home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



I

На битву с половцами Всеслав сумел поставить под свою руку городское ополчение киян, дружину Романа и отряд варягов-находников во главе с Тордом, правда не весь. Некоторые варяги отказались служить новому великому князю, говоря, что он узурпатор и что надо ждать возвращения законного князя Изяслава из ляхов. Когда Всеслав узнал об этом, то удивился:

— Какой я узурпатор? Меня кияне своим князем сделали, вече крикнуло за меня.

Но этих сил было мало. Всеслав одного за другим слал гонцов в заднепровские леса к Белокрасу и Люту. Выходило так, что только язычники-поганцы могли спасти Христианский Киев. Не поднимутся они на помощь, и въедет, как ни бейся, хан Шарукан на боевом коне в золотую Софию, заржет конь там, где звучало святое песнопение. Знатные бояре укрылись в своих вотчинах, ждали, что принесет им новый день и новый князь. Оставалась, правда, еще надежда на Святослава Черниговского. Изяслав и Всеволод убежали к ляхам, а он, их брат, остался в Чернигове со своей дружиной, мог ударить по степнякам с севера. Послал к нему Всеслав гонцов, а следом за ними, тайно, послал разведчиков, чтобы те могли разузнать, что именно замыслил черниговский князь. Гонцы явились несолоно хлебавши — Святослав прогнал их из своих палат. А вот разведчики донесли Всеславу, что черниговская рать спешно идет на реку Снов.

— Хорошо, — повеселел Всеслав. — Хоть Ярославич и воротит нос от меня, полоцкого изгоя, однако здесь с великим разумением дело делает. Придется Шарукану свою орду на две части делить, а это значит, он ударит по Киеву одним кулаком, а не двумя.

Но радость великого князя была недолгой. Почему не идут Белокрас и Лют? Гонцы же клялись на крови, что теперь в стольном Киеве можно будет молиться Роду и Перуну и что поганец заживет в мире с христианином.

Не идут, не верят княжескому слову.

Послали новых гонцов. На этот раз в пущу помчался Роман с десятком своих дружинников. Среди них оказался и Беловолод. Ядрейка же как лихой рыболов вынужден был остаться, таскать сети из Днепра и в корзинах носить рыбу на Варламов двор. Там, под наблюдением Катеры, с утра до вечера усердно трудились повара.

— Не устное слово везем поганцам, а письменное, — сказал на прощание Беловолод. — Великий князь своей рукой написал на пергаменте и княжескую печать навесил.

— Где тот пергамент? — поинтересовался Ядрейка.

— У Романа. А зачем тебе? Почитать хочешь? Читать-то ты умеешь?

— Не знаю, — весело засмеялся Ядрейка, — может, и умею, но ни разу не пробовал.

Кони с места взяли внамет. Шумел город. Пахло дымом. Кружилась голова. Беловолод гнал коня и думал о том, что жизнь изменилась и душа его изменилась, даже Ульяница вспоминается все реже и реже. Был золотарем, а стал воем. Но глянет иной раз на высокое облако, на речную волну, на густолиственное дерево, и вдруг снова захочется, до дрожи в пальцах, дать работу рукам, склониться над куском металла, пока что мертвым, немым, сделать так, чтобы тот засветился, потеплел, показал красоту, спрятанную в таинственной своей глубине. Все на белом свете красиво. Трава, которую человек и конь топчут ногами. Ящерица, дремлющая на мшистой зеленой спине валуна. Паук-ткач. Медлительная болотная черепаха, ползающая в густой теплой грязи. Для красоты сотворил Бог землю и человека на ней. Если бы это было не так, то не зажигались бы звезды в небесах и яркая радуга не сияла бы над обмытым грозой лесом. А жемчуг и янтарь? А речные водопады? А летняя роса и зимний сине-зеленый лед? А цветы, а мотыльки на цветах? Для чего, если не для красоты, живет все это?

Поганцев отыскали в мрачных буреломах, где пни торчали из седого мха, как зубы и когти закопанных страшилищ. Горели костры. Лаяли, захлебываясь, собаки. Маленькие дети копались в земле, ползали между покрытых дерном и хвойным лапником шалашей.

Сам воевода Белокрас вышел навстречу гонцам, спросил строго:

— Что за люди?

Роман соскочил с коня, молча подал ему Всеславов пергамент с печатью. Позвав Люта, долго читал воевода, хмурился, морщил лоб.

— Не верь им, — горячо заговорил Лют, — и не иди на помощь. Пусть горят их церкви. Пусть ихнего Христа так же бросят в грязь, как бросили нашего Перуна.

Беловолод смотрел на младшего поганца и, ужасаясь его кощунственным словам, невольно любовался им. Какая мужественная красота! Тонкий, гибкий в поясе стан, но крепкая грудь, широкие плечи, смуглые руки со светлым пушком, длинные волосы, русые, с медным отливом, белое, чуть загорелое лицо и прозрачно-синие глаза. Во взгляде сила и упорство и еле заметная растерянность. На белой юношеской шее завязан льняной шнурок, и на том шнурке густо нанизаны обереги: зубы диких кабанов и волков, вылепленные из красной глины кружочки. «Это он изображение солнца носит на своей груди», — догадался Беловолод.

— Вы полочане? — спросил Лют.

— Полочане, — ответил Роман и мрачновато усмехнулся: — На полочан киевские князья ходят охотнее, чем на половцев.

— Почему вы не ушли на свою Двину?

— Мы идем туда, куда идет наш князь Всеслав, — гордо проговорил Роман.

Поганцы пошли советоваться в огромный шалаш, у входа в который стоял четырехлицый дубовый идол.

Оттуда доносились возбужденные голоса, даже крики. Наконец вышел Лют, сказал:

— Наш меч — ваш меч. Мы прольем кровь за Киев. Ты, — он строго посмотрел на Романа, — поедешь к великому князю Всеславу и скажешь, пусть готовит нам тысячу мечей, тысячу луков со стрелами и две тысячи копий. Завтра вечером, как только солнце упадет за лес, это вооружение должно быть у нас. Остальные останутся здесь, с нами. Если князь Всеслав нарушит свою клятву, мы сожжем их в честь Перуна.

Гонцы и Беловолод со страхом посмотрели на молчаливого идола. Роман поймал этот взгляд, ободряюще кивнул головой, крикнул:

— Ждите оружие! — И вскочил на коня.

Невесело было на душе у Беловолода, как и у остальных дружинников. Их накормили поджаренной на костре дичиной, напоили ключевой водой, потом Лют подал знак — и поганцы притащили толстые дубовые чурбаны с железными цепями. Всех приковали за правую ногу к чурбанам, и Лют сказал:

— Не подумайте, что мы звери, но придется вам одну ночь поспать в обнимку с бревнами.

— Попали в очерет — ни взад ни вперед, — вспомнил любимую Ядрейкину присказку Беловолод и, оглядев растерявшихся дружинников, почесал в затылке.

Ночь опустилась на лес. Погасли костры, только один-единственный горел у шалаша, в котором жили Белокрас и Лют. Спал языческий лагерь. Вои-дозорные бесшумно ходили вокруг него, изредка перекликались между собой голосами ночных птиц, и Беловолоду казалось, что это тенькают, кугукают и щелкают поганские лешие. Они уже, наверное, вылазят из дупел, из коряг, огненноглазые и косматые, с тонкими закрученными хвостиками, вылазят, чтобы всю ночь бегать, летать по лесу, качаться на ветвях, барахтаться в малинниках, валяться, купаться в черной болотной грязи. А как встретят прохожего или проезжего человека — горе ему! Сорвут с него одежду, защекочут и бросят голым в муравейник или закружат, заведут в непролазную трясину.

Шумел лес. Текла, как черная река, ночь. Скоро полил дождь, зашелестел, забурлил, зашипел. Совсем тоскливо стало Беловолоду. Он вобрал голову в плечи, языком слизал с губ дождевые капли.

Вдруг чьи-то шаги послышались в темноте.

— Машека идет, — испуганно прошептал Беловолоду сосед.

Но это был Лют.

— Полочанин, — тихонько окликнул он, останавливаясь в нескольких шагах.

— Я здесь, — отозвался Беловолод.

— Я щит принес. Возьми, накройся им.

Он подал Беловолоду кожаный длинный щит. Потом принес еще какие-то лохмотья и протянул двум остальным гонцам. Сам как был, так и остался с непокрытой головой. Помолчав немного, сказал:

— Я завел бы вас в шалаш, но нельзя вам, христам, ночевать вместе с нами.

— Вот и держите нас, как собак, на цепи, — злобно выдохнул Беловолод и закашлялся.

— Так надо. Сколько мы, истинноверцы, люди истинной дедовской веры, натерпелись и по сей день терпим от вас. Попы и черноризцы понавтыкали в нашу землю крестов, сожгли наших кумиров. Князья и бояре, ненасытные глотки, дерут с бедного смерда шкуру до самых костей. Как жить? Кому верить?

— Верь Христу, — убежденно сказал один из гонцов.

— А ты видел Христа так, как видишь меня? — обернулся на голос Лют. — Клал он тебе руку на плечо? — Он подошел и положил руку на плечо гонцу.

— Христа не надо видеть. В него надо верить, — с достоинством проговорил гонец.

— Вы видите его только в снах и мечтах, — заволновался Лют. — Лихорадка грызет вас во время болезни, жаром наполняет ослабевшие уды, и тогда из тумана приходит к вам Христос. А я утром — хотите? — покажу вам серебряноволосого водяного. Он живет на дне лесного озера. Когда я подхожу к озеру, он фыркает, как жеребчик, пускает водяные пузыри и выплывает ко мне.

— Ты правда видел его? — спросил Беловолод.

— Как тебя вижу, полочанин. — Лют присел на корточки. — У водяного зеленые глаза и синеватые волосы. Он умеет смеяться, как ребенок.

— В реке Менке, где я жил, не было водяных, — вздохнул Беловолод. — И в Свислочи не было. Наверное, у нас холоднее вода. Если бы я видел водяного, я бы потом выковал его из железа, из меди.

— Ты кузнец? — неожиданно обрадовался Лют.

— Я — золотарь. Умею работать с металлом. В Менске я был унотом, а после сам держал мастерскую.

— Ты счастливый, — Лют дотронулся до его руки своей теплой рукой. — А я умею только землю пахать и в сече биться. А для человека одного такого умения мало.

— Почему же мало? — не согласился Беловолод. — Все живое с земли живет. А сечи, что ж, они были до нас и будут после нас.

— А может, когда-нибудь их и не будет, — задумчиво сказал Лют.

Дождь кончился. Светом озарилось небо. Черный лес и черная земля дышали полной грудью. В соседнем шалаше спросонья заплакал ребенок.

— Не плачь, усни, малюта мой, — ласковым тихим голосом заговорила мать, и Беловолод услышал эти слова. Молча поднялся, пошел к себе Лют. Спали, свернувшись в клубок, гонцы. Спали города и веси. Спали язычники и христиане. Спали угры и ляхи, половцы и ромеи. Спали князья и холопы. Спали с венками на головах юные красавицы после веселых хмельных застолий. Спали в застенках верижники с кровавыми рубцами на спинах. Их мучители тоже спали. Кто мог не спать в такую ночь? Только сильно обиженные. Только очень счастливые. Только оборотни. Мог не спать, если верить людской молве, князь полоцкий и киевский Всеслав. Вон серебристо-серое облако мелькнуло над ночными деревьями. Может, это он мчится из Полоцка к Тмутаракани?

«Усни, малюта мой», — все еще звучали в душе тихие ласковые слова. Ему, Беловолоду, никто и никогда не скажет таких слов. Жить ему на земле в печали до самой кончины. Он думал об этом, страдал, не соглашался и наконец заснул.

— Хочешь, покажу водяного, — спросил утром Лют. Глаза улыбчивые, лицо свежее, умытое лесной росой. Беловолод молча глянул на дубовый чурбан, который неподвижным диким вепрем дремал рядом с ним. Лют принес молоток, щипцы, небольшую наковальню, освободил его ногу.

— Веди, — сказал Беловолод.

Солнце начинало окрашивать небосклон в розовый цвет. В поле и на лугу уже давно играли золотые теплые лучи, а здесь, в лесной чащобе, только легкий румянец сиял над деревьями. Лют шел впереди, и солнце представлялось ему Ярилой, синеглазым молодцем на белом коне, в белых одеждах. Едет Ярило по нивам, в одной руке человеческий череп, в другой — пук пшеничных колосьев. Дает Ярило жизнь урожаю, а еще дает мужскую силу, разжигает страсть в человеческом теле.

Беловолод шагал следом за Лютом и скоро почувствовал, как исчезает, уходит неведомо куда ночная тоска.

Все кругом было таким светлым, все обещало яркий солнечный день.

Синей спиной блеснуло меж деревьями озеро. Лесные звери протоптали тропинки в густой траве. Лют уверенно, однако и осторожно, бесшумно вышел по одной из таких тропинок на зеленый мысок, врезавшийся в озерную гладь. Еще шапка белого тумана лежала на неподвижной воде. Утренний ветерок пошевеливал ее, гнал к росшим на противоположном берегу и едва видным отсюда тростникам.

Лют опустился правым коленом на мягкую, прогибающуюся землю. Беловолод присел на корточки рядом с ним. Шептались, блестели под ветром и первыми солнечными лучами камыши. Большая грузная птица поднялась с насиженного места, полетела низко над водой. Беловолод успел заметить, что крылья у нее светло-рыжие.

Вдруг посередине озера вода всколыхнулась и пошла кругами. Может, это крупная рыба ударила хвостом, а может (и Беловолоду так именно и показалось), птица, взлетая, резанула по воде сильным крылом. Не успел он решить, что же это было, как сноп солнечных лучей вырвался из-за леса, рассеял утренний полумрак, вспыхнул золотым пятном на водной глади.

— Видишь? — взволнованно зашептал Лют. — Он выходит из озера… По пояс уже вышел… Волосы синие… Вода стекает по волосам…

Золотое пятно нестерпимо сияло на поверхности озера, а вывалившееся из-за леса солнце посылало туда все новые и новые лучи. Даже больно было смотреть.

— На левом плече у него водоросли, — шептал Лют. — Наверное, топтун-трава… Вода так и льется с волос… Чего-то испугался… Смотрит в нашу сторону… Нырнул под воду… Все… Сегодня больше не покажется… Тебя почуял, христианина…

Солнечное пятно на синей воде вдруг погасло. Беловолод подумал, что это озеро закрыло глаза.

— Они раньше смелее были, — продолжал Лют, поднимаясь на ноги. — Русалки на берег выходили. Леший на самую вершину сосны залезал и там хохотал, аж иголки сыпались. Как начнут, бывало, петь, танцевать, особенно в грозу. — Лют остановился, спросил в упор: — А ты… ты видел водяного?

— Видел, — поколебавшись, неуверенно сказал Беловолод.

— Они попов и черноризцев боятся, так как от них за поприще смердит кадилом и ладаном, а это дух мертвецов. Водяные и русалки любят, чтобы мятой пахло.

Лют шагал рядом с Беловолодом, шагал уверенно и бодро, и счастьем светились его синие глаза, и медовый дух плыл им в лицо с вершин высоких бортевых деревьев.

Всеслав прислал оружие в условленное время. Оставив в лесу детей, женщин и больных, языческая рать двинулась на соединение с воями киевского князя. Конников не было. Шла одна пехота с копьями и рогатинами, с мечами и булавами, держа в руках кожаные и деревянные черные щиты. Казалось, огромный черный уж выползает из хмурого леса в залитую солнцем степь.

Беловолод шел по правую руку от Люта. Ему дали шлем, кожаный шит, широкий нож и боевую секиру.

Слышался собачий лай.

Белобог… Чернобог…

Камень… Мох…—

запели язычники, и Беловолод запел вместе с ними. Суровая лесная песня накатывалась на степь.

На условленном месте их уже ждал великий киевский князь Всеслав с дружиной и городским ополчением. Князь крепко сидел на огненно-рыжем жеребце. На нем была кольчуга из толстых кованых колец, из-под кольчуги спускалась до колен красная рубаха. На голову великий князь надел блестящий железный шлем с кольчужной сеткой-бармицей. На поясе у него висел длинный тяжелый меч, освященный еще в Полоцкой Софии. Это был тот самый меч, который вручил князю после его освобождения из поруба Роман.

Белокрас стоял во главе языческой рати. В деснице он сжимал единственное свое оружие — дубовую дубину, вымоченную в туровой и медвежьей крови, высушенную и осмоленную на костре, в котором перед тем сожгли человеческие кости. Наконечником дубины служил остро заточенный зуб из железного камня, упавшего однажды грозовой ночью с неба. Через плечо Белокрас, как и всегда, перекинул рысью шкуру. Это был его щит.

— Будь здоров, воевода! — громко, чтобы все слышали, сказал Всеслав.

Он слез с коня, обнял Белокраса.

— Будь здоров и ты, великий князь киевский, — стараясь быть спокойным, проговорил Белокрас. Но это ему не удавалось, голос выдавал волнение. Слишком ответственное и непростое решение принял он, выводя свою рать из пущи.

— Вместе пойдем? — Всеслав пронзительно глянул на него.

— Да, вместе.

— Вот и хорошо… — Князь легко вскочил на коня, помчался туда, где, сверкая доспехами и мечами, разворачивались конники. Радость распирала ему грудь. Он снова в седле, снова вместе с дружиной ищет такое переменчивое боевое счастье.

В поход Всеслав взял Бориса и Ростислава. Пусть рядом с отцом учатся проливать свою и чужую, вражескую кровь.

Под оглушительные крики всего войска летел Всеслав на коне и вспоминал себя, беловолосого подростка, каким был в далекий день подстяги. Его отец, князь Брячислав, в тот незабываемый день положил перед ним на землю обнаженный меч, посадил сына в седло и провел коня под уздцы перед всей дружиной. Вои кричали «Рубон», гремели мечами о щиты. Всеслав вздрагивал, впивался пальцами в конскую гриву. Пестрая мартовская земля шла кругом. Солнце сжигало на полоцких полях и пригорках снег. В тот день ему вручили оружие, коня и боевую славу.

Беловолод шел рядом с Лютом. Под тысячами ног грозно гудела степь. Сухая пыль поднималась вверх, плыла над людьми, как рыжий лисий хвост. От духоты сохли губы, тек по лицу пот. Стихла песня. Тревожно и жалобно звенело железо. Шуршала сломанная конскими и человеческими ногами трава. Половцев передовые дозоры еще не видели, однако уже по всему чувствовалось, что они недалеко. Надвигалась кровавая сеча, а вместе с нею ко многим из тех, кто молча шел по степи, под жарким солнцем, приближался час смерти. Люди, будь они язычниками или христианами, старались не думать о ней. Каждый надеялся победить и выжить, каждый верил в свою удачу. И в самом деле, почему в этом многотысячном людском потоке половецкая стрела или сабля должны отыскать именно его? Люди верили, что пронесет, а кто не верил, шел молча вместе со всеми и мысленно прощался с жизнью. Тишина повисла над степью, над войском. Казалось, идут тысячи немых, безголосых. Не лают собаки, и даже кони, как бы понимая людей, их чувства, не храпели, не ржали, только нервный блеск в глазах говорил о том, что и они, послушные боевые кони, живут предчувствием битвы.

Редкие облака плыли над степью. Все время от времени поглядывали на них, и почти каждому в их белой толще виделись яркие всполохи.

Беловолод смотрел вперед и сжимал в руке секиру. Его сердце охватывала холодная тоска. Как хорошо было бы сейчас идти среди своих, рядом с Ядрейкой и Романом. Веселый рыболов, наверное, не дал бы и за минуту до смерти затосковать, опечалиться. А у этих поганцев, на кого ни глянь, такие суровые лица. О чем они думают? Начнется сеча, и они, чего доброго, разбегутся, оставив его, Беловолода, под копытами половецкой конницы.

Все шире распахивалась, развертывалась степь. Лазоревая даль казалась пустынной. Ни человека, ни коня. Где они, те половцы? Может, ушли обратно и их теперь не догонишь?

На кургане увидели плосколицего каменного идола. Стоял, положив тонкие руки на пупок, и смотрел туда, откуда всходит солнце. Язычники, как и Беловолод, впервые оказались в степи. Лесных людей поразила бесконечность ничем не закрытого небосклона. Не за что было зацепиться взгляду, и все даже обрадовались, когда увидели идола.

— Как наш Перун, — тихо сказал Лют.

— Перун красивей и сильней, — сразу возразили несколько язычников.

Курган был свежий, только что насыпанный, он еще не порос травой. Наверное, совсем недавно напоролся на вражескую стрелу или умер по старости лет половецкий хан.

Снова над войском повисла тишина, тревожная и настороженная. Чтобы стряхнуть усталость с ног и глаз, язычники запели. И вдруг — точно из-под земли — вылетела из-за кургана половецкая конница, и тысячеротый крик, смяв тишину и песню, обрушился на степь. Это было так неожиданно, что многие начали тереть глаза кулаками — не сон ли приснился?.. Языческая рать в растерянности остановилась. Приподнявшись на стременах, половцы натягивали свои страшные луки. Беловолод едва успел прикрыться щитом.

Шагах в трех от него упал на сухую траву язычник и, корчась от боли, силился двумя руками вытащить из живота стрелу, пока не испустил дух.

— Жарко будет, — весело проговорил Лют. — Хватит работы сегодня моей дубине. Когда злой бываю, семерых убиваю.

Половцы ударили по самому центру языческой рати, там, где шел полк Перуна. Полк Белого Аиста располагался на левом краю, полк Черного Аиста — на правом.

Едва посыпались первые стрелы степняков, как воевода Белокрас дал знак, и полк Перуна расступился, пропуская вперед боевых собак. Это были могучие псы-,волкодавы с кожаными нагрудниками и наспинниками, с бронзовыми колокольчиками на шеях. Перед походом их не кормили, дали только немного подсоленной воды. Голод, жара, половецкая конница, с топотом и криками мчавшаяся по степи, довели собак до бешенства. Молодые парни-поводыри спустили их с поводков, и разъяренные псы с отчаянным лаем бросились навстречу коням. Вот передний — темно-рыжий, поджарый — с налета впился зубами в оскаленную конскую морду. От боли и страха конь грохнулся на колени. Остальные псы последовали за вожаком. Они вырывали из конских ляжек куски мяса, хватали людей за ноги, а тем, кто падал, доставали и до горла.

— Ату! Ату! — кричали язычники.

Засунув пальцы в рот, Лют пронзительно свистнул.

Не боявшиеся смерти четырехногие воины появились неожиданно и ошеломили половцев. Степняки смешались, сбились в огромный клубок, цеплялись друг за друга стременами. На их стороне всегда было преимущество в скорости. Сейчас они потеряли ее, а значит, утратили и преимущество. Воевода Белокрас понял, что момент для решительного удара настал. Он высоко над головой поднял дубину с железным наконечником, потряс ею, и языческие ратники всей силой навалились на половцев.

— Перун! Перун! — загремел боевой клич язычников.

Копья и рогатины искали человеческое тело. Кистени и дубины обрушились на черепа. Беловолод бился рядом с Лютом. Когда половец, замахнувшись, хотел полоснуть Люта кривой саблей, Беловолод предупредил смертельный удар, подставил под руку половцу свою секиру.

Половец ойкнул и свалился с коня. Лют благодарно блеснул ярко-синими глазами, улыбнулся Беловолоду и могучим ударом дубины выбил из седла еще одного степняка. Плечом к плечу двигались они по кровавой земле, среди криков, стонов, проклятий, отчаянного конского ржания, собачьего лая, среди свиста мечей и сабель, выскальзывали из-под яростной вражеской руки, заслонялись щитами, били направо и налево секирой и дубиной, переступали через трупы и только время от времени бросали короткие взгляды через плечо — жив ли еще товарищ, стоит ли он на ногах?..

— Хорошо пошел воевода, — сказал великий князь Всеслав. — Своротил рог Шарукану. Сейчас и мы отрубим ему другой рог.

Он поднял меч. Хрипло затрубили трубы, ударили бубны, выше взвились стяги.

— София и Русь! — закричало городское ополчение киян. Их конница начала охватывать половцев слева, отсекая степняков от подножия кургана.

С нетерпеливым волнением смотрел князь Всеслав на правый фланг своего войска, где стояли полочане и варяги Торда. Огромное облако пыли, поднятое конями и людьми, мешало хорошенько рассмотреть, что там делается. «Ну давай, давай!» — мысленно подгонял он Романа. Очень хотелось великому князю, чтобы полочане, гордость его и слава, и в этой злой сече показали себя.

— Рубон! — покатилось оттуда. — Рубон!

Услышав боевой клич своей родины, Всеслав улыбнулся, ударил коня твердыми каблуками кожаных сапог. Сыновья помчались вслед за отцом.

— Рубон! — радостно закричал Ростислав.

Половцы очутились в мешке. Как отрезанная от своей норы смертельно раненная лиса, кружились они у подножия кургана, бросались то туда, то сюда, но всюду их встречало железо. Пустели колчаны. Валились из обессиленных рук сабли. Тяжело, измученно дышали кони. А русичи наступали, шли напролом со всех сторон. Разъяренный Шарукан бросил в атаку конницу хана Калатана. Приморские куманы с гиком ринулись на копья и мечи русичей. Припав к потной шее скакуна, махая саблей, Калатан несся впереди. В прохладном шатре ждала его Агюль, желанная, небесноокая. «И все-таки, Гиргень, я стал ханом, я!» Все радостно дрожало в нем от сознания своей значимости. Под передними ногами коня Калатан заметил огромного пса с переломленным хребтом. Высунув розовый язык, пес стонал. «Как Гиргенев пардус. Но почему я сегодня так часто вспоминаю старого Гиргеня?» — с беспокойством подумал он, и в этот момент, перескакивая через пса, его конь оступился, сломал ногу и рухнул, а Калатана выбросило из седла. Он летел прямо на русича, сероглазого, русоволосого, сжимавшего в руках красную от крови секиру.

Беловолод не устоял на ногах, упал. Половец был широкоплеч и крепок, от него пахло кизяковым дымом, кислым конским потом.

Размахнуться мечом не было возможности, и они начали душить друг друга. Беловолод видел над собой смугло-желтое лицо, черные обжигающие глаза. Он хотел выхватить из-за пояса нож, но Калатан, навалившись всем телом, не давал ему дыхнуть, лез железными пальцами к горлу. «Нас кони растопчут», — с отчаянием подумал Беловолод и представил, как тяжелые острые копыта врежутся ему в грудь. Это придало ему злости, он напряг силы, так что потемнело в глазах, и разомкнул пальцы, уже сходившиеся на его горле. Половец глухо вскрикнул, оскалил зубы, твердым локтем ударил по лицу.

— Лют! — позвал Беловолод, чувствуя, что приходит конец. Всего несколько мгновений боролись они, а казалось — прошла вечность.

Лют быстро обернулся и опустил дубину на половца.

— Не лезь, жаба, туда, где коней куют! — крикнул он и ринулся дальше.

Калатан испустил дух. Уже когда душа его отлетала от тела, перед глазами встал Гиргень. На какой-то миг показавшись из красного мрака, старый хан хитровато подмигнул Калатану.

Сеча тем временем разгоралась. Та и другая стороны несли потери, но половцев гибло значительно больше. Хан Шарукан видел это и в великой злости бил себя нагайкой по колену. Колено одеревенело, не чувствовало боли, ибо нестерпимая печаль грызла душу — Русь разбила в пух и прах цвет его орды. Наконец половцы не выдержали, рванулись кто куда. Несколько сотен конников, в спешке не разбирая дороги, подались наметом через курган. Идол с удивлением смотрел на перекошенные ужасом и ненавистью людские лица. Куда они все так бесславно убегают? Тот, что лежит под ним, ни разу не показал врагам конский хвост. И — разве можно, ослепнув от страха, топтать могилу единоверца? А степняки беспорядочной гурьбой продолжали мчаться через курган. Чей-то конь ударился широкой грудью об идола, споткнулся, со всего маху грохнулся наземь, подминая под себя седока. За ним — другой, третий. Сзади напирала остальная масса. Страшная сила выбила, вырвала идола из земли, и он лег рядом с лошадьми и всадниками.

— Слава великому князю! Слава Чародею! — кричала вся степь.

В сердце каждого, кто был в сражении, бушевала необыкновенная радость. Кияне и полочане, поганцы и варяги-находники ликовали, что взяли верх в лютой сече. Раненые тянули к князю руки, тоже кричали здравицу. Только мертвые смотрели в небо молча, и уже черные мухи садились на их бледные лица.

Всеслав вместе с сыновьями въехал на курган, где лежал идол, широко взмахнул мечом, поклонился в пояс войску:

— Спасибо вам, отважные вои. Слава вам за мужество ваше. Глянем на тех, кто уже не поднимется с земли, и скажем: идите с миром к дедам-прадедам, расскажите им, что наша земля живет, что есть у нас грозный меч и сильное плечо. Живые, хороните мертвых. И еще вот что я хочу сказать. Я — кривичский князь, полоцкий князь. У нас, кривичей, есть такой обычай — за врагом, который бесславно убегает с нашей земли, мы посылаем погоню, чтобы лютый зверь не дополз до своей норы. Пока не остыли наши мечи, пока жаждет битвы рука — в погоню!

Он поднял на дыбы коня.

— В погоню! — крикнули все, кто слышал князя, и ударили в щиты.

Князь первым пришпорил коня. Верховые помчались следом за ним.

— Ты спас меня, — сказал Беловолод, подходя к Люту и кладя ему руку на плечо.

— А ты меня, — улыбнулся Лют. — Помнишь, как ты свалил секирой степняка?

Начали хоронить мертвых. Поганцы собирали своих, варяги и христиане — своих. Одной смертью умерли они, но разными дорогами пойдут туда, откуда не возвращаются. Своих воевода Белокрас приказал сложить на костер и сжечь. Христиане должны были отвезти мертвых в Киев, отпеть в Софии, а потом предать земле. Для варягов же гробом был челн, на котором по бурливым водам плавал каждый сын далекой северной земли.

На кургане увидели идола. Кто-то из поганцев удивленно крикнул:

— Каменная баба!

Безмолвно лежа на спине, идол смотрел в небо. В его глазах застыла тоска. Набросили ему на шею веревку, потащили к воеводе. Белокрас долго молчал, разглядывая каменное изваяние, потом проговорил:

— Был он кумиром у степняков, но они не смогли защитить его. Отнесите камень в нашу пущу.

Пока Всеслав с конницей преследовал уходившего все дальше и дальше в степь Шарукана, остальные, по обычаю предков постояв день на поле сечи, «на костях», двинулись левобережьем домой. Денница горела над землей, утренняя заря, которую ромеи называют Авророй. Христиане и варяги везли своих погибших. У поганцев мертвых уже не было — дымом пошли в звездное небо.

Победа, добытая общей кровью, сделала всех братьями. Хорошо было идти одной дорогой и чувствовать рядом плечо родного человека. Беловолод видел, как радуется Лют. И все другие поганцы вели себя как дети, — смеялись, много разговаривали, те, что помоложе, даже иногда схватывались друг с другом, вьюнами вертелись на траве и песке. Некоторые дули в свистульки, били в бубны, играли на дудках. Повизгивали собаки. Воевода и тот, казалось, смягчился и шагал впереди рати с довольной улыбкой на лице. Ветер развевал его длинные седые волосы, надувал рысью шкуру на плече.

Но чем глубже втягивались в обжитый земледельческий край, где издревле сидела Русь, где густо лепились вотчины киевских бояр, княжеских людей, тем больше черных ужей проползало между христианами и поганцами. Христиане подняли хоругви с изображением Христа, запели святые псалмы. Все смотрели на бледные суровые лица мертвых, которых они везли с собой, в изголовье каждого ставили свечку. У поганцев же мертвых в обозе не было, люди думали, что их вообще у них не было, и это разъярило их, особенно женщин.

— Перунники идут! Машеки! — неслось отовсюду. — Прочь в болота, антихристы рогатые!

Дети бросались в них грязью, плевали, показывали старому Белокрасу язык. Здесь, в богатых боярских вотчинах рядом с Киевом, уже твердо укоренилась новая вера, и христианами были не только бояре, но и холопы, смерды, ротайные старосты, конюшие и пастухи.

— Булыгу несут, — показывая пальцами на половецкого идола, смеялись женщины и дети, а потом, войдя в раж, с лютой злостью кричали: — Повесьте этот камень на шею старому козлу, который идет впереди вас, и бросьте его в омут!

Воевода слышал все эти насмешки, оскорбительные слова и сурово хмурил брови. Поганская рать тоже все слышала, затихла вдруг, точно воды в рот набрала. Один Лют не выдержал, подбежал к отцу, наливаясь гневом, горячо заговорил:

— Вот как нас встречают! Мы для них — звери! А мы же проливали кровь, за их детей проливали. И после этого ты еще веришь христам? Пошли скорее в лес, пошли в топи, только чтобы не видеть и не слышать всего этого!

Белокрас крепко сжал свою дубину, даже пальцы побелели, сказал, обращаясь к Люту:

— Вон на дороге песок — залепи им уши. Вот репей — сорви и залепи листом глаза. Но иди в Киев. В Киев, понимаешь? Там мы должны услышать слово великого князя Всеслава и слово киевского веча. Всеслав, ты сам читал его пергамент, клялся, что родными детьми Руси будут и христиане и поганцы. Княжеский пергамент я несу с собой. — Он провел сухой загорелой рукой по груди. Там, под белой льняной рубахой, был пергамент, воевода привязал его за шею прочной бечевкой.

— И ты поверил Всеславу? — горько усмехнулся Лют. — Еще там, в нашем лесу, я говорил тебе и говорил всем, что нас обманут, как глупых барсуков. Киеву нужна была наша сила, наша кровь. Перуна же, которому мы поклоняемся и служим, христы давно порубили на дрова. Разве позволят они, чтобы рядом с Софией снова встал Перун? Река не течет назад, отец.

— Я не хочу, чтобы твои будущие дети, а мои внуки, жили в болоте, в трясине, — усталым голосом проговорил Белокрас. — Человек не белка, не залезет в дупло.

— Однако князь и бояре не отдадут тебе и твоим внукам золотые палаты.

— Зачем мне палаты? Я — смерд, — строго посмотрел на сына Белокрас.

— Им и смерд нужен христианин, чтобы их Бога боялся, — горячо продолжал Лют, — Они все одинаково молятся, только не одинаково пьют и едят. Бояре сыты по горло, купаются в меду, а смерд и его дети жуют лебеду.

— Так было и при Перуне, — перебил сына Белокрас.

— Не пойдем в Киев, отец, — начал просить его Лют. — Не хочу я туда идти. — Он резанул себя ладонью по горлу и посмотрел умоляющими глазами.

— Пойдем! — твердо сказал Белокрас.

— Так, может, и ты хочешь стать… христианином? — делая страдальческое лицо, вдруг спросил Лют. Все, кто слышал его слова, онемели.

Белокрас ударил сына дубиной по плечу:

— Шелудивый пес! Так-то ты чтишь своего отца? На колени!

Лют упал на колени, сжался в комок.

— Дети Перуна! — взмахнув дубиной, закричал Белокрас. — Слушайте меня! Никто не скажет, что в сечи мы прятались за чужие спины.

— Никто, — загудели согласные голоса.

— Мы идем в Киев. Великий князь Всеслав обещал нам свою защиту перед вечем и боярами. Хватит жить в норах! Мы не кроты и не полевые мыши. Мы — люди.

— Люди! — закричала поганская рать.

— Правду говорят: в голод намрутся, в войну намаются. Если великий князь солгал, обманул, не будет ему прощения ни на этом свете, ни на том. Не придется ему спокойно спать и вкусно есть, обнимать женщину и гладить дитя. Немочь нападет на него. Вот у меня княжеский пергамент! — Белокрас рванул на груди бечевку, высоко поднял над собой пергамент с печатью.

— Веди! — послышались дружные голоса.

Старый сморщенный язычник с медной серьгой в левом ухе подбежал к Белокрасу, тихо попросил:

— Ты дюже-тка не гневайся, воевода, на Люта, сына своего.

— Что ты там губами шлепаешь? — разозлился Белокрас и, не взглянув на язычника с медной серьгой и на Люта, не по-старчески быстро зашагал вперед. Повеселевшая рать двинулась за ним. Снова в руках у поганцев ожили бубны, свистульки и дудки.

Беловолод подошел к Люту, погладил его по голове. Лют посмотрел глазами, полными слез, встал, молча поплелся за ратью. Они шли рядом, и Беловолод чувствовал, как сердце его наливается нежностью к этому суровому, красивому и честному парню. Он, как и его единоверцы, живет в дремучей пуще, в холоде и голоде, живет подобно траве, которую топчут и косят, однако не изменяет своим богам. Кто дал ему такую силу? Кто ему дал терпение? Легче всего назвать его темным и неразумным, назвать волом, который, находясь в стойле, не хочет поднять голову и глянуть на высокое солнечное небо, видное всем. Но кто такие — все? И кто такой — я? Смог бы я, как этот Лют, пострадать за свою веру, за веру своих отцов? Если бы меня потащили в омут или на горячие угли, устоял или завопил бы, заплакал, отказался от своих святынь, спасая белую кожу и жизнь? Да и есть ли они у меня, те святыни? Я христианин, потому что все вокруг стали христианами. Завтра придут иудеи, и я стану, как и все, иудеем. И буду прославлять иудейство, буду молиться Иегове. Кто же я? Самый верхний, самый легкий слой почвы, который хочет вобрать в себя как можно больше солнца, но очень быстро смывается дождевыми ручьями. Подо мной, под подобными мне лежат валуны. Их мало. Их ищут, чтобы положить в фундаменты княжеских дворцов и святых храмов, зная их прочность. Их разбивают, раскалывают на части, потому что они слишком велики. Огонь и молот обрушивают на них, но напрасно. Великую силу дала им земля, и сила эта неподвластна даже железу.

Вот он шагает рядом со мной, сын лесов, поганец. Кто из нас счастливей — я или он? Служители Церкви в Полоцке, Менске и Киеве говорят, что у таких, как он, слепая душа. Патриарх Иоанн Ксифилин, сидящий в Царьграде, в Ромейской земле, проклинает его. Попы и монахи идут на него с крестом и ладаном. Он — луч вчерашнего солнца, оно уже отгорело и никогда больше не взойдет. Но он, я вижу это в его глазах, счастлив. Трава и вода, земля и ветер, молния и гром, деревья и мох каждый день рассказывают ему о таких тайнах, про которые я никогда не услышу и не узнаю.

— Что ты так на меня смотришь? — удивленно спросил Лют.

Беловолод вздрогнул, растерялся, опустил глаза.

Радостно встречал стольный Киев свое ополчение. Возле Золотых ворот к тысяцкому Кондрату вече подвело белого коня. Под крики и здравицы киян умостился Кондрат в седло и въехал в город.

Языческая рать вошла в Киев через Лядские ворота. Им тоже кричали, но потише и не все. Воевода Белокрас послюнявил палец, разгладил тем пальцем косматые брови, строго глядя перед собой, повел язычников к Софии. И никто не знал, не догадывался, как бьется у него сердце, как распирает жилы кровь. Давно он мечтал вот так войти вместе со своими единоверцами в стольный город, никого не боясь, открыто, средь белого дня. В отличие от Люта он уже понимал, что христиане и их Бог крепко и цепко схватили Русь за горло, как сова хватает мышь-полевку. Князья и бояре, равняясь на ромеев и константинопольских императоров, окончательно и бесповоротно избрали своим Богом Христа. Грозный Перун, которому приносили требы Святослав и Владимир, сделался, сам того не ведая, богом бедных и темных. Когда-то он был с серебряной головой и золотыми усами, но все меньше золота на его усах, и когда-нибудь настанет день (Белокрас с великой тоской и печалью сознавал это), и под носом у Перуна будет расти лишь болотный мох.

«Я пришел, София. Я пришел, ненавистная», — мысленно сказал Белокрас, останавливая свою рать у подножия высокого красивого храма. София гордо смотрела на людей со своей сияющей недосягаемой высоты. Рядом с нею язычник был маленькой песчинкой, ничтожным муравьем. «Куда ты девала моих богов? Зачем ты пришла на мою землю из-за моря? Разве мало тебе было ромеев, латинян?» — «Мало, — будто послышалось ему в ответ. — Я хочу весь белый свет заполнить собой, хочу, чтобы мне поклонялись владыки и рабы». — «Однако, идя широкой и далекой дорогой, хоть одну узенькую тропинку лесную оставь ты моим старым богам…» — «Не оставлю! Ты называешь богами трухлявые колоды, омерзительные гнилушки, которые светятся ночью! — Она, София, засмеялась под облаками. И снова твердо проговорила: — Не оставлю». — «Я умру. — Белокрас еще больше сжался. — Ты же будешь жить долго, но не вечно. В тот день, когда и ты умрешь, вспомни меня, вспомни моего сына Люта, вспомни бедных и голодных, которых твои слуги загнали в болота, в лесные дикие чащобы. Тогда ты узнаешь, что такое слезы». — «Я знаю, — гневно говорит София. — Моих детей, первых христиан, бросали в лапы кровожадных зверей, на костры». — «Почему же ты хочешь наших слез, ты, которая так горько плакала? Ага, я понял! Ты считаешь наши слезы водой, ты уверена, что мы не чувствуем боли, что больно бывает только тебе. И не говори, ничего мне больше не говори. Я не хочу тебя слушать».

Все это время язычники смотрели то на Софию, своего врага, то на старого воеводу. Все понимали, как тяжело сейчас ему, и почувствовали облегчение, когда он, махнув дубиной, сказал:

— Пойдем отсюда!

Как и условлено было с князем Всеславом, Белокрас вывел своих людей за городскую стену, на Подол. Поганская рать остановилась на вечевой площади неподалеку от торжища. Разложили костры, начали думать, чем подкрепиться. Люта, Беловолода и еще несколько человек старый воевода послал купить мяса, хлеба и соли, так как свои припасы подошли к концу.

— А я думал, кияне будут нас медом поить из серебряных корчаг, — смеялся Лют, когда шли на торжище.

— Смотри, как бы они не налили тебе в рот горячей смолы, — мрачно отозвался на шутку один из язычников.

На торжище, как и всегда, было людно и шумно. И здесь случилось неожиданное. К Люту подбежал верткий рыженький человечек, пронзительно глянул своими светло-зелеными глазками и закричал:

— Это закуп боярина Онуфрия, он убежал перед колядами! Я узнал, узнал закупа!

Все обернулись на крик. Смущенный и не на шутку перепуганный Лют очутился в плотном людском кольце. Даже Беловолода оттеснили от него. Гвалт поднялся, крик:

— Гришка снова беглого закупа поймал!

— Уже второго, вот везет!

— Да, за каждого получит по шесть гривен. Глядишь, и коня купит.

Этот ничтожный и ничем не приметный с виду человечек, которого звали Гришкой, был когда-то гончаром. Однако надоело ему крутить гончарный круг, и он заделался переемником. Когда холоп убегает от своего господина, тот на торжище объявляет о беглеце, называя его приметы, и каждый, кто, услышав о беглеце, давал ему хлеб, прятал холопа или показывал дорогу, по которой можно ускользнуть от погони, платил хозяину виру в шесть гривен, как за мертвого раба. Тот же, кто помогал поймать, перенять беглеца, получал от хозяина вознаграждение. В Киеве было немало переемников, которых сытно кормило такое ремесло.

Увидев, как побледнел, растерялся Лют, Беловолод рванулся к нему на помощь. Он схватил рыженького Гришку за воротник, злобно прошептал:

— Пикни хоть слово, убью!

Но эта угроза не смутила переемника. Он и не такое видывал в своей жизни, грязной и скользкой, словно осенняя дорога. Поэтому Гришка завопил еще громче:

— Убивают! Ратуйте, кияне!

Беловолод стукнул его кулаком по подбородку, попытался вместе с Лютом пробиться сквозь человеческую стену — не тут-то было. Чьи-то цепкие руки крепко оплели плечи, вцепились в полу рубахи. Тогда Лют, к которому наконец вернулись подвижность и отвага, крикнул молодому язычнику:

— Беги к воеводе Белокрасу! Зови наших на помощь!

Тот скользнул, как уж, между кричавшими и размахивавшими кулаками людьми, понес язычникам злую новость. Скоро человек сто прибежало вместе с ним на торжище. Кто с дубиной, кто с камнем, кто с голым кулаком. Железное оружие воевода запретил брать.

— Так это же перунники, нехристи! — заорала толпа. — Ах, гады полосатые!

И началось побоище. Среди киян тоже немало было таких, кто молился и Перуну и Христу, кто одним глазом смотрел на Софию, другим, на всякий случай, на пустые замшелые курганы, оставшиеся после идолов, однако сейчас бился за своих, за город, против чужих, против болота. Только и слышались крики и вопли. Гришка с окровавленной рожей пополз по земле. Но и Беловолоду не повезло. Подольский бондарь Яромир, здоровенный черноволосый детина, выплюнув выбитые зубы, стукнул его тяжелой дубовой колотушкой по голове. Земля перевернулась. Будто стоял Беловолод на огромной медвежьей шкуре и вдруг ее сильным резким рывком выдернули из-под ног.

Случилось так, что в это самое время Катера, Ядрейка и Гневный, он же Ефрем, шли на торжище. Каждый из них думал о своем. Катера волновалась за Романа, который вместе с великим князем Всеславом помчался в погоню за половцами. Ей сказал об этом один из дружинников. Ефрем прикидывал, чем угодить, еще больше понравиться молодой боярышне, чтобы через нее, через ее Романа попасть на глаза князю Всеславу и получить таким образом, если удастся, хоть какую-нибудь маленькую власть, потому что без нее, без власти над живыми душами, жизнь его теряла смысл. Так ему казалось по крайней мере. Рыболов мучительно размышлял над тем, как ему вести себя с Гневным, с Ефремом. Но у Ядрейки было доброе, веселое сердце, и, махнув на все рукой, он улыбнулся своим спутникам, заговорил:

— А послушайте-ка, бояре вы мои дорогие, как я с лысиной своей воевал. Хотите? Так слушайте. Осенью, когда прижмут холода, деревья в лесу сбрасывают с себя листья, лысеют, одним словом. Стукнуло мне двадцать солнцеворотов, и я таким дедом стал — волосы начали у меня облетать. И неизвестно от чего — от большого ума или от малой глупости. Хожу словно тот луговой одуванчик. А я же человек живокровный, у меня уже и жена была. И вот я вижу, как эта самая жена морщиться начинает, не нравится ей, что я с голой головой. «Э, — думаю, — обнимай воздух, женщина!» И пошел к иудею. Жил в Менске такой Самуил, умный, — десять моих голов. Рассказал я ему про свою беду, и дал он мне какую-то очень уж вонючую землицу. Мажь, учит, голову каждый день. Что в той землице было, не скажу, бояре вы мои дорогие, но отвар из скорлупы грецких орехов был — это уж точно. Самуил сказал. С конца лета до самой зимы мазал, до филипповок. И вот чувствую — растут!

— Растут? — со смешинкой в голосе спросила Катера, глядя на лысую Ядрейкину голову.

— Растут, бояре вы мои дорогие. Аж трещат. С писком лезут. Один волос другого обгоняет. И что удивительно — и черные, и рыжие лезут. Чувствую даже, как они шевелятся.

Рыболов, увлеченный своим рассказом, умолк. Глаза его вдохновенно горели.

— И что дальше? — не выдержала, поторопила Катера.

— А дальше то… — Ядрейка сморщился, будто бросил на зуб кислющую клюкву, — дальше то, что расти-то они росли, да еще как, но только не на голове. И на руках росли, и на ногах, и на спине, и на животе, а лысина осталась. Побежал я к Самуилу, кричать начал, кулаками махать, а он и говорит: «Ядрейка, Ядрейка, что я могу сделать? У тебя очень хитрые волосы».

Катера засмеялась. Ефрем только для приличия хихикнул, но глаза его оставались холодно-строгими, настороженными.

— Вот так я, бояре вы мои дорогие, чуприну растил, — окончив рассказ, хлопнул себя по лысому темени Ядрейка.

И тут, подойдя к подольскому торжищу, увидели они жестокую схватку киян с поганцами-лесовиками. Некоторые уже лежали на земле, охали. Жены и дети с плачем вели, тащили своих мужей и отцов домой. Однако наиболее горячие головы вырывались из рук родичей, снова как ошалелые бросались в людской водоворот, где взлетали и опускались кулаки, сворачивались набок носы.

— Боже мой, что здесь робится? — воскликнула Катера и вдруг поспешно взяла Ядрейку за руку: — Гляди, гляди — не нашего ли человека потащил вон тот длинноволосый?..

Она не ошиблась. Как раз в этот момент Лют, обхватив обеими руками Беловолода, тяжело продирался сквозь толпу. Светло-русые волосы прилипли ко лбу, а под глазом чернел синяк.

— Беловолод! — пронзительно закричал Ядрейка и ринулся к Люту, — Отдай нашего человека! Он наш, наш!

Лют с недоумением посмотрел на разгневанного толстячка, который неизвестно откуда взялся, облизнул сухие губы и решительно помотал головой:

— Он — наш! — И пошагал дальше.

Ядрейка схватил его за плечо:

— Отдай, говорю тебе, звериный сын, Беловолода! Тут кто-то из поганцев, не долго раздумывая, заехал рыболову под дых кулаком. Ядрейка пошатнулся (в глазах у него закружились маленькие блестящие рыбки) и тяжело осел на песок…


Глава шестая | Всеслав Полоцкий | cледующая глава