Феодосья, глупая, в первую мысль решила даже, что батюшка прознал про скомороха и вымолвит сей час свое отцовское слово: посягнути любимой дочери Феодосье в брак с Истомой! Но тут же, вспомнив нрав отца, изринула эту версию, как совершенно невероятную.

— Кто? — только и успела жалобно промолвить она матери.

— А тебе кто нужон? Черногузой дворянин? Иди-иди, отец сам все изречет, — ткнула Василиса в спину дочери. — Тятя своему чаду худого не присоветует.

Феодосья пустила слезу.

Василиса, истолковав плач боязнью дочери перед замужеством, смягчилась:

— Не ты первая, не ты последняя. Ничего страшного в том нету. Вон, спроси у невестки? Когда ты за прялку, так он — за елду! Худо ли?

Мария обиженно поджала губы.

— А вам, матушка, надо, чтоб чужие блудищи Путилу моего за муде водили? Такого мужа, как Путилушка, только оставь на миг, живо курвы обдерут кудри!

— Это истинно, — согласилась Василиса. И впихнула Феодосью в теплые покои, где вечерял отец.

— Мать рекши на той седьмице, что вошла ты в женскую пору, — не глядя на дочерь, изрек Извара. — Стало быть, пока девством твоим поганец какой не воспользовался, решил я посягнути тебя в замужество. За Юдашку Ларионова пойдешь.

Феодосья стояла подле стола, упершись взглядом в ухват, который уже начал двоиться и дрожать в горючей слезе.

«Что, как сказать про Истому?» — подумала она и бессильно вздохнула.

Отец перехватил Феодосьин взгляд.

— А ежели, кто против, то подай-ка, мать, мне ухват!..

— А кто против? — засуетилась Василиса. — Никто не против, верно, доченька?

— Юдашка — жених самый подходящий. Отец с матерью у него уже на том свете соль промышляют, сын он единоутробный, стало быть, здеся единственный наследник своей варницы. Его одна, да наши четыре. Всего пятерик. А других-то и нет во всей округе, до Соли-Вычегодской скакать — не доскакать! А как вся соль нашей станет, так вот где гости заезжие у нас будут, в этой пясти! И свои, тотемские, какую цену не накинь, в колени кланяться будут! Без соли куда? А никуда! Шкуры лосиные запасать — соль! Коровьи шкуры тоже солить требуется. Рыба без соли до Москвы с душком дойдет, небось, царь Алексей Михайлович за погной по голове не погладит! Мясное пищное без соли недалеко увезешь, хоть каждый воз иконами увешай! Нынче подать соляную, вон какую, загнули! Так приперли, что ни бзднуть ни пернуть! И не выплатишь, коли мне да Юдашке в пояс не поклонишься. Девку замуж не выдашь, коли пуда соли в приданое не припасешь. А мы сей год еще одну варницу затушим да распустим слух, что кончается соль земная. Как падалью-то потянет из погребов, холопы опухнут с голодухи, так тотемские гости и согласятся на любую цену. Тогда хоть на вес золота соль продавай! Что — золото против соли? Тьфу! Золотом ни рыбу, ни сало, ни лесную добычу не засолишь! Огурцы вон с капустой, и те в рассол норовят!

— Верно, отец, верно! — кивала Василиса. — Надо бы жениха лучше, да некуда!

— А, ежели, заезжие купцы с соляным обозом сунутся, так у нас на них палицы приготовлены. За куль соли любой тотемский Тришка с Ивашкой гостям дорогим кистенями головы проломят. Или слух пустим, что завозная соль — отравленная. Опоим зельем бродяг с торжища, хоть тех же Треньку с Омелькой, а как околеют, распустим кривду, что отравились оне солью чужеземной… Слава тебе, Господи, без соли — никуда. Человек весь насквозь из соли: плачет — в глазах соль, дубинкой машет — на спине. А, сроднившись с Юдашкой, мы соль-то в такую цену взгоним, что плакать сахаром станут! Сахар — чего? Девкам да Зотейке на петушки да пряники. Без пряников жили, а без соли, поди, проживи! Того и гляди, соляной бунт грянет. И товар зело выгодный. Чуток воды подлил — и вес совсем другой, выгодный вес. Ткань или золото разве водой утяжелишь? А соль — пожалуйте. А кому цена не нравится, отходи, не мешай торговле, соли припасы слезами Божьей Матери!

— Ох, отец, прости, Господи! Не богохульствуй!

Но Извара, приняв медовухи, уже вошел в раж.

— Бабья услада промеж лядвий, и та соленая!.. А, Матрена?

— Ох, Изварушка Иванович, князь дорогой, верно, верно…

— Соль попридержим в запас, — развалясь на лавке, грохотал Извара. — Запас карман не трет. Монах баб не етит, а елду про запас носит.

— Золотые твои слова, Извара Иванович, — сладко тянула Матрена. — Мудер ты, как царь Соломон.

— А нынче по-другому нельзя. Народ-то ныне лукав, возьмет манду в рукав, пойдет в овин, да и етит один.

— Тятенька, — взвыла Феодосия. — Уж больно Юда Ларионов не видный, не парень, а розвальня чистая. Конопатый весь, дебелый…

— А тебе — какого подавай? Как кузнец Пронька-блудодей, что ли? У того елда по колено, а дров ни полена! Или об Уруске-древоделе девки тебе наговорили? У Уруски балда, хоть в оглобли заправляй, — вот бабам-то посадским радость! Тьфу, дуры!

— Волосья-то у Юды жидкие, что холопья дрисня! — вопила Феодосья.

— Воло-о-сья! У тебя, зато, волос долог, да ум короток.

— Волос глуп — и в жопе растет, — поддакнула Матрена. — А как начнет тебя супруг Юдушка Ларионов баловать нарядами да аксамитами, не только про дрищавые волосья забудешь, так и плешь в усладу будет.

— Ты на рожу-то не гляди, — принялась поучать золовка Мария. — Другого — с рожи не взять, а лих срать!

— Верно, дочка, — неожиданно назвал Извара невестку дочерью, отчего та порозовела да принялась увещевать Феодосью пуще прежнего.

— У иного красавца толк-то есть, да не втолкан весь. У моего супруга Путилушки, слава тебе Господи, лепота при нем, но, ежели бы, не красавец был, я не в обиде: с лица воду не пить, верно, батюшка?

— Глаза у него белесые, как каменна соль, — рыдала Феодосья.

— А тебе — синие подавай? Глаза — что? — тараторила Мария. — Глазами жену не уделаешь.

— Рыжий он, как гриб лисичка-а!.. — не унималась Феодосья.

— А чем рыжий худ? Рыжий да рябой на баб злой! — шумела Матрена.

— Снег бел, да пес на него сцыт, а земля черна — да хлеб родит, — гладила дочку по голове Василиса. И подмигивала просящее Изваре, не серчай, мол, отец родной, что девка слезы льет да вопли извергает, такая уж девичья задача.

— Ты, дочерь, не гляди на лепоту, а гляди в мошну, — стучал пястью Извара. — Коли мошна тугая, так всякий тебя в красоте уверять будет. Деньги есть — Иван Иваныч, денег нету — Ванька — жид. С синими глазами куда — на кол за блудодейство?

Феодосья вздрогнула: «Господи, уж не прознал ли батюшка об Истоме? Не про него ли намекает? Спаси его и сохрани!»

Утерев слезы, она примолкла.

— Вот и добро. Эх, слезы бабьи, тут и высохли, — смягчился Извара. — Мы с матерью не вороги тебе, Феодосья. И так порешили, что не допотопные теперь времена, чтоб невеста с женихом впервой на свадьбе встречались. Завтра в обед приедет Юда в наш дом, и сможете вы с ним за столом побеседовать, приглядеться, дабы на свадьбе не напугалась ты рыжего-конопатого да не сбежала из-под венца с каким-нибудь скоморохом.

Мария и Феодосья вздрогнули.

— Тьфу на тебя, отец, — замахала руками Василиса.

Золовка принялась торопливо переставлять миски на столе. Феодосия через силу улыбнулась, тая волненье:

— Что ты, батюшка… Разве я вас с матушкой ослушаюсь?

«Ох, ослушалась бы, кабы не страх за Истому. Вырвут пуп зазнобе синеглазому, ох, вырвут! А меня, так и так, за Юдашку отдадут», — томилась Феодосья, сжимая в руках пяльца с рукоделием.

— Ой!

Иголка уколола перст, расплылось по небесному шелку темное пятнышко.

«Почему кровь на пальце — алая, а на синем шелке делается бурая? — заинтересовалась Феодосия. И вздохнула. — Пойду, у Юды, проклятущего, спрошу, он все знает. Ой, нет! Ну его к лешему… Заведется опять баять, что кровь — тоже соленая и, стало быть, без соли никуда. Да я бы весь век хлеб без соли жевала, лишь бы с Истомушкой один кусок делить…»

Облизав перст, Феодосья поплелась вниз, к Юде.

— Аз заждался, — ласково изрек Юда.

— Юда Ларионов, не сыпь ты мне соль на раны, — взмолилась Феодосья. — Аз тебя второй раз в жизни лицезрею, не требуй от меня невозможного.

— Это хорошо, что ты соль помянула, значит, слюбимся мы с тобой и не один пуд соли вместе съедим.

— Пусть так, — покорно произнесла Феодосья. — Пусть так…

— А! Это твое рукоделие? И это все — тоже? — Юда обвел пудовыми ручищами разложенные на лавках и поставцах вышивки, сорочки, полавочники и прочие тканые вещи. — Золотые у тебя персточки.

Феодосья рассыпала мелкие смешинки.

— Жених на дворе, так девка — за прялку, — пробормотала она со смехом.

— Что?

— Так, пустое…

Феодосья развеселилась, вспомнив, как ожидали в доме приезда Юды. А все Матрена, сводня старая, затеяла… С утра в теплые покои, куда планировалось препроводить дорогого жениха, холопки стаскивали со всех комнат рукоделия, вроде как Феодосьюшкой изготовленные. Феодосья пыталась было поспорить, но куда там!.. Сюда же заранее привели холопку Парашку — тощую, долговязую, как репейник, и, что самое ценное, кривую на один глаз. Матрена самолично, с помощью сажи, довела чумазость Парашки до самой крайней степени, долго рядила ея в рогожи и трепала волосья. Угомонилась повитуха, только когда Василиса, внезапу вошедшая в покой, гаркнула от испуга и перекрестилась:

— Ну, чистое чучело!

Парашке вменялось оттенять светозарную лепоту Феодосьюшки, для чего усажена она была на короб возле печи — в зону видимости жениха. Задумывалось так же, что Парашка должна будет спотыкаться о половик, разливать миску и прочим образом выказывать криворукость, но в последний момент Василиса испугалась, что полоротая девка обольет Юду пищей али помоями, и плану был дан отбой. Стоило женам заслышать за частоколом всадника, как Матрена кидалась к Феодосье и принималась бить ея по щекам, дабы ввести в румянец.

— Баба Матрена, отвяжись! — вопила Феодосья.

— Ничего, не отвалится у тебя голова, — не отступала Матрена, нащипывая Феодосьины ланиты и тыча в уста надкушенной клюквиной.

Наконец в двери ввалилась нарочно приставленная за ворота замерзшая холопка и закричала:

— Жених въехавши!

— Прялку! Прялку неси!

— Куда въехавши-то?

— В Красную Слободу! К нашему двору уж приближается!

— Веретено! Где веретено?

Феодосью дружно усадили на сундук, подсунули под бок расписную прялку, в руки — резное веретено. Матрена успела подскочить со смазанным маслом гребнем и гладко учесать волосы надо лбом Феодосьи да напялить на нее еще одну душегрею — для наилепшей полноты тела. К моменту появления жениха Феодосья так упрела, что уже начала злиться на ни в чем не повинного Юду.

Жених снял высокую суконную шапку с меховой опушкой, хотел было положить ее на короб, но испугался, обнаружив на ем кривоглазую Парашку в рогоже. Помяв шапку, он нашарил зенками образа и трижды перекрестился, кланяясь.

— Феодосьюшка, — медовым голосом испросила Матрена, — какой утиральник подать Юде Ларионовичу, тот, который ты на той седьмице закончила, али тот, на котором ты рдяных петухов вышила?

От стены отделилась золовка Мария с двумя полотенцами в руках.

— Все сама, все сама Феодосьюшка наша срукодельничала, — усердно заливалась Матрена. — Уж все-то лето ходила в полюшко, глядела, как лен растет. Сама своими белыми рученьками пряжу пряла, полотно ткала, на солнце белила, дни напролет вышивала… Уж мы ей рекли, де, мол, у батюшки твоего челяди сорок сороков, почто свои рученьки белые натужаешь?..

Феодосья возмущенно запыхтела на сундуке.

— Доченька, хватить прясть, встреть, усади жениха дорогого, — проворковала Василиса.

— Да нет уж, маменька, пока пряжение не закончу, с места не встану, — с издевкой изрекла Феодосья.

Василиса пихнула дочь в бок.

Матрена, румяная как кулебяка, загородила Феодосью и, рьяно вырвав из ея рук веретено, подтолкнула сродственницу к столу.

— Усаживайтесь, Юда Ларионов! — поклонилась Мария.

— Благодарствуйте.

Поднимаясь с сундука, Феодосья украдом спихнула с плеч одну из душегрей, после чего повеселела.

— Как промысел? — спросила она, перебив Матренину попытку набаять Юдушке, как мастерски печет Феодосья пироги, и как всю-то ноченьку пекла она рогульки для дорогого жениха.

Задав сей вопрос, Феодосья несказанно обрадовала Юду. Ибо он со вчерашнего дня, когда Извара Иванович подъехал к нему верхом и, не чинясь, предложил разговор об слиянии соляного промысла посредством женитвы, пребывал в трепете...

Купить книгу "Цветочный крест. Роман-катавасия" Колядина Елена


Initiatory fragment only
access is limited at the request of the right holder
Купить книгу "Цветочный крест. Роман-катавасия" Колядина Елена

home | my bookshelf | | Цветочный крест. Роман-катавасия |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 49
Средний рейтинг 2.8 из 5



Оцените эту книгу