home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



II

Аббат Векар жил на улице Гренель, рядом с епархиальным управлением, где в данное время он возглавлял один из отделов, ведавших богоугодными делами. Он ещё сидел за письменным столом.

Через несколько минут Клотильда, заехавшая за ним на такси, доставила его на Университетскую улицу.

Мадемуазель ждала их, взгромоздившись в передней на высокий стул. Поначалу священник не узнал её, она была без накладных бандо, обычно скрывавших лоб, и зачёсанные назад волосы падали прядками на воротник ночной кофточки.

— Ох, — простонала она, — идите скорее, господин аббат. С вами он будет хоть не так бояться…

Аббат кивнул ей на ходу и сразу же прошёл в спальню.

Господин Тибо, откинув одеяло, порывался встать с постели, бросить этот дом, бежать во мрак, бежать от этой жестокой угрозы. Голос к нему вернулся, и он выкрикивал грубые ругательства:

— Злодейки! Суки! Шлюхи! У! У, сволочи! Коровы!

Вдруг взгляд его упал на аббата, стоявшего, как в раме, в ярко освещённом проёме двери. Больной ничуть не удивился, только на мгновение прервал свой крик:

— Не вас! Антуана! Где Антуан?

Бросив шляпу на стул, аббат быстрым шагом подошёл к постели. По его обычно малоподвижному, застывшему лицу трудно было догадаться об испытываемом им сейчас волнении, однако полуприподнятые руки и раскрытые ладони свидетельствовали о желании принести помощь. Подойдя вплотную к постели и не произнеся ни слова, он спокойно благословил Оскара Тибо, в упор на него смотревшего.

Потом в тишине раздался негромкий голос священника:

«Pater noster, qui es in caelis, sanctificetur nomen tuum… Fiat voluntas tua sicut in caelo et in terra…» [63]

Господин Тибо затих. Глаза его перебегали с сиделки на аббата. Вдруг губы обмякли, лицо исказилось гримасой, как у готового зареветь ребёнка, голова перекатилась влево, вправо, потом бессильно ушла в подушку. Теперь из груди его через равные промежутки вырывались рыдания, похожие на саркастический смех. Но и они смолкли.

Аббат подошёл к сестре Селине.

— Он сейчас сильно страдает? — спросил он вполголоса.

— Нет, не особенно сильно. Я как раз сделала ему укол, обычно боли начинаются после полуночи.

— Хорошо. Оставьте нас одних… Но, — добавил он, — позвоните врачу. — И махнул рукой, как бы говоря, что тут он, увы, не всемогущ.

Сестра Селина и Адриенна бесшумно вышли из спальни.


Казалось, больной задремал. Ещё до прихода аббата Векара он несколько раз погружался в полусон-полузабытьё. Но эти внезапные провалы длились недолго; его сразу выбрасывало на поверхность, где поджидал страх, и он в приливе новых сил начинал буйствовать.

Аббат интуитивно почуял, что передышка будет недолгой и следует ею воспользоваться. Кровь бросилась ему в лицо: среди всех своих обязанностей священнослужителя больше всего он страшился напутствия умирающим.

Он снова подошёл к постели:

— Вы страдаете, друг мой… Вы проходите жестокий час… Не оставайтесь же наедине с самим собой: откройте ваше сердце богу.

Больной, обернувшись, так пристально и так боязливо посмотрел на своего духовного наставника, что тот невольно моргнул. Но взгляд больного горел гневом, ненавистью, презрением только одну секунду, и страх снова зажёгся в глазах. На этот раз выражение тоскливого ужаса было столь непереносимо тяжко, что аббат невольно опустил веки и полуотвернулся.

Зубы умирающего громко стучали, он пролепетал:

— Ой-ой-ой! Ой-ой-ой! Боюсь…

Священник овладел собой.

— Я затем и пришёл сюда, чтобы вам помочь, — ласково проговорил он. — Давайте сначала помолимся… Призовём господа, пусть он сойдёт на нас… Помолимся вместе, друг мой…

Больной прервал его:

— Но ведь! Видите! Я… я… я скоро… (Он испугался, у него не хватило мужества выразить свою мысль точнее и тем как бы бросить вызов смерти.)

Он вперил странный взгляд в самый тёмный угол спальни. Где найти помощь? Вокруг него сгущался мрак. Он испустил крик, прозвучавший в тишине как взрыв, и аббату почему-то стало легче. Потом больной, собрав последние силы, позвал:

— Антуан! Где Антуан? — И так как аббат успокоительно протянул к нему руку, он снова крикнул: — Оставьте вы меня в покое! Антуан!

Тогда аббат счёл нужным переменить тактику. Он выпрямился, скорбно посмотрел на своего духовного сына, выбросив вперёд руки, словно заклиная бесноватого, и благословил его вторично.

Спокойствие аббата окончательно вывело из себя Оскара Тибо. Он приподнялся на локте, хотя поясницу буквально разрывала боль, и погрозил кулаком.

— Злодеи! Сволочи! А тут ещё вы с вашими побасёнками! Хватит! — Потом с отчаянием в голосе добавил: — Я… Я умираю, говорю вам, умираю! Помогите!

Аббат Векар, стоя всё в той же позе, не переча смотрел на больного, и хотя старик уже понимал, что жизнь его приходит к концу, молчание Векара нанесло последний удар. Его била дрожь, силы слабели, он даже не мог удержать струйку слюны, стекавшей по его подбородку, и только повторял умоляющим тоном, будто боялся, что аббат его не расслышит или не поймёт:

— Я умираю… Уми-раю…

Аббат вздохнул, но даже не сделал протестующего жеста. Он считал, что вовсе не всегда истинное милосердие заключается в том, чтобы поддерживать в больном иллюзорные надежды, и когда действительно приходит последний час, единственное лекарство против человеческого страха — это не отрицать близкую смерть, которой страстно противится наша плоть, тайно обо всём извещённая, — а, напротив, глядеть смерти прямо в лицо и покорно её встретить.

Он помолчал и, собравшись с духом, отчётливо произнёс:

— А если это и так, друг мой, разве это причина, чтобы поддаваться столь великому страху?

Старик Тибо, словно его ударили по лицу, откинулся на подушки и застонал:

— Ой-ой-ой!.. Ой-ой-ой!..

Значит, всё кончено: подхваченный вихрем, безжалостно кружившим его, он чувствовал, что гибнет бесповоротно, и последний проблеск сознания пригодился ему лишь на то, чтобы полнее измерить всю глубину небытия! В применении к другим смерть была просто обычной, безликой мыслью, просто словом, так же, как все прочие слова. Но в применении к нему самому оно — всеисчерпывающая данность, реальность! Ведь это же он сам! И его широко открытые глаза, лицезревшие бездну и расширенные ещё умопомрачительным страхом, вдруг различили где-то очень далеко, по ту сторону пропасти, лицо священника, лицо живого человека, лицо постороннего. Быть одному, выброшенному за пределы вселенной… Одному, с глазу на глаз со своим ужасом. Коснуться самого дна абсолютного одиночества!

В тишине снова раздался голос священника:

— Смотрите, господь бог не пожелал, чтобы смерть подкралась к вам исподтишка, sicut latro, как вор. Так вот, надо быть достойным этой милости: ибо единственная и самая большая милость, каковую бог может даровать нам, грешным, — это послать нам знак на пороге вечной жизни…

Господин Тибо слышал откуда-то, очень издалека, эти фразы, но они впустую, как волны об утёс, бились о его мозг, оцепеневший от страха. На миг его мысль по привычке попыталась было вызвать идею бога, чтобы найти в нём прибежище, но этот порыв сразу же угас. Жизнь вечная, Благодать, Бог — слова на чужом языке: пустые звуки, несоизмеримые с этой ужасающей реальностью.

— Возблагодарим господа бога, — продолжал аббат. — Блаженны те, кого господь лишил собственной воли, дабы теснее связать со своей. Помолимся. Помолимся вместе, друг мой… Помолимся от всей души, и господь придёт вам на помощь.

Господин Тибо отвернулся. В глубине его страха клокотали ещё остатки ярости. Он охотно, если бы хватило сил, уложил бы священника на месте. И с губ его сорвались богохульственные словеса:

— Бога? Какого? Какая ещё помощь? Это же идиотство, в конце концов! Разве во всём этом не Он главное? Разве не Он сам этого захотел? — Больной задыхался. — Какая, ну какая там ещё помощь? — в бешенстве завопил он.

Прежняя любовь к спорам возобладала в нём с такой силой, что он забыл даже, что всего минуту назад в страхе и тоске отрицал существование божье. И только жалобно простонал:

— Ох, как же господь мог сделать со мной такое.

Аббат покачал головой.

— «Когда ты считаешь, что далёк от меня, — говорится в „Подражании Христу“{102}, — тогда я совсем рядом с тобой…»

Господин Тибо прислушался. Несколько секунд он пролежал молча. Потом, повернувшись к своему духовному отцу, проговорил, в отчаянии протягивая к нему руки:

— Аббат, аббат, сделайте хоть что-нибудь, помолитесь, вы помолитесь!.. Это же невозможно, поймите!.. Не дайте мне умереть!

Аббат подтащил стул к постели, сел и взял в свои руки отёчную кисть, где от малейшего прикосновения оставались белые ямки.

— Ох, — воскликнул старик, — вот вы сами увидите, что это такое, когда придёт ваш черёд!

Священник вздохнул.

— Никто из нас не может сказать: «Чаша сия минует меня…» Но я буду молить господа послать мне в час моей кончины друга, который помог бы мне не пасть духом.

Господин Тибо прикрыл глаза. Он слишком бурно двигался и, очевидно, содрал себе струп, потому что поясницу сейчас жгло огнём. Он вытянулся во весь рост и, лёжа неподвижно, через равные промежутки твердил сквозь плотно стиснутые зубы:

— Ой-ой-ой-ой-ой!..

— Послушайте, ведь вы же христианин, — осторожно продолжал аббат сокрушённым тоном, — и вы прекрасно знали всегда, что земная наша жизнь рано или поздно приходит к концу. Pulvis es…[64] Неужели вы забыли, что это существование принадлежит не нам? А вы восстаёте так, будто вас хотят лишить добра, которое вы сами себе приобрели! Но вы же знали, что бог даровал нам нашу жизнь только на время. И в тот час, когда вам, мой друг, быть может, предстоит заплатить долг свой, какая же это неблагодарность вступать в торг…

Больной приоткрыл веки и устремил на священника взгляд, полный злобы. Потом глаза его неторопливо обежали спальню, задерживаясь на всех этих вещах, которые он прекрасно различал даже в темноте и которые столько лет были его собственностью, которые он видел каждый день и каждый день владел ими.

— Покинуть всё это, — пробормотал он. — Не хочу. — По телу его внезапно прошла дрожь. — Боюсь! — повторил он.

Священник, охваченный жалостью, ещё ниже нагнулся над больным.

— Божественный наш учитель тоже познал все пытки агонии и кровавый пот. И он тоже на мгновение, всего на краткое мгновение, усомнился в доброте Отца своего. «Eli, Eli, lamma sabacthani?..» — «Отец, отец, зачем ты покинул меня?..» Поразмыслите, друг мой, разве не существует между вашими муками и муками Иисуса Христа трогательное сходство? Но он, Иисус, тут же вновь укрепил себя молитвой и воскликнул в великом порыве любви: «Отец! Я здесь! Отец, я верую в тебя! Отец, предаю дух свой в руки твои! Да свершится воля твоя, а не моя!»

Аббат почувствовал, как под его пальцами дрогнула эта отёкшая кисть. Он помолчал, затем заговорил снова, не повышая голоса:

— А подумали ли вы о том, что вот уже века, тысячи веков бедное человечество исполняет на сей земле удел свой? — Но тут же понял, что этот довольно расплывчатый аргумент не достиг цели. — Подумайте хотя бы о вашей семье, — уточнил он, — о вашем отце, о вашем деде, о ваших предках, о всех людях, подобных вам, которые были до вас, жили на этой земле, боролись, страдали, надеялись, как и вы, и которые один за другим в час, назначенный со дня сотворения, возвращались к своему исходу… Reverti unde veneris, quid grave est?..[65] Разве не приносит спокойствия, друг мой, мысль об этом возвращении всего сущего в лоно нашего всемогущего Отца?

— Да… но… ещё не сейчас, — вздохнул г-н Тибо.

— И вы ещё жалуетесь! И, однако, скольким людям было отказано в такой участи, как ваша! Вам была дарована милость достичь возраста, какой не был дан многим и многим. Господь осыпал вас дарами, послав жизнь долгую, дабы вы успели спастись.

Господин Тибо вздрогнул.

— Аббат, — пробормотал он, — это же самое страшное.

— Да, страшное. Но вы меньше, чем кто-либо другой, имеете право страшиться, ведь вы…

Больной резким движением вырвал свою руку из рук аббата.

— Нет, — отрезал он.

— Нет да, нет да, — настойчиво, но мягко проговорил аббат. — Я сам свидетель ваших деяний. Высшая цель была для вас важнее всех земных благ. Из любви к ближнему вы боролись против нищеты, против морального падения. Такая жизнь, как ваша, друг мой, — это жизнь человека достойного. И именно она должна привести вас к мирной кончине.

— Нет, — глухо повторил больной. И так как аббат снова потянулся взять его руку, Оскар Тибо запальчиво отдёрнул свою.

Каждое слово священника ранило его до крови. Нет, никогда не подымался он над земными благами. Просто умело всех обманывал. И аббата в том числе. И себя почти всё время обманывал. А в действительности он всем пожертвовал ради того, чтобы добиться людского почёта. А у самого были только низкие, самые, самые низкие чувства, и он их скрывал! Эгоизм, тщеславие! Жажда богатства, власти! Благодеяния напоказ, чтобы быть в чести, играть первую роль! Грязь, притворство, ложь, ложь!.. Если бы только он мог стереть былое, начать всё сызнова! Ах, как же ему сейчас стыдно этой жизни достойного человека! Наконец-то он увидел её такой, какая она была в действительности. Слишком поздно. Настал час подведения счётов.

— Такой христианин, как вы…

Господин Тибо взорвался:

— Да замолчите вы наконец! Христианин? Нет. Никакой я не христианин. Всю свою жизнь я… я хотел… Любовь к ближнему? Да замолчите! Я не умел любить. Никогда, никого!

— Друг мой, друг мой, — твердил аббат.

Он ждал, что г-н Тибо сейчас начнёт, по обыкновению, обвинять себя в том, что довёл Жака до самоубийства. Но нет: в эти последние дни отец ни разу не вспомнил о своём пропавшем сыне. Теперь память подсказывала ему лишь давно минувшие куски жизни: юность, сжигаемую тщеславием, вступление в свет, первые битвы, первые отличия, подчас почести зрелого возраста; но последние десять лет уже исчезли в сумрачной дымке.

Преодолевая боль, г-н Тибо поднял руку.

— Это ваша вина, — вдруг бросил он в лицо аббата. — Почему вы мне, когда ещё было время, ничего не сказали?

Но тут же отчаяние возобладало над злобой, и он залился слезами. Рыдания сотрясали всё его тело, как взрывы смеха.

Аббат нагнулся к больному.

— В жизни каждого человека наступает такой день, такой час, краткий миг, когда господь бог в неизречённой милости своей вдруг является перед нами в яви и протягивает длань свою. Иной раз протягивает её нечестивцу, иной раз тому, кто прожил долгую жизнь и считался христианином… Как знать, друг мой? Быть может, именно сегодня вечером впервые вам протянута длань божия.

Господин Тибо открыл глаза. Его усталый мозг уже не слишком ясно отличал божью длань от руки священника — такой живой, близкой от него руки. Он приподнялся, схватил эту руку и пробормотал, задыхаясь:

— Как же быть? Как же быть?

Говорил он не так, как раньше: в голосе уже не звучал панический ужас перед лицом смерти; в нём звучал вопрос, на который можно получить ответ, звучал страх, уже проникнутый раскаянием, тот страх, что может развеяться после того, как будет получено отпущение грехов.

Час господень пробил.

Но для аббата это был самый трудный час. Он сосредоточился на минуту, как обычно перед началом проповеди, уже взойдя на кафедру. Хотя на лице священника не отразилось ничего, упрёк г-на Тибо больно его задел. Сколь действенно было его влияние на эту натуру, исполненную гордыни, на того, кого вёл он вот уже столько лет? Как выполнил он свою миссию? Ещё было время исправить упущения, — упущения кающегося, упущения духовника, — надо было завладеть этой трепещущей ныне душой и отвести её к стопам Христовым.

И тут, как опытный сердцевед, аббат ловко прибег к благочестивому ходу.

— Вот о чём надо сокрушаться, — проговорил он, — не о том вовсе, что кончается ваше земное существование, а о том, что было оно не таково, каким должно… Но ежели ваша жизнь была недостаточно назидательным уроком, ну что ж, смиренно приняв кончину, как подобает истинному христианину, вы, по крайней мере, оставите после себя прекрасный пример! Пусть ваше поведение в минуту смерти станет образцом, поучением для всех тех, кто вас знал.

Больной беспокойно шевельнулся и высвободил свою руку. Эти слова священника нашли в нём отклик. Да! Да! Пусть о нём говорят: «Оскар Тибо скончался как святой». Он с трудом сложил пальцы и закрыл глаза. Аббат заметил, как ходит его подбородок: больной молил господа даровать ему милость назидательной кончины.

То, что испытывал он сейчас, было уже не так страхом, как пришибленностью: он чувствовал себя жалкой вещью среди стольких других тленных вещей; и в этой жалости к самому себе, сменившей приступы ужаса, было даже что-то сладостное.

Аббат вскинул голову:

— Апостол Павел сказал: «Не скорбите, подобно тем, у кого нет надежды». Это относится также и к вам, мой бедный друг. И в этот решающий час вашей жизни вы, оказывается, утратили надежду! Забыли, что господь, бог прежде всего ваш Отец, а затем уже судия; и вы оскорбляете вашего Отца, усомнившись в его милосердии.

Больной бросил на аббата смутный взгляд и вздохнул.

— Ну, ну, приободритесь, друг мой, — продолжал аббат. — Уверуйте в божественное всепрощение. Вспомните, что, покаявшись чистосердечно и всецело, можно получить в последнюю минуту прощение, и его окажется достаточно, дабы стереть грехи целой жизни. Вы творение божие: разве господь не знает лучше, чем знаем мы, из какой грязи сотворил он человека? Что ж, он возлюбил нас такими, каковы мы есть, и вот это-то убеждение должно стать основополагающим принципом нашего мужества, нашего упования. Да, да, именно упования, вся тайна кончины доброго христианина, друг мой, заключается в этом слове. In te, Domine, speravi[66] Вера в бога, в его доброту, в его бесконечное милосердие!

У аббата была своя манера спокойно и веско выделять голосом отдельные слова, и в такие минуты он чуть приподымал руку убедительно-настойчивым жестом. Однако ни его длинноносое бесстрастное лицо, ни монотонная речь не излучали тепла. И если они, эти священные словеса, действовали столь быстро, столь неукоснительно подавляли боязнь и бунт, то, значит, велика была их сила, велика их способность, данная вековым опытом приноравливаться к умопомрачению агонии.

Господин Тибо уронил голову, бородка его упёрлась в грудь. Какое-то новое чувство украдкой просочилось ему в душу, не столь бесплодное, как жалость к себе или отчаяние. Иные слёзы покатились по его щекам. Внутренний порыв уже возносил его к этой Всеутешительной Силе, он жаждал лишь одного — отдаться ей в руки, отречься от самого себя.

Но внезапно он стиснул зубы: давно знакомая боль вгрызлась в ногу от самого бедра до лодыжки. Он уже перестал слушать, весь сжался; через мгновение боли ослабли.

А священник продолжал:

— …подобно путнику, достигшему вершины и оборачивающемуся, дабы обозреть пройденный им путь. Какое жалкое зрелище — человеческая жизнь! Изо дня в день, опять и опять, начинать всё заново на смехотворно малом поле действия! Иллюзорная суета, ничтожные радости, жажда счастья, никогда не утоляемая и втуне мучающая нас! Разве есть в моих словах преувеличение? Вот каково было ваше существование на сей земле, друг мой. Вот поистине каково любое существование на сей земле. Разве подобная жизнь может удовлетворить создание божие? Разве есть в ней хоть что-то, что заслуживает нашего сожаления? А раз так, чем же, в сущности, вы можете так сильно дорожить? Скажите! Вашей страдающей плотью, постепенно разрушающейся, жалкой вашей плотью, каковая уже не способна служить вам как должно и каковую ничто не может уберечь от мук, от увядания? Давайте же возрадуемся, что она смертна! Какое же это благодеяние, прожив столь долго её рабом, её узником, получить наконец возможность отбросить её, совлечь с себя, ускользнуть от неё, оставить на краю дороги, как ненужную ветошь!

Каждое слово священника было насыщено для умирающего таким непосредственным, таким реальным смыслом, что мысль об этом грядущем исчезновении вдруг улыбнулась ему, как некий посул. И, однако, чем была эта услада, уже сходившая на душу его, — как не сменившей своё обличие надеждой жить, единственной и упорной надеждой жить? Мысль эта пронеслась в голове аббата. Надежда на мир иной, надежда жить вечно в боге, надежда, столь же необходимая в час смерти, как необходима нам при жизни надежда жить каждую следующую минуту…

Помолчав немного, аббат заговорил снова:

— А теперь, друг мой, обратите взор свой к небесам. Взвесив то малое, что вы покидаете, посмотрите, что ждёт вас там. Конец убожеству, неравенству, несправедливости! Конец испытаниям, тяжкой ответственности! Конец каждодневным нашим заблуждениям и нескончаемой череде укоров совести. Конец мукам грешника, раздираемого между добром и злом! А обретаете вы покой, устойчивость, высший порядок, царствие божье! Сбросите с себя всё то, что эфемерно и бренно, дабы причалить к незыблемому, вечному! Вы поняли меня, друг мой? Dimitte transitoria, et quaere aeterna[67] Вы страшились смерти, ваше воображение рисовало вам что-то ужасное, тьму, а ведь напротив — смерть сулит христианину нечто лучезарное. Она покой, покой отдохновения, покой отдохновения вечного. Да что я говорю! Куда там! Это расцвет Жизни, это завершение Единения с бытием! Ego sum resurrectio et vita[68] He только освобождение, забвение, сон, но и пробуждение, расцветение! Умереть — значит возродиться! Умереть — значит воскреснуть в жизни новой, в абсолютном познании, в блаженстве избранных. Смерть, друг мой, это не только вечерняя награда после трудов дневных: она взлёт в лучезарность, в зори вечные!

Господин Тибо, опустив веки, несколько раз кивал головой в знак согласия. На его губах бродила улыбка. В ярком свете памяти возникли минувшие, самые лучезарные часы его жизни. Вот он, совсем крошка, сверкающим летним утром стоит, преклонив колена, у материнской постели, у той самой постели, на которой теперь лежит он, распростёртый и умирающий, — вот он вкладывает свои детские ручонки в ладони матери и повторяет вслед за ней первую свою молитву, открывавшую ему небеса: «Добрый Иисусе, иже еси в раю…» Вспомнил первое причастие в часовне, когда он дрожал от волнения перед святыми дарами, впервые приблизившимися к его устам… Увидел даже себя женихом в утро троицына дня, после мессы, на обсаженной пионами аллее Дарнетальского сада… Он улыбнулся всей этой свежести. Он забыл своё бренное тело.

В эту минуту он не только не боялся смерти, напротив, тревожила его необходимость жить ещё на этой земле, как бы мало ни было отпущено ему времени. Он уже не мог больше дышать земным воздухом. Ещё чуточку терпения, и всё будет кончено. Ему чудилось, будто он обрёл свой истинный центр тяжести, находится в самом средоточии себя, наконец проник в глубины своего доподлинного «я», своей личности. И именно благодаря этому он испытал такое душевное благорастворение, какого никогда раньше не ведал. А ведь силы его словно распадались, рассеивались и, если так можно выразиться, лежали прахом вокруг него. Ну и что ж? Теперь он уже больше не принадлежит им: они просто останки того земного существа, с каким он окончательно разлучён; и перспектива ещё большего распада, уже близкая, доставила ему неизъяснимый восторг, на какой он был ещё способен.

Святой дух витал над ним. Аббат поднялся со стула. Он хотел возблагодарить господа бога. К его благочестивому делу примешивалась чисто человеческая гордость, он чувствовал то же удовлетворение, что и адвокат, выигравший процесс. Он отчётливо это сознавал и одновременно угрызался. Но сейчас не время было заниматься своими переживаниями: грешник предстанет пред судом божьим.

Он опустил голову, сложил руки, поднёс их к подбородку и от всей души стал молиться вслух:

— О великий боже, настал час! Распростершись ниц перед тобой, о боже правый, боже благий, Отец милосердный, молю тебя о последней милости. О великий боже, настал час! Разреши мне умереть в любви твоей. De profundis[69], из глубины мрака, из глубины бездны, где трепетал я от страха, clamavi ad te, Domine! [70] Господи, взывал к тебе, к тебе обращал крик свой!.. Настал час! На рубеже твоей вечности скоро узрю я лик твой, всемогущий боже. Воззри на раскаяние моё, прими моление моё, не отвергай меня, недостойного! Опусти на меня взгляд твой, и будет он мне прощением. In te, Domine, commendo![71] Вручаю дух свой в руци твои, отдаюсь во власть твою… Настал час! Отец мой, Отец мой, не оставь меня.

И, как эхо, больной повторил:

— Не оставь меня!

Наступило долгое молчание. Затем аббат нагнулся над постелью.

— Завтра утром я принесу святое мирро… А сейчас, друг мой, вам надлежит исповедоваться, дабы я мог дать вам отпущение грехов.

И когда г-н Тибо, с трудом шевеля набрякшими губами, с ещё неведомым ему пылом, пробормотал несколько фраз, не так перечисляя грехи свои, как самозабвенно раскаиваясь в них, — священник, склонившись к больному, поднял руки и пробормотал уже давно стёршиеся слова:

— Ego te absolvo a peccatis tuis… In nomine Patris, et Filii, et Spiritus Sancti[72]

Больной замолк. Глаза его были открыты так, словно им суждено было остаться открытыми во веки веков, — в них ещё смутно мерцал вопрос, вернее, изумление, они лучились такой чистотой, что Оскар Тибо вдруг стал похож на пастель, висевшую на стене над лампой и изображавшую Жака ребёнком.

Он чувствовал, как спадают с него последние узы, ещё удерживавшие его душу на этой земле, но он упивался этим изнеможением, собственной своей бренностью. Теперь он стал лишь дыханием, которое колеблется, прежде чем замереть навеки. Жизнь продолжалась без него, как продолжает течь река для купальщика, уже достигшего берега. И находился он сейчас не только за пределами жизни, но и почти уже за пределами смерти: он воспарял, воспарял в свете, бьющем оттуда…

Кто-то постучал.

Аббат, ещё продолжавший молиться, осенил себя крёстным знамением и направился к двери.

Это оказалась сестра Селина, а с ней только что прибывший доктор.

— Продолжайте, продолжайте, господин аббат, — сказал Теривье, заметив священника.

Взглянув на сестру Селину, аббат отстранился и пробормотал:

— Входите, доктор. Я уже кончил.


Теривье приблизился к больному. Он решил, как и всегда, взять в разговоре с ним доверительный тон, напустить на себя сердечный вид:

— Ну как? Что у нас сегодня вечером не ладится? Небольшой жарок? Ничего, ничего, это действие новой сыворотки. — Он потёр руки, поворошил бороду и сказал, беря сиделку в свидетели правоты своих слов. — Скоро вернётся Антуан. Ни о чём не беспокойтесь. Сейчас мы вам снимем боли… Эта сыворотка, видите ли…

Господин Тибо, устремив глаза в одну точку, молча слушал, как лжёт этот человек.

Всё вдруг стало для него прозрачным: и эти ребяческие объяснения, на удочку которых он попадался столько раз, и попадался по собственной охоте, и эта развязность — всё было притворством. Он касался перстами всех и всяческих масок, и он насквозь видел этот зловещий фарс, который с ним разыгрывали столько месяцев подряд. Правда ли, что Антуан скоро вернётся? Ничему уже нельзя верить… Впрочем, ему-то что? Всё стало безразличным: окончательно, полностью безразличным.

Он даже не удивился своей способности так ясно читать чужие мысли. Вселенная образовала некое единое целое, чуждое и герметически замкнутое, и ему, умирающему, не было там места. Он был один. Наедине с тайной. Наедине с богом. До того один, что даже присутствие бога не могло преодолеть этого одиночества!

Он не заметил, как веки его смежились. Он не старался теперь отличать явь ото сна. Некий покой, сродни музыке, овевал его. И он позволил себя осмотреть, ощупать, не проявляя ни малейшего нетерпения, пассивный, умиротворённый, отсутствующий — нездешний.


предыдущая глава | Семья Тибо. Том 1 | cледующая глава