home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



I


Всеслав Полоцкий
 порубе сидели трое. Старший, отец, был прикован цепями к темной дубовой стене. Цепь была короткая, всего три-четыре локтя, и, когда отец поднимал руки, чтобы помолиться или взять корчажку с водой, тяжело, угрожающе гремела. На шею ему надели тесный железный обруч, к которому крепилась цепь, и сыновьям, особенно младшему, Ростиславу, в сумерках поруба казалось, что это не цепь, а страшная черная гадюка обвила отца вокруг шеи и душит его, сосет из него кровь. Сыновей не заковали в кандалы, и Ростислав вместе со старшим своим братом Борисом время от времени подползал по смятой холодной соломе к отцу, гладил его цепь, дул на те места, где она больно въедалась в живое тело, спрашивал:

— Дюже болит, батька?

— Я мужчина, и у меня твердая шея. Она не боится железа, — отвечал князь Всеслав.

Все трое умолкали и жадно прислушивались к неясным слабым звукам жизни, кипевшей, бурлившей там, за толстыми дубовыми стенами, на шумных улицах и площадях стольного Киева.

— Сегодня в Киеве солнце, — задумчиво сказал Ростислав.

И у всех троих перед глазами встали залитый солнцем огромный город, загорелые рыбаки на Днепре, загорелые мастеровые люди на Подоле, загорелые синеглазые и черноглазые девчата, что входят в мягкую струистую воду по самые колени.

Поруб навсегда отнял у них солнце, небо. Солнце могло разве только присниться, однако проходили дни, текли медленно, как сухой, холодный песок из-под лопаты, и солнце снилось все реже.

— На твоем щите, отец, было нарисовано солнце. Помнишь? — сказал однажды Борис. — Оно было красное, круглое, горячее. Я, когда маленьким был, боялся к твоему щиту и пальцем дотронуться. Думал, обожгусь. Помнишь?

— Свой щит я утопил в Днепре, возле Рши, — тихо проговорил Всеслав, и что-то слабо вскрикнуло, ойкнуло в нем, но эту мгновенную слабость души услышал и почувствовал только он сам. Молодые княжичи уныло лежали на соломе, будто были самыми обыкновенными смердами и родились где-нибудь под снопом на житном поле. Это пугало Всеслава. Когда человек слишком долго лежит и спит на соломе, когда изо дня в день он видит только мягкую, слабую солому, в нем незаметно угасает вой, рыцарь и человек с охотой берет в руки серп, а не меч.

Поруб какой уже месяц держал их в своих цепких безжалостных объятиях. Поруб должен стать для них пожизненной могилой.

Это была дубовая клетка, двенадцать локтей от стены до стены, опущенная на две свои трети в землю. Окон в порубе не было, только там, где он выступал из земли, вырубили кусочек дубового бревна. Через эту щель вой-охранник утром и вечером подавал им на конце копья бронзовый чугунок с хлебом и репой, воду в глиняной корчажке.

Они молча ели, молча пили. Всеслав брал себе меньший кусок, стараясь делать это так, чтобы сыновья не заметили. Сыновьям надо расти, крепнуть, наливаться силой. Они молодые, у них — вон — звенят мускулы, а он… В порубе, где не на что было опереться глазу, Всеслав давно свыкся с мыслью, что уже никогда больше не увидит Полоцка. Ярославичи — Изяслав, Святослав и Всеволод — не выпустят пленного полоцкого князя из клетки. Нет, не выпустят.

Ростислав, любимый сын, спросил:

— На Днепре Ярославичи целовали крест, клялись, что отпустят нас и тебя с миром?

— Клялись, сын.

— Почему же Бог не обуглил им уста?! — воскликнул Ростислав.

— Молчи, сын. — Всеслав положил большую ладонь на бледный сыновний лоб. — Молчи… Вспоминай нашу Полоту. Вспоминай мать.

— Хорошо, что эти псы не схватили мать, — слабым дрожащим голосом сказал Ростислав. Блуждающая улыбка, как ветерок, пробежала по его лицу.

Но чаще они молчали. Тишина в порубе стояла густая, неодолимая. Про такую тишину в Полоцке говорят: «Комар кашлянет, и то слышно».

Текли дни. Слабели сыновья. И не плотью слабели, а душой. Все реже заговаривал с отцом Ростислав. А Борис вообще точно немел — смотрит и смотрит в полумрак поруба, только смутно блестят глаза. Недобрый блеск был в этих глазах. Всеслав пробовал растормошить старшего сына, как-то оживить его, развеселить. Но трудно было добраться до сыновней души, как глухой зимой трудно, почти невозможно докопаться до живой земли.

Борису минуло уже семнадцать солнцеворотов. Высокий, сухощавый, с черными, не полоцкими глазами, он не любил своего отца, и Всеслав чувствовал это. Борису не нравились отцовская постоянная энергичность и воинственность, отцовское нетерпеливое желание объединить под рукой стольного Полоцка земли псковских и смоленских кривичей. «Как стану мнихом, — сказал он однажды, — буду в своей келье молиться за Полоцк и за тебя, отец».

В порубе Борис с каждым, днем все больше холодел, точно камень-валун, и Всеслав чувствовал это. Однако ночами, когда тишина становилась жгуче звонкой, Всеслав, лежа на подстилке из гороховой соломы, слышал, как Борис жалобно вздыхает во сне, даже стонет и скрипит зубами. Всеслав догадывался, что особенно угнетает здесь старшего сына. Будущий монах, как почти все мужчины из полоцкого княжеского дома Рогволодовичей, отличался большой охотой до красивых синеглазок и черноглазок, которых в Полоцке, в отцовском тереме, был целый цветник. Здесь же, в неласковом Киеве, Ярославичи посадили своих пленников на черный хлеб и воду, и на все поприще от глубокого поруба не было ни женского голоса, ни женской юбки.

Однажды через оконце, которое, подав на копье хлеб и воду, закрывал вой-охранник, влетел в поруб майский жук. Ворвался шумно, радостно. Охранник даже рукой хлопнул по бревнам, поймать хотел нежданного гостя. Да где там!

Все трое, затаив дыхание, следили за малюсеньким блестящекрылым комочком, который летал от стены к стене, наверное раздумывая, куда же он попал. Оказывается, наверху, в Киеве, уже давно перволетье с высокими белыми облаками, с теплой трепетной листвой на деревьях. Там течет синяя вода. Там кто-то целует женщину. Кто-то на коне въезжает в прохладные днепровские волны, и пугливый конь вздрагивает, фыркает, перебирает по чистому речному песку тонкими ногами, а верховой смеется, легонько бьет по конским бокам босыми пятками.

Жук устал, сел на темную дубовую стену. И снова нестерпимая тишина подползла-подкатилась к отцу и его сыновьям. Однако живой звук, который они только что слышали, каждому перевернул душу.

— Раз в году и в пекле бывает праздник, — сказал Ростислав и тихонько засмеялся. Борис тоже посветлел лицом, но горькая тоска-печаль тут же перехватила дыхание. Там, наверху, идет жизнь, там пьют вино, милуются с женщинами, а здесь, подумать только, радуешься ничтожному жуку. Неужели молодость и сила пойдут прахом в этой яме?

— Отец, вызволи нас отсюда! — выкрикнул Борис.

Всеслав вздрогнул, поманил сына:

— Подойди ко мне.

И когда Борис подошел, он руками в цепях обнял его за плечи, прижал к груди, потерся щекой о сыновнюю щеку. Потом легонько отпихнул от себя, сказал, глядя ему в глаза:

— Что же я могу сделать? Видишь, на мне вериги. Лиса, чтобы избавиться от ловушки, перегрызает себе хвост. Да, мы не лисы. Мы — люди, сынок.

— Но ты же — вурдалак, оборотень, — тихо сказал Борис и отвел взгляд в сторону. — Люди верят, что ты можешь сделать все.

Впервые с сыновних уст это слово слетело, впервые. В тереме Всеслава, в его семье оно было запретным, и теперь его произнес старший сын. Ростислав, который был занят своим делом — снял со стены жука и наблюдал, как он ползает по ладони, — побледнел, со страхом повернул красивое лицо к отцу. Борис же стоял опустив голову. Однако и его сердце билось горячими толчками. Только Всеслав остался, кажется, спокойным. Поднялся во весь рост, высокий, крутоплечий, обычно золотисторусая борода в сумраке поруба отдавала чернью, серые твердые глаза смотрели с острым прищуром.

— Какой же я вурдалак, сынок? — после паузы заговорил Всеслав. — Разве ты видишь на мне звериную шкуру? Разве у меня есть хвост? А может, у меня во рту растут клыки?

Борис еще ниже опустил голову, отпрянул, точно ожидал удара. Слетев с ладони Ростислава, жук кружился по порубу, но никто уже не обращал на него внимания.

— Люди верят, — тем же негромким голосом продолжал Всеслав, — люди верят Христу, а вчера они чтили Перуна и Дажбога. Люди забросили старых богов, как разбитые горшки на чердак, и верят Христу, тому Богу, который сжег их прадедовских богов. А во что веришь ты, сын?

Борис молчал. Позванивая цепями, Всеслав медленно, насколько позволяла нашейная цепь, подошел к нему, крепко взял за плечи, приказал:

— Смотри мне в лицо, в глаза!

Борис поднял голову. В его черных глазах сверкнули слезы.

— Ты мой роднокровный сын, — продолжал Всеслав. — Тебе после моей смерти править Полоцким княжеством, быть князем полоцким. Ярославичи, — он устремил взгляд на маленькое оконце в верхнем бревне поруба, точно хотел, чтобы его услыхал вой-охранник, — эти омерзительные клятвоотступники, побоятся убить вас, дети мои.

Движением левой руки он подозвал к себе Ростислава. Сыновья стояли рядом, смотрели на отца. Он возвышался над ними, как старое кряжистое боровое дерево над подлеском.

— Кровь Рогнеды течет в ваших жилах, — сказал скованный князь. — Простите, что из-за меня попали вы в эту яму, на эту гнилую солому. Но хотя мы спим на соломе, у нас никогда не станут соломенными колени. У полочан колени из железа.

Он вдруг приглушил голос, вымолвил с неожиданной тоскою:

— Человек я, сыны мои, а не вурдалак, а для вас батька. Но — смотрите!

Он высоко поднял над головою свои загорелые жилистые руки. Между ними змеею вилась цепь, а запястья, казалось, намертво охватили темные железные кольца.

— Смотрите! — снова воскликнул Всеслав. Сыновья как зачарованные глядели на отцовские руки, на отцовское лицо.

Глаза у князя потемнели, а потом заискрились. Лицо напряглось, заострилось. Жилы набухли на шее, она стала похожей на узловатый корень обожженного пожаром дерева.

— Смотрите! — закричал, стиснул зубы Всеслав. Пот горохом засверкал на висках и на лбу. Страшное, нечеловеческое напряжение, казалось, распирало, раздувало всего князя. Потом судорога побежала по лицу, по плечам, по кистям рук, по всему телу. Это был ураганный всплеск той необыкновенной и невероятной силы, которая с самого рождения полыхала в его жилах и костях и которой он давал волю очень редко, только тогда, когда дышала в висок смертельная опасность.

— Смотрите! — почти простонал Всеслав. Сила, что клокотала, бурлила в нем, достигла своей наивысшей точки и вдруг вылетела из тела, будто ее совсем и не было. Князь обвял, обмяк, осунулся. На какой-то миг сыновьям показалось, что он сделался тонкой лозинкой, гнущейся на ветру в осеннем поле. С грохотом упали на земляной пол поруба цепи, руки были свободны. Только тяжелое железное кольцо на шее как было, так и осталось. Всеслав потрогал его рукой, обессиленно произнес: — Ошейник снять не могу.

Ростислав и Борис онемело глядели на отца. Потом Ростислав бросился к нему, начал целовать натертые цепями руки. Всеслав смотрел на светловолосую сыновнюю голову, улыбался.

«Кто же ты, отец? — думал Борис. — Недаром холопы в Полоцке шептались, будто кормилицы поили тебя маленького звериным молоком. Но кто бы ты ни был, а я страдаю из-за тебя, из-за твоей ненасытной гордости. Всю жизнь ты сражаешься с киевскими князьями, хочешь сам стать великим князем. И чего ты добился? Изяслав Ярославич сидит в золотых палатах, держит Русь в железной руке, а ты гниешь в порубе. Ты сбросил с рук цепи, но придут кузнецы и скуют новые, которых ты не сбросишь. Ты не признаешь Христа, единого нашего Бога. На Полоцкой земле ядовитыми сорняками разрастается с твоего тайного согласия отвратительное дикое поганство. На Воловьем озере, что у Полоцка, ты не разрушил поганское капище и по ночам ездил туда с дружиной молиться дубовым чурбанам. Ты давал серебро на Полоцкую Софию, святой храм, но делал это с большой неохотой, бояре и вече тебя заставили. Я не люблю тебя, отец!»

— О чем ты думаешь, Борис? — вдруг спросил Всеслав.

Борис вздрогнул, побледнел, проговорил растерянно:

— Ты такой сильный, отец. Я думаю, что ты мог бы разломать даже стены этого поруба.

Всеслав внимательно посмотрел на старшего:

— Стены мне не по силам. И цепи, как ты видишь, я не разрываю, я просто сбрасываю с себя. Так, как ты сбросил бы гадюку, которая ночью, когда ты спишь, заползла бы на твое голое тело. Однако не о том ты думал.

Он умолк, строго свел на переносье темные брови.

— Чудной ты, сын. Мой и не мой. Хотел бы я заглянуть тебе в душу, на самое ее горячее дао, но не дадено мне это. Знай же: и тебе, и Ростиславу, и матери вашей княгине Крутославе, и малолетним моим сыновьям, что прячутся где-то в темных пущах, счастья и добра я желаю.

— И мы тебе, отец, желаем добра! — воскликнул Ростислав. — И рядом с тобой пойдем!

Борис молчал, сдержанно улыбался. Потом склонил перед Всеславом колени, тихо вымолвил:

— Многие лета тебе, отец.

— Дети мои, — потеплел Всеслав, — переменчиво счастье людское. Всегда помните об этом, чтобы сила ваша никогда не угасала. Совсем недавно, в марте, вел я полоцкую рать против Ярославичей под Менск. Вы там были, вы знаете. Вы, как и я, не забудете Немигу, снег кровавый. Там копье удачи выбили из моих рук. Там лучшие мои вои погибли. И не за великокняжеский престол я воюю, Борис, — опалил пронзительным взглядом старшего сына. — Не нужен мне Киев, мне Полоцка хватит. Вотчину Рогнеды хочу сохранить. Своим мечом Днепр и Рубон, Двину нашу золотую мечтаю в одну реку связать. Сядем на волоках, с урманами и ромеями будем торговать, славу Полоцку добывать. Разве это плохо, дети? Разве плохо, что я хочу жить по стародавним полоцким законам? Да люди быстро забывают тех, кого обошла удача.

Он умолк, в глубокой задумчивости сел на свалявшуюся гороховую подстилку. Ничего в эти мгновения не было в нем от того яростного воя-князя, перед стремительной поступью которого дрожали соседние княжества и народы. Сидел усталый человек. Слава осталась позади, ее не пустили в этот смердящий поруб, как сокол с перебитым крылом, осталась она где-то над Полотою и Немигой.

Сумрак затопил поруб.

Все трое притихли, даже, казалось, не дышали. Каждый думал о своем.

Ростиславу вспомнилась мать, княгиня Крутослава. В ночь на Ивана Купалу приказывала она связать из сосновых бревен плот. Девки-челядницы украшали его гирляндами из цветов, молоденькими березками, разжигали на нем костерок, и Двина медленно несла в синий ночной сумрак всех: мать, их, Ростислава с Борисом и братьями, челядниц, которые пели песни. Рулевой стоял на самом носу плота и время от времени трубил в длинный туриный рог — сурму. Эхо отражалось от обрывистого речного берега, от темных лесных трущоб, которые сонно нависали над Двиной. Так хотелось тогда превратиться в птицу или рыбу, нырнуть в освещенную яркими ночными звездами воду, плыть следом за плотом и со сладкой дрожью в теле думать, что ты можешь потеряться в этой тревожной речной мгле, однако возле костерка, на плоту, мать, она не даст тебе отстать, потеряться, погибнуть, вот снова звучит ее теплый ласковый голос: «Ростислав, сынок, не засни, не упади в реку!»

— Отец, где ты? — вдруг негромко выкрикнул Борис. В порубе была кромешная темень. Последняя свечка сгорела несколько седмиц назад, а новую вой-охранник не бросил в оконце, как его ни просили.

— Где ты, отец? — снова испуганно выкрикнул Борис и начал шарить возле себя, искать отца.

— Здесь я. Не бойся, — отозвался Всеслав. И чтобы совсем успокоить сына, дотронулся до него широкой ладонью. Но Борис мог бы поклясться на святом кресте, что несколько мгновений назад отца не было в порубе. Ему даже показалось, что вверху, в том месте, где было оконце, слабо мелькнул какой-то прозрачно-синий клубок и легким ветром коснулся лица.

Сердце у княжича сильно забилось. Он прижал его рукою. Так он когда-то нес, крепко прижимая к себе, живую, испуганную до смерти белку, которую поймали для него смерды. Белка отчаянно билась, как бьется сейчас сердце.

— Поспи, — сказал Всеслав в темноте. — Поспи и ты, Ростислав. Дайте, сыны, ваши головы, я положу их себе не колени. Вот так. Спите.

Оба княжича повернулись к отцу, умостили головы у него на коленях. Через какое-то время тревожный сон сморил их, и Ростислав снова плыл на засыпанном васильками и ромашками плоту, а Борис, замирая от ужаса, сидел на косматой спине вурдалака, вцепившись пальцами в его жесткую шерсть, и она пахла гнилым болотом, ночной грозой. Вурдалак бешено мчался сквозь ночь, подбежал к лесной веси, к крайней маленькой хатке, глянул в затянутое бычьим пузырем оконце. Молодая мать как раз кормила ребенка. И вдруг в оконце — ужасное лицо, дикие глаза, а в глазах — скорбь, страдание, непонятный укор. Она выпустила из рук ребенка, закричала. Вурдалак отскочил от оконца, от хатки и тоже закричал — на самом высоком всплеске голоса волчий вой переходил в человеческий крик.

Утром вой-охранник подал им еду, и впервые они услыхали его слова. Вой-охранник сказал:

— Готовься, князь. Сегодня тебя заберут отсюда. На допрос пойдешь к великому князю киевскому Изяславу Ярославичу.

— А я думал, что ты немой. — Не вставая на ноги, Всеслав глянул на него снизу вверх. — А ты, оказывается, умеешь говорить человеческим голосом.

— Зачем лишние слова, — спокойно ответил вой.

— Твоя правда, — согласился с ним Всеслав. — Лишние слова могут стоить лишних кнутов.

Вой-охранник исчез из виду. В порубе наступила минутная тишина. Княжичи были взволнованы тем, что услыхали. Только сам Всеслав оставался спокойным.

— Может, Ярославичи хотят выпустить нас из поруба? — с надеждой посмотрел на отца Борис.

Но в голову Ростислава пришли другие мысли. Опечаленный тем, что услышал, он положил руку на отцовское плечо, сказал:

— Только бы не пытали они тебя, только бы не били. Неужели они посмеют напустить палачей на князя?

«Какие разные у меня сыновья, — подумал Всеслав. — Одна мать их родила, а вот сердца им дала неодинаковые».

Вскоре тяжелые ноги затопали наверху. Это пришли надворные холопы великого князя, начали снимать два дубовых венца поруба — только таким путем можно было вытащить Всеслава на белый свет. Посыпался мох с песком. Рыжебородый кузнец, держа свой инструмент, спустился по веревочной лестнице в поруб.

— Как же ты, князь, руки из моих вериг высвободил? — удивленно спросил он.

— Махнул руками, и слетели твои вериги, — усмехнулся Всеслав.

— Будь проклят тот, кто первым надел на своего ближнего, на человека, как на вола, такой ошейник, — перекрестившись, сказал кузнец и принялся расковывать Всеслава.

— Ты не первый. Бей смелей по железу!

Когда Всеслава начали по лестнице вытаскивать из поруба, Ростислав не выдержал, заплакал, поцеловал отцово колено.

— Не плачь, сын, — успокоил, подбодрил его Всеслав. — Холопы не должны видеть княжеских слез. Я вернусь.


Глава первая | Всеслав Полоцкий | cледующая глава